К этому времени меня перевели на другую работу: помогать повару. По сравнению с погрузкой гальки или пластов тундровой глины, моя новая работа была много легче. Всего-то и делов - встать раньше повара и разжечь огонь под огромным чугунным котлом, в котором варилась каша. Мы ее размешивали той же лопатой, какой кидали в топку каменный уголь, Поэтому в утренней каше часто попадались угольки, кроша крепкие зубы чукчей и эскимосов. Но самая приятная часть работы ожидала меня вечером, когда начиналась чистка главного котла. Я снимал торбаза, чижи из нерпичьей кожи и босой забирался в часто еще нестерпимо горячий котел и принимался соскребать прилипшую к чугунным стенкам кашу. Все это было съедобно, а так как налипало обильно, кое-что я приносил в палатку и щедро одаривал своих полуголодных земляков.
Несмотря на строгости и закрытые ворота, нередко случались побеги. И когда мне наконец сообщили, что я могу прийти в райком и получить билет, со мной пошел солдат охраны.
Солдат, молчаливый казах, сидел в коридоре с автоматом на коленях, пока Инки торжественно вручал мне комсомольский билет.
По пути в огороженный колючей проволокой лагерь я несколько раз доставал из кармана тоненькую книжечку и любовался первым в своей жизни документом с настоящей фотографией и круглой печатью.
Я был так горд, так переполнен радостью, что совсем забыл, что иду под конвоем.
Странно, но комсомольский билет, который теперь был всегда при мне, родил тоску по воле. Оглядывая каждое утро едва начавшуюся вырисовываться посадочную полосу, я с грустью думал о том, сколько еще предстоит работы, возможно, нам не управиться до самого конца лета, до первых холодов.
Раз в два дня в сопровождений того же солдата-казаха я катил тележку на резиновом ходу в поселковую пекарню. Часто случалось так, что я часами сидел на завалинке пекарни в ожидании своего солдата, который завел в поселке подружку. Человек в солдатской форме, а тем более фронтовик, на Чукотке был большой редкостью и в большом почете, и эти молодые ребята, уже понюхавшие пороху и увидевшие смерть своими глазами, пользовались огромным успехом у местных девушек. Тем более если он к тому же сидел за рулем "студебеккера"! Мои конвоир Сатимжан не владел шоферским ремеслом, но на его груди сияла медаль "За отвагу", и эти слова, выведенные четко на белом металле, мог прочитать даже малограмотный человек. А девушки в селе Лаврентия были образованные, многих я помнил еще по пионерскому лагерю и только удивлялся, как они выросли за то короткое время, вытянулись, расцвели, превратились и молоденьких, хорошеньких женщин!
И вот в один из погожих дней, когда с безоблачного неба еще сняло солнце, но уже чувствовалось приближение зимы, особенно если ветер задувал с простора широкого залива со стороны мыса, за которым пряталось селение Нунэмун, я, воровато оглядевшись, поставил два камешка под дутые шины тележки, чтобы она не покатилась, и бочком, через деревянный мостик, мимо главного административного здания районного центра, где несколько дней назад получал комсомольский билет, пригибаясь, как это делали солдаты в кинофильмах, выбрался в тундру. Я считал самым опасным отрезком ту часть пути, когда надо было одолеть первый склон сопки, открытый прямо на районный центр. Тундровый склон, заросший короткой зеленой травой, испещренный кое-где желтыми маками и пушицей, без единого кустика и даже мало-мальски большого камешка, за который можно спрятаться, смотрел прямо на селение.
Перевалив за вершину и скатившись к берегу ближайшего озерка с темно-коричневой, словно заваренной кирпичным чаем, водой, я поднялся на старую сопку, уже порядочно отдаленную от опасной близости с районным центром. Я не удержался и посмотрел на поселок, на ровный ряд одинаковых деревянных домов, построенных еще в ту пору, когда здесь открывалась первая чукотская культбаза. В поле зрения не было ни одного человека, словно все вымерло. Там, где я оставил тележку со свежим, только что вынутым из печи горячим хлебом, также не видно было никакого движения. Мое отсутствие Сатимжан обнаружит не ранее чем через час, а за это время я уже уйду далеко, к Янранаю.
Сначала идти было даже приятно, особенно когда забывалась причина, по которой я оказался в роли беглеца. Вспомнилось детство, когда с бабушкой ходил в тундру по ягоды, по зеленые листья кукунэт. Сейчас самое время красной морошки. Чуть позже можно будет раскапывать мышиные кладовые со сладкими корнями пэлкумрэт. Бабушка осторожно вынимала мышиный запас, складывала в свой кожаный туесок и взамен оставляла обсосанный до светлой желтизны шматок жевательного табаку, крохотный кусок сахару или даже папиросный окурок. Вспоминалось, как и возмущался таким грабежом, а бабушка спокойно объясняла, что предприимчивые мышки могут выменять на сахар, табак у других мышей сладких кореньев намного больше, чем взято из ямки.
Не терпелось добраться до морошечного поля. Я скоро почувствовал зверский голод, хотя довольно плотно поел во время завтрака. И вообще, в последние дни я вполне был обеспечен едой и не мог жаловаться на пустой желудок.
Но каким мягким и сладким был хлеб, который я совсем недавно грузил на тележку! Часто пекарь угощал меня свежей выпечкой!
В районном центре пекли лишь белый хлеб, и объяснялось это тем, что в дело шла только белая американская мука. Хлеб был пышный, воздушный и особенно хорош, когда на свежий срез добрый пекарь клал кусок тающего сливочного масла, окрашивающий желтизной всю ноздреватую, воздушную поверхность ломтя.
Горькая слюна наполнила рот. Да, сейчас не помешал бы хороший кусок хлеба, по норме мне полагалось целых полкило и, может быть, надо было взять из тележки полагающийся мне хлеб? Но имел ли я на это право? Я ведь убегал, дезертировал, как назвал это явление светлоусый комендант строящегося аэродрома, и, следовательно, ставил себя вне закона. Но, с другой стороны, если уж я решился совершить такой ужасный проступок, то взять полкилограмма хлеба на фоне уже содеянного, наверное, не было таким уж страшным преступлением.
Морошечное поле на некоторое время отвлекло, и на смену угрызениям совести пришли рассуждения о том, что у меня не оставалось другого выхода, как сбежать. Несколько дней я напоминал светлоусому начальнику, что скоро начало учебного года, надо возвращаться в Улак и кончать седьмой класс, но он, занятый совсем другими делами, только отмахивался от меня, как от назойливой мухи.
А как мне следовало поступить? Без солдата из зоны (теперь так называли огороженное колючей проволокой место, где стояли жилые палатки и палатка-столовая) не выйдешь, и только то обстоятельство, что я мог ходить за хлебом в пекарню, позволило обрести желанную свободу и пока еще призрачную возможность вернуться в родной Улак.
До Янраная я добрался к вечеру и устроился у давних знакомых, которые, по чукотскому обычаю, ни о чем меня не спросили. Но когда выяснилось, что мне надо к началу учебного года добраться до Улака, хозяин, поразмыслив, сказал, что первый вельбот в ту сторону пойдет не раньше середины сентября, когда настанет пора бить моржа на лежбище. Оставалось надеяться на какую-нибудь счастливую случайность, которая вскоре представилась в виде неожиданно зашедшей в Янранай парусно-моторной шхуны "Камчатка". Судно принадлежало гидрографической базе и готовило разбросанные по побережью маяки для темной поры навигации.
За меня попросил председатель сельского Совета Ильмоч, и капитан охотно позволил мне занять пустой твиндек. В нем даже не было иллюминатора, чтобы видеть, куда идет судно.
В заливе Лаврентия предполагалась короткая стоянка: тамошний маяк располагался на островке, посередине залива.
Загрохотала якорная цепь, и наступила тишина: мотор больше не работал и даже качка прекратилась. На палубе послышались громкие неразборчивые голоса, лязгание якорной цепи, топот тяжелых сапог.
Распахнулся люк, и неразличимый из темноты твиндека человек громко крикнул:
- Эй, парень! Жив?
- Жив, - отозвался я.
- Давай в кают-компанию завтракать!
Представил себе, как я вылезаю из люка и иду на виду всей бухты Лаврентия в кают-компанию, расположенную на корме, и тут меня с берега узнает остроглазый Сатимжан, который не раз хвастался, что у себя дома, в степи, он мог увидеть сайгака на самом горизонте и попасть ему в глаз из карабина.
- Нет, не хочу, - нерешительно отказался я.
- Может, заболел? Укачало? - заботливо спросил матрос, - Погоди, принесу тебе поесть сюда…
Через несколько минут, гремя сапогами но железным ступеням, осторожно спустился большой рыжеволосый матрос, рассмотрел меня, сидящего на деревянных нарах, и участливо покачал головой:
- Видать, крепко тебя укачало… Хоть смуглый, а бледность проступает. Чайку попей, сразу легче станет… В нашем матросском деле главное - как следует заправиться.
В кружке был крепко заваренный чай, сдобренный сгущенным молоком, а на оловянной тарелке несколько толстых кусков белого хлеба и сливочное масло.
Чтобы не показать, как я голоден, дождался, пока матрос покинул твиндек, и только тогда с жадностью накинулся на еду, в одно мгновение покончив с чаем и хлебом.
После завтрака на судне наступило затишье, и я даже немного задремал, но был разбужен тем же матросом, принесшим на этот раз солдатский котелок с борщом.
Мне ничего не оставалось, как прикидываться немного больным, говорить тихим, слабым голосом. Матрос задержался в твиндеке.
- К ночи поднимем якорь. Запаслись горючим… Правда, не первосортным, но пить можно. Уцененный! Слыхал про такое? Везли из бухты Провидения на катере, так тамошние чудики отлили из бочки три ведра и добавили забортной воды… Ну ничего, пить можно…
Но его поведению можно было безошибочно угадать, что моряк уже отведал "уцененного" спирта.
- Пассажир предполагается до Нуукэна, - сообщил он. - Баба с ребенком.
К вечеру в твиндек по трапу осторожно спустилась тепло одетая женщина и, положив аккуратно завернутого ребенка на нары, разглядела меня.
- Здравствуй! А ты как тут оказался? - удивленно спросила она.
Это была эскимоска из Нуукэна, моя знакомая. Она приезжала в зимние каникулы в Улак и танцевала какой-то русский танец на полярной станции. Ее звали Атук.
Я не стал особенно распространяться о себе, ответил коротко:
- Плыву из Янраная в Улак…
Атук раньше была довольно стройной девушкой, но сейчас сильно располнела и выглядела настоящей районной дамой. Лицо ее тоже округлилось и светилось довольством и сытостью.
- А я вот живу теперь здесь, и Лаврентия… Вышла замуж за Инки, секретаря райкома комсомола, ты, наверное, его знаешь?
- Знаю, - кивнул я, - он мне вручал комсомольский билет.
- Вот как! - удивилась Атук. - В прошлом году, поехала было в Анадырское педагогическое училище, застряла здесь, в райцентре, все ждала попутного парохода. Встретила Инки и вышла замуж.
Я смотрел на нее и думал, как меняется с возрастом человек. Всего лишь каких-то два года я не видел Атук, и вот она уже совсем другая, с определившейся судьбой, замужняя женщина, мать…
- А это дочка - Аня. Вообще-то мой отец дал ей эскимосское имя Анканау, но мы со зовем Аней. Еду показать дочку дедушке с бабушкой, - продолжала тараторить Атук. - Они ее еще не видели, хоть и дали имя. Родила-то я в больнице.
- А что ты делаешь в Лаврентия? - спросил я.
- Как - что? - удивилась Атук. - Я ведь жена ответственного работника. Мне ничего не надо делать. У Инки хорошая зарплата, у нас хорошая комната, теплая, с плитой. Уголь приносит райкомовский истопник… У нас все есть.
Корабль все еще стоял на якоре. На палубе время от времени начиналось хождение, слышался тяжелый топот и громкие разговоры, переходящие в ругань. Нетрудно были догадаться, что всему виной - уцененный спирт. Меня не покидало тревожное ощущение. Светлоусый, помнится, говорил, что за дезертирство полагается расстрел. Правда, кто-то тут же объяснил, что это касается только военнослужащих, а не тех, кого наняли на временную работу.
- Почему мы не отходим? - с беспокойством произнес я вслух.
- И вправду, чего это мы стоим? - заволновалась Атук. - Посмотри за ребенком, узнаю, в чем дело.
Атук проворно поднялась но трапу.
Аня спокойно лежала в своем одеяле и при свете слабенькой электрической лампочки в толстом плафоне, окруженной проволочной сеткой, таращила черные круглые глазенки. Я наклонился над ней:
- Ну что, плывем? Плывем к дедушке и бабушке?
Аня улыбнулась. Словно теплая волна от сердца растеклась по моему телу. Неужели она понимает? Не может быть, уж больно мала. К тому же я говорил с ней по-чукотски, а девочка наверняка слышала только эскимосскую или русскую речь.
- Понимаешь меня? - продолжал я уже по-русски, - Какие у тебя умненькие глазки! Ты - хороший человек…
Атук долго не возвращалась. Так что никто не мешал мне забавляться с ребенком. Я даже спел вполголоса несколько чукотских и русских песен и был в восторге, когда на мелодию марша танкистов Аня вроде бы засмеялась.
- Ты - очень хороший человек! - повторил я.
Вспомнил, как нянчил сначала младшую, сестренку, а потом брата, и, честно сказать, возня с малыми ребятишками никогда не была мне в тягость.
Но вскоре ребенку надоел мой разговор, песни, и вместо улыбки все чаще на ее личике стада появляться гримаса отвращения и приближающегося плача. Тогда я взял Анечку на руки и стал ходить по тесному твиндеку, напевая вполголоса марш танкистов.
На корабле было странно тихо, во всяком случае на палубе больше не слышались шаги. Куда же девалась Атук? Ей давно пора бы вернуться. Может, что-нибудь случилось? Анечка захныкала. Я прибавил шагу, мечась от одного борта к другому.
Наконец я услышал приближающийся, странно оживленный голос Атук.
Она вошла в твиндек в сопровождении знакомого рыжеволосого матроса. Оживление Атук легко объяснилось запахом, которым она обдала меня, громко заявив:
- Такие здесь гостеприимные люди! Пойдем в кают-компанию! Там поужинаем!
Я, помнивший, что судно стоит совсем недалеко от берега, на виду у часовых, охраняющих ворота в зону, мотнул головой:
- Нет, я останусь здесь.
- Послушай, Алла, - заговорил рыжеволосый (только сейчас я узнал, что у Атук есть русское имя), - я не понимаю этого парня. Больной не больной, а какой то странный. Не хочет покидать твиндек, зову в кают-компанию - отказывается.
- Ты чего отказываешься? - сердито заметила Атук. - Люди к тебе с добром, а ты, неблагодарный, не хочешь идти в кают-компанию! Или боишься свалиться за борт? У Пети есть электрический фонарик, он посветит.
Итак, рыжеволосого звали Петя и, по всему видать, Атук-Алла уже успела с ним познакомиться. И второе, что я уловил для себя: на воле теперь достаточно темно, если требуется фонарик. Стало быть, тот, кто захочет что-то углядеть на палубе "Камчатки", а тем более распознать человека, не сможет этого сделать.
- Хорошо, - согласился я, беря ребенка, - пойду.
Я осторожно последовал за Петром, включившим электрический фонарик. Сзади шла Атук-Алла, не переставая громко и весело говорить.
Я с наслаждением, всей грудью вдохнул свежего морского воздуха и глянул на берег.
Мигая фарами, по всей линии строительства посадочной полосы сновали "студебеккеры". Светили мощные прожектора. Электричеством была освещена вся зона, серые приземистые палатки, люди, снующие от одного освещенного пятна к другому. Все это означало, что работа на стройке идет круглосуточно, даже в наступившую осеннюю темень.
В кают-компании ужин был в полном разгаре. Здесь сидел и капитан, который давал согласие взять меня, и еще какие-то люди, одобрительно загалдевшие при виде Атук.
- Алла, садитесь сюда, здесь будет удобно и вам и ребенку, - сидящие подвинулись, пропуская гостью и, само собой разумеется, меня с малышкой.
Стол был уставлен стаканами, здесь же стояла довольно вместительная емкость, как я догадался, с "уцененным" спиртом, тарелка с соленой рыбой, вареным сухим картофелем.
Кок налил мне полную тарелку борща, придвинул стакан и спросил:
- Сколько налить?
- Да что вы! - вступилась за меня Атук. - Он же еще школьник!
- Ну коли школьник, - важно сказал капитан, - то ему еще рано. Пусть ест борщ.
Чтобы приняться за еду, мне пришлось отдать Анечку матери. Подержав ребенка, Атук-Алла огляделась вокруг, ища, куда бы его положить, пока капитан не предложил:
- Пусть она полежит в моей каюте, здесь, рядом. Если заплачет - услышим.
Рыжий Петя бережно взял на руки Анечку и отнес, в капитанскую каюту.
Моряки были сильно навеселе, оживлены, громко разговаривали между собой и все больше о дело, о том, что через час надо сниматься с якоря, чтобы на рассвете подойти к мысу Дежнева, о том, хватит ли горючего до мыса Сердце-Камень… Время от времени они наливали в стаканы огненного напитка и, произнеся какой-нибудь тост, выпивали, потом молча хлебали густой, заправленный капустой, свеклой и американской свиной тушенкой флотский борщ.
Услышав, что шхуна скоро отойдет, я успокоился: как только якорь оторвется от грунта, можно будет считать, что я на свободе. Но почему они так медлят, так долго и сосредоточенно едят, пьют эту огненную жидкость, которую мне еще придется пробовать в неопределенном будущем? Я давным-давно съел свою тарелку борща, выпил чаю со сгущенным молоком, и от сытости и успокоенности меня потянуло ко сну, а моряки все еще сидели в тесной кают-компании, балагурили, шутили с Атук-Аллой, которая была почти что совершенно пьяной, взвизгивала, размахивала руками и беззастенчиво хвасталась, какой высокий районный пост занимает в Лаврентия ее муж.
Я услышал, как заплакала Анечка. А когда ее жалобный голосок донесся до слуха капитана, он решительно поднялся со своего места, хлопнул по столу тяжелой ладонью и объявил:
- Все! Баста! Тем, кто на вахте - занять места!
Голос был тверд и непреклонен, и этим капитан мне очень поправился.
Петя вынес из капитанской каюты расплакавшуюся девочку и бережно передал мне, видимо не решаясь доверить ее опьяневшей матери.
Я осторожно побрел вслед за светлым лучом фонарика, спустился в знакомый сырой и полутемный твиндек и положил ребенка на нары.
В твиндеке Атук притихла. Она распеленала дочь, заполнив и без того душную атмосферу запахом мокрых пеленок, мокрого детского тельца. Потом что-то замурлыкала по-эскимосски, то ли увещевая, то ли браня дочку, пока та блаженно не зачмокала, взяв грудь.
Подремывая, я слышал, как по палубе с громким топотом проносились матросы раздавались команды капитана. Машина то набирала обороты, сотрясая корпус суденышка, то затихала - моторист пробовал двигатель, готовя его к долгому переходу через залив Лаврентия на север, за мыс Дежнева на Ледовитый океан. Вот заревела лебедка, загремела тяжелая якорная цепь, и тарахтенье двигателя обрело упорядоченность, сообщив кораблю поступательное движение вперед. Качка усилилась, но для меня это была приятная качка, она свидетельствовала о том, что "Камчатка" набирает скорость и плывет к выходу из залива Лаврентия, оставляя по левому борту освещенную прожекторами и автомобильными фарами строительную площадку.
Выждав некоторое время, я решил выбраться на палубу, тем более что Атук, похоже, заснула вместе с дочерью: она дышала тяжело, но ровно.