- Здесь прежде всего нужен наш пример, пример коммунистов, пример русского народа… А пока, прямо скажу, мы подаем им дурной пример, очень дурной… Да и водки слишком много возим сюда. Я знакомился с этим вопросом. Тридцать−сорок процентов товарооборота за счет спиртного! И после этого еще смеем утверждать, что царское правительство спаивало чукотский и эскимосский народы…
Осмелев, я встрял в разговор:
- Царское правительство даже запрещало продавать водку местному населению…
- Что вы говорите?! - искренне удивился Яковлев.
- Существовал царский указ, запрещающий продажу вина и других крепких напитков на территории Чукотского полуострова, - продолжал я. - Но так как была опасность получать спиртное из Америки, то наши военные суда из Владивостока постоянно патрулировали вдоль здешних берегов… Так было до лета восемнадцатого года…
- Да-а. А мы все наши беды и упущения валим на царизм, на пережитки прошлого… Выходит, российское правительство по-своему заботилось о местном населении…
После обеда предполагалось плыть обратно в залив Лаврентия, но погода за то время не улучшилась, наоборот, ветер усилился, и туман настолько сгустился, что сырость отчетливо ощущалась, открытым лицом.
- Ну, что, капитан, поплывем назад? - дружеским и бодрым топом обратился ко мне Яковлев.
- Ну уж нет! - решительно ответил я. - Мы и так едва добрались. На вельботе нам до Лаврентия не доплыть.
- Что же тогда будем делать? - вопрос был адресован Валютину.
- На всякий случай я вызвал по рации катер из Пинакуля.
В небольшом местечке Пинакуль, как раз напротив районного центра, на длинной косе был построен зверокомбинат, который служил для окрестных колхозов как бы машинно-тракторной станцией. В мастерских зверокомбината ремонтировали промысловые суда, вельботы, двигатели и другую технику.
Катер мы ждали до вечера, а потом плыли на нем четыре часа до районного центра. В кубрике было так тесно и душно, что я предпочел мокнуть под дождем и солеными брызгами, укрывшись за ходовой рубкой.
Я думал над словами Яковлева, его замечаниями и дивился тому, что он говорил. Это было необычно. Он видел и замечал то, от чего мы стыдливо или равнодушно отводили глаза, умалчивали, принимали желаемое за действительность. Причем мы простодушно полагали, что такое поведение как раз и устраивает большое начальство, газеты и даже до некоторой степени художественную литературу. Тогдашнее мое весьма кислое настроение объяснялось не только печальной вестью о смерти матери, но скудостью свидетельств новой, счастливой жизни, чтобы о них можно было писать в книгах…
О чем же тогда писать? Ведь не о том же, как время от времени на многие дни запивает хороший охотник Каанто, как он доволен своей жалкой жизнью и верит, что так и должно быть, согласно указаниям сверху. Я знал, что и Гэмауге не прочь приложиться к бутылке, и вероятнее всего, он это сделал сразу же, как только наш катер отчалил от берега.
Что же будет с нашим народом, с нашими селами при такой жизни?
Происходило что-то непонятное, странное. Казалось, у людей иссяк интерес к собственной жизни, и они только и ждали, что будет сказано и указано сверху.
В районной газете "Утро коммунизма" перестали давать страницы на чукотском и эскимосском языках, и местный редактор уверял меня, что это сделано для того, чтобы побудить эскимосов и чукчей лучше изучать русский язык.
Но больше всего удручало повсеместное пьянство. И это называлось "отдыхать". Когда я увидел своего старого соученика по Анадырскому педагогическому училищу с перекошенным, помятым лицом и огромным синяком под глазом, он, криво усмехнувшись, сообщил: "Вчера сильно отдохнул…"
Может, это все же явление временное? Кто знает… Пока же и погода, и печаль, и жалкое положение в Нунэкмуне - все оставляло на душе тяжелый осадок.
Маленький катерок с маломощным мотором отважно сражался с волнами, порой вставая почти дыбом, порой зарываясь носом так глубоко, что сердце останавливалось от мысли - вдруг суденышко уже не поднимется, пойдет ко дну, обессиленное неустанной борьбой с огромными, нескончаемыми валами, один за другим настигающими нас под низкими, сырыми тучами.
Мы подошли к берегу районного центра уже под самое утро.
На последних милях катер пошел бойчее, да и ветер вроде начал стихать; в кромешной тьме даже обозначилась утренняя заря.
Уходя с берега в свою комнатку в старом культбазовском доме, я оглянулся и не поверил своим глазам: на горизонте проступил под алым светом скалистый мыс Нунэкмун, теперь такой привлекательный и желанный, а совсем недавно зловещий и мрачный.
Я проснулся от яркого солнечного света, от нестерпимых лучей, бьющих в незанавешенное окно комнаты. Глянув на часы, убедился, что безнадежно проспал завтрак и придется довольствоваться одним чаем, благо у меня был электрический чайник, собственность уехавшего в отпуск хозяина.
По едва я зачерпнул воды и воткнул вилку в штепсель, как в дверь постучали, в комнату вошел Кеша Иванов, выбритый и хорошо отдохнувший, так непохожий на вчерашнего, страдавшего от морской болезни.
- Летим в твое родное село Улак! - сообщил он. - Погода отличная. Прямо звенит! Видно, здешние морские боги наконец сжалились над нами. Все готовы, ждут только тебя.
Чай удалось попить в кабинете начальника лаврентьевского аэропорта. Напротив меня сидел небольшого роста, ладный, суховатый мужчина в летной форме.
- Знаменитый в нашем районе человек, - сказал Валютин, знакомя с ним. О нем даже песни сочиняют, а ваш земляк Гоном исполняет песню-танец "Летчик Петренко прилетел"…
Человек из песни смущенно пожал мне руку и ушел готовить самолет.
Мы летели низко. Миновали гладь залива Лаврентия, нунэкмунский мыс по правому борту и снова оказались над Тихим океаном. Я не отрывался от небольшого круглого иллюминатора, прильнув к стеклу носом. Знакомые с детства места, родная, испещренная неглубокими озерками и ручьями зеленая еще тундра с лысыми каменистыми холмами, окалистыми выходами, обрывистым берегом, о который бился белопенный прибой. И вот уже Кэнискун старинное чукотское селение на южном берегу собственно Чукотского полуострова, следы покинутых яранг, старая фактория, где когда-то торговал американец Чарльз Карпентер, о котором я читал в дневниках знаменитого норвежского путешественника Руала Амундсена.
Как и в годы моего детства, тут высились кучи каменного угля: почти каждый год случалось так, что основное топливо пароход выгружал здесь, и потом его возили на собачьих упряжках, предварительно насыпав в мешки. Сколько раз я пересекал расстояние от Кэнискуна до улакской косы, погоняя своих собачек, часто соскакивая с нарты, чтобы помочь им.
Вот и улакская лагуна, колыбель моих детских и юношеских мечтаний, игрище, дорога в неведомое. Казавшееся мне ранее безбрежным водное пространство за считанные минуты промелькнуло под крылом вашего самолета, и мы приземлились на косе, довольно далеко от селения.
Попрощавшись с летчиком, мы двинулись в Улак по вязкий прибрежной гальке. Яковлев снял с себя тяжелое кожаное пальто. Навстречу нам шли встречающие, и первым до нас добрался мой старый школьный друг Гоном, тот самый, о котором Валютнн сообщил, что он сочинил песню-танец о летчике Петренко.
Гоном был в аккуратном ватнике, мохнатой кепке, но на ногах - удобные, красиво сшитые нерпичьи торбаза, в которых куда как легче шагать по гальке, нежели в ботинках или сапогах.
Он сдержанно, как и полагается у арктических народов, поздоровался со мной первым, выказав тем особую радость, и уже потом с другими моими попутчиками.
Пристроившись рядом со мной, он горестно вздохнул, сочувственно поглядев на меня, - так он выразил мне соболезнование по случаю смерти матери.
- Мы ее похоронили в ящике, по новому обычаю, - сообщил Гоном, - На Линлиннэй снесли, а могилу вырыли недалеко от хорошавцевской.
Хорошавцев был одним из первых председателей Чукотского райсовета и первым человеком, похороненным в деревянном гробу-ящике на древнем кладбище Улака.
Позади нас тяжело дышал Яковлев, и я тихо сказал Гоному:
- Возьми у гостя пальто.
- Вот спасибо! - с облегчением поблагодарил Яковлев. - Сразу видно культурного человека!
- А мы улакские - такие! - с оттенком хвастовства заявил Гоном. - Недаром он, - Гоном кивнул на меня, - наш земляк. Мы им гордимся.
- И правильно делаете, что гордитесь, - сказал Яковлев.
Мне как-то стало не по себе, и я немного отстал от всей группы.
Мы шли по самому гребню старой улакской косы. Впереди уже виднелась полярная станция. Я узнавал большой дом, где помещалась кают-компания, новую радиостанцию, построенную взамен сгоревшей на моей памяти зимой сорок пятого года.
Сердце наполнялось смятением: как мне себя вести в родном селении? Где остановиться? Дальних родичей вроде бы много, но самых близких нет. Давно нет яранги дяди Кмоля, наша, наверное, заколочена…
Возле полярной станции нас встретил председатель сельского Совета Кэлы.
- Остановишься у Владика Леонтьева, - сказал он, узнав меня.
Вот и знакомое школьное здание. Как будто ничего здесь не изменилось, как будто не прошло двух десятков лет с того памятного сентябрьского дня, когда я впервые вошел в эту дверь…
На пороге стоял Владик Леонтьев, директор улакской школы, когда-то сидевший со мной за одной партой. А с ним рядом - мой, то есть наш, первый учитель, старый Татро.
Мы молча обнялись и вошли внутрь школы.
У каждого хорошо знакомого здания есть свой, свойственный ему, запоминающийся запах. Такой запах был и у старой улакской школы, рубленной из толстых, аккуратно оструганных бревен, плотно пригнанных друг к другу. Вход был через небольшой тамбур и кухню с плитой, в плиту вмазан чугунный котел. Зимой в нем таял плотный снег или же лед, принесенный с замерзших окрестных ручьев. На переменах ребятишки по очереди пили из этого котла студеную до ломоты в зубах воду.
Ничего не изменилось. Та же тесная учительская с продавленным диваном, на котором лежала приготовленная для меня постель с одеялом явно интернатского происхождения.
Потом мы пили чай, заедая его сушеной рыбой, выловленной старым Татро.
Старик вспоминал наши школьные проделки и посмеивался в свои редкие и тугие, как у моржа, усы.
- Вот не думал никогда, что ты, Владик, станешь директором школы, а ты, - кивнул он мне, - пишущим человеком. Жизнь очень удивительна!
По случаю приезда большого начальства в Улаке царило небывалое оживление. Гости обходили дома, яранги, наведались в косторезную мастерскую, детский сад, пекарню, старый интернат…
После обеда гостей ждали в школе. Владик встретил их в меру приветливо, с большим достоинством.
Мы с Тамарой, женой Леонтьева, и Татро остались в квартире допивать чай.
Но наше спокойное чаепитие было прервано посыльным от Яковлева.
Гости и хозяин стояли в самом большом классе и казались сильно возбужденными. Видно, только что о чем-то спорили и еще не остыли. Валютин вытирал лицо платком, а Владик нервно теребил в руках школьную тетрадку.
- Значит, вас считают самым большим националистом среди чукчей? - спросил Яковлев Леонтьева, видимо, этим вводя меня в предмет спора.
- Даже доносы на меня пишут, - улыбнулся Владик.
- Ну, насчет этого вы поосторожнее, - строго произнес Валютин.
- Как же так, оказалось, что русского человека считают большим чукчей, нежели местных? - спросил Яковлев.
- Но при чем тут национализм? - как-то надрывно выпалил Владик. - Обыкновенное человеческое сочувствие и понимание людей. Чтобы сохранить самобытность народа, всего-навсего нужно развивать и поддерживать привычный местным образ жизни и язык. Любовь к родному делу надо прививать со школьных лет… Вот почему у нас свой вельбот…
- Есть же распоряжение областного отдела народного образования, чтобы школьники не занимались опасным для них делом, - заметил Валютин официальным, сухим тоном.
- Это ведет к ликвидации преемственности, - возразил Леонтьев. - Откуда молодой человек будет знать жизнь, способ добывания пищи? Что же ему, вечно пребывать в интернате на государственный счет?
- А вы против интернатов? - сузив глаза, спросил Валютин.
- Если честно, то да, - жестко и даже немного грубовато ответил Леонтьев.
Видимо, это был давний спор между председателем районного Совета и директором уланской школы.
- Если бы в интернате продолжалось обучение отцовскому ремеслу, я был бы не против, - сказал Леонтьев, на этот раз обращаясь к Яковлеву. - Но именно в интернате от чукчи и эскимоса к его возмужанию ничего настоящего не остается…
- Ну, вы перегибаете, - угрожающе произнес Валютин. - Именно в вашей школе учились знаменитые на всю Чукотку люди - летчики Тымнэтагин и Елков, художник Выквол, отсюда вышел крупный государственный деятель Отке. И вот еще пример, - Валютин кивнул в мою сторону. - Почему вы не хотите, чтобы чукчи и эскимосы были радистами, учителями, летчиками? Вы что же, норовите оставить их на уровне первобытнообщинного строя?
Леонтьев вздохнул.
- Мне трудно с вами спорить, - устало сказал он и тихо добавил: - Но человек прежде всего должен быть человеком, помнящим, откуда он родом, кто он, а потом все остальное…
Яковлев внимательно прислушивался к спору.
- Вам придется сдать вельбот совхозу, чтобы не подвергать смертельной опасности школьников, - сказал Валютин.
- И вообще надо разобраться, каким образом вы, Леонтьев, оказались владельцем вельбота? - подал угрожающе голос кто-то из свиты.
- Я подобрал его на берегу, - ответил Леонтьев, - Он был давно списан и гнил.
Похоже, разговор снова стал накаляться, но тут Яковлев вдруг решительно заявил:
- А по-моему, товарищ Леонтьев прав. Как ни странно, товарищи, он кругом нрав. Человек не станет настоящим человеком, если он не рисковал, рос в тепличной обстановке. Так воспитывать здешнюю молодежь нельзя. Мы совершим непоправимую ошибку, возможно даже, угробим целый народ… Хорошо, что в школе есть вельбот. Надо, чтобы во всех национальных школах были вельботы, байдары, оленьи упряжки, собаки - словом, все, чем живет настоящий человек Севера. Конечно, неплохо, когда кто-то становится летчиком или писателем… Но о чем поведает нам писатель, если вдруг все в Улаке станут учителями, инженерами, капитанами? Кто их будет одевать, кормить, строить жилье?
Удивительно сотворен служащий человек! Ведь только что все, сопровождающие начальство, были настроены если не откровенно враждебно, то во всяком случае довольно недружелюбно, но тут, услыхав слова председателя, разом переменились. Валютин чуть ли не ласковым голосом вдруг спросил:
- А мотор к вельботу у вас есть?
- Мотора пока нет, ищем, - ответил Леонтьев.
- Где тут директор совхоза? Товарищ Ивакин, - густым начальственным басом распорядился Валютин. - Надо помочь школе.
- Да у нас этих списанных моторов десятки, - ответил Ивакин. - Пусть берут, приводят в порядок.
- Так, значит, вы вместе учились? - Яковлев повернулся ко мне.
- С первого класса, - ответил я. - Сидели за одной партой, сначала вот в этом классе, потом в другом… Так все семь лет.
- Когда же построена эта школа?
- В девятьсот десятом году, - ответил я. - Кстати, строителем был Иван Ларин, впоследствии активный участник революционного движения и первый председатель Камчатского губисполкома.
- Надо же! - искренне удивился Яковлев, - А я ведь этого не знал. Какие хорошие традиции в этой школе.
- Сама история улакской школы - это прекрасный урок, - добавил Леонтьев.
В детстве школа казалась мне огромной, прямо-таки необъятной. И когда я впервые услышал о царском жилище, Зимнем Дворце, в моем воображении он был именно таким, как наша улакская школа.
Сегодня старая школа виделась мне уже тесной и маленькой…
- А ведь как строили! - восхищенно говорил Яковлев, проводя ладоням и по стенам, по добротным кирпичным печкам.
…Из школы вся толпа потянулась по единственной улице Улака. Яковлев не отпускал меня, и мне пришлось вместе со всеми идти мимо магазина, мимо нашей опустевшей яранги, мимо того места, где стояла яранга дяди Кмоля. Старые женщины подходили ко мне, утирали слезы и мягко прижимались мокрыми носами к моему лицу, выражая тем самым скорбь и соболезнование.
На ночь гостей устроили в пустом интернате. За поздним вечерним чаем Яковлев расспрашивал меня о прежней жизни в Улаке.
Я говорил о школе, об учителях, о первых колхозниках, о дяде Кмоле…
Яковлев слушал, но, похоже, думал о чем-то своем. На прощанье сказал мне:
- Вам надо переехать в Магадан, Мы всерьез собираемся изменить жизнь этого края. Вы представляете - самая северо-восточная область, сказочно богатая, сложная, населенная интереснейшими людьми… И до самого последнего времени здесь по существу не было Советской власти…
Я с удивлением посмотрел на собеседника.
- Ну, здесь, на Чукотке, Советская власть еще была, а вот на Колыме, в районе золотых приисков, царствовал УСВИТЛ - Управление северо-восточных исправительно-трудовых лагерей и Дальстрой. Богом и царем в этом обширном краю был начальник Дальстроя… Когда Верховный Совет принял Указ о создании Магаданской области, знаете, как нас встретили в Магадане? Как чужаков! Но давали ни помещения, ни квартир. Препятствовали связи с Москвой, проверяли на каждом шагу. Генерал Никишов, начальник Дальстроя, так заявлял мне: поиграете в Советскую власть, потом вас отзовут и все пойдет по-старому… - Яковлев помолчал и еще раз повторил. - Давайте перебирайтесь в Магадан. Здесь такое скоро начнется… И для писателя тут дело найдется… Вы же сами видите, даже в вашем родном Улаке далеко не все просто, и нам, политическому и советскому руководству края, такие люди, как вы и Леонтьев, очень нужны…
Я чувствовал за этими словами большой и серьезный смысл. Однако сразу давать согласие остерегся и ответил уклончиво:
- У меня ведь еще нет диплома…
- А когда заканчиваете университет? В следующем году? Ну вот - и сразу к нам. Пошлем официальный вызов. Оплатим дорогу вам и семье, как полагается. Предоставим работу в областной газете, жильем обеспечим… В общем, жду!
Ранним прохладным утром я вышел из школы. Солнце только что поднялось, и все вокруг блестело ночным инеем, еще не испарившимся под его лучами. Воздух был так прозрачен, что на южном горизонте виднелись горы, хорошо просматривающиеся с высоты улакского холма. Спустившись к лагуне, я берегом пошел к горе Линлиннэй, перешел вброд обмелевшую речку. Топким склоном, пропитанным влагой, по качающимся кочкам поднялся на Холм Захоронений. Ноги сами привели меня к свежей могиле. У изголовья был укреплен фанерный пирамидальный обелиск с вырезанной из консервной банки жестяной пятиконечной звездочкой. Год рождения и год смерти. Матери был сорок один год.
Я опустился на мшистый камень. На плитняках сидели какие-то птицы и возмущенно освистывали меня, видимо, за непрошеное вторжение в эту тихую обитель печали. Но скорее всего, где-то неподалеку у них были гнезда и птенцы.
Чуть в стороне столбиком стоял суслик и с любопытством смотрел на меня.