Вечером мы с дядей Колей спустились к небольшой лагуне, где пунктирами поплавков выделялась на гладкой воде сеть на гольца. Чуть левее располагались домики Управления полярной авиации.
- Начальник, Назаров, - сказал дядя Коля. - Мой друг. Он тебе поможет. Полетишь в бухту Лаврентия на самолете.
На следующий день я отправился к Назарову. В маленьком тесном домике размещался его служебный кабинет, диспетчерская, комната отдыха для пилотов, а также зал ожидания для пассажиров. Начальник меня встретил хмуро, но твердо заверил:
- Отправлю с Гаевским. Он летит из Магадана и сейчас сидит в Гижиге, ждет погоды…
Гаевский ожидался не раньше следующего дня, и я отправился на катере "Рубин" в портовый поселок побродить по знакомым местам в надежде встретить кого-нибудь из тех грузчиков, с которыми довелось здесь работать в навигацию сорок шестого года.
Я стоял на палубе маленького катерка и любовался бухтой. По существу, это был настоящий фиорд, глубоко вдающийся в берег, обрамленный крутыми склонами сопок. С северной стороны они были покрыты полосами нетающего снега, а те, что смотрели на юг, блестели от множества сбегающих в бухту потоков.
Несколько больших пароходов стояли на рейде, два разгружались у причала.
- Земляк! - услышал я сквозь грохот катерного дизеля и, обернувшись, увидел в иллюминаторе рубки хорошо знакомое лицо. Это был Григорий Гухуге! Мы расстались с ним в Ленинграде в начале пятидесятого года. Он был отчислен с подготовительного отделения за неуспеваемость и подозрение на туберкулез, хотя главной причиной было его неодолимое желание вернуться в родной Уназик.
- Гриша! - воскликнул я в ответ, искренне обрадованный встречей с настоящим земляком в этой бухте, где большинство жителей были приезжие.
- Заходи в рубку! - позвал Гухуге. - Чего стоить на ветру, когда есть каюта?
Гухуге за штурвалом катера всем своим видом показывал, что он здесь самый главный человек.
- Ты что - капитан? - спросил я с удивлением.
Мои сомневающийся топ задел Гришу, и он важно проговорил:
- У меня все же незаконченное высшее!
На подготовительное отделение Северного факультета Ленинградского университета брали после семилетки.
- На курсах получил диплом капитана малого флота, - объяснил Гухуге. - Но ты не смотри, что корабль у меня маленький. Если надо, могу дойти и до Сиреников, не говоря уж об Уназике…
- Довез бы меня до бухты Лаврентия, - сказал я, любуясь как он уверенно крутит отполированный штурвал.
- Лично я не против, - с готовностью ответил Гухуге. - Но морской регистр по позволит. Строгие правила. В мореходстве, а тем более в таком ответственном, как каботажное, - соблюдение правил - это условие номер один безопасности плавания!
Гухуге говорил значительно, как бы обкатывая во рту каждое произносимое слово, и я догадывался, что он наизусть выучил учебник капитана малого флота.
- Как я хорошо сделал, что уехал из вонючего дымного города! - воскликнул Гухуге. - Стал бы интеллигентом, пропал навсегда!
- Разве ж так плохо быть интеллигентом? - на этот раз обиделся я.
- Ты же помнишь, мой учитель, Георгий Меновщиков, как мечтал сделать из меня лингвиста… "Представляешь, Гриша, - говорил он, - первый из эскимосов ученый-лингвист, носитель языка. Это сенсация в ученом мире!" Когда мой учитель начинал мечтать в таком духе, мне становилось тоскливо, живот заболевал, палочки Коха начинали грызть мой организм…
Катер поравнялся с пограничным судном, и Гухуге дернул какую-то штуку на потолке ходовой рубки, гуднув военному кораблю.
- Сейчас я - труженик моря, как сказал один великий французский писатель, твой, значит, коллега, Виктор Гюго… Вот ты можешь и про меня написать. Все-таки из первых капитанов-эскимосов. Правда, до меня капитаном стал Напуан, но у него только четыре класса образования, а у меня - незаконченное высшее… С одной стороны - почти лингвист, а с другой - капитан.
Кстати, его имя стояло на нескольких учебниках, предназначенных для эскимосских школ. Тоскуя по родине, по родному языку, Григорий усердно работал для учебно-педагогического издательства, и я слышал, что это он делал талантливо.
Высадив меня на причал, Гухуге взял с меня слово зайти к нему вечером, когда он закончит работу.
- Прямо сюда спускайся, - сказал он, - Я живу здесь же, на судне. Там внизу, - он топнул ногой, - хорошая каюта, печка. Жду.
Я поднялся на каменистое плато, где в сорок шестом стояли брезентовые палатки - наши общежития, пообедал в столовой, в той самой, выстроенной на высоком каменном фундаменте, долго сидел на мысу, под кладбищем, любуясь играми молодых китов.
Вечером Гухуге стоял на палубе и ждал меня. На его чуть удлиненном, худощавом лице явно проступала усталость, возле уголков рта виднелись глубокие морщины. Он был немного старше меня, но сегодня казался человеком почти пожилым. Улыбнувшись, он согнал с лица хмурость и снова стал прежним Гришей Гухуге, не принявшим красоту каменного города.
Спустились в кубрик, где остывала чугунная буржуйка.
На столе лежала хорошо разделанная копченая горбуша, нарезан был хлеб, явно из пекарни дяди Коли, стояла бутылка чистого спирта.
Разливая огненный напиток, Гухуге сказал:
- Единственное, о чем жалею, - это о пиве. "Жигулевском", чтобы с пеной. Я никогда не сдувал пену. Она мне нравилась. Зимой я грел в ней губы, а летом - охлаждал.
За бортом тихо плескалась вода.
- Нравится тебе здесь? - спросил я, когда мы перешли к чаю.
- Честно скажу - и здесь надоело… Не создан я для городской жизни, - вздохнул Гухуге. - Но образование обязывает. Все-таки незаконченное высшее. Наверное, многие из наших так же чувствуют себя не на своих мостах в этих самых райкомах, райисполкомах, на трибунах, в комиссиях и даже на капитанских мостиках. А не признаются! Не хотят выглядеть отсталыми и несовременными… Вот я ни за что не поверю, если скажешь, что тебе нравится быть писателем! А?
Гухуге пытливо посмотрел на меня.
- Не знаю, - как-то неуверенно ответил я.
- Наверное, ждешь не дождешься, когда ступишь на свой родной берег, подойдешь к своей родной яранге… Кстати, сохранилась она? Или заменили на домик?
- Не знаю…
Я не хотел ему говорить о смерти матери, да и, если честно, я еще не решил окончательно - ехать в Улак или же ограничиться заливом Лаврентия…
- Что ты заладил не знаю, не знаю… Писатель должен знать все! Но вот писать обо всем не может. Так я полагаю. Утром я тебе сказал, что можешь описать мою жизнь, а как поразмыслил - кому это интересно читать? Что в ней хорошего?
- Почему ты так думаешь?
- Вот гляди: лингвистом не стал - раз, от интеллигентности отвернулся - два, до сих пор чувствую неудобство от белой простыни, люблю прокисшее нерпичье сало, копальхен с сильным душком - три, спать люблю в пологе, в нынлю - четыре… Наверное, так до двадцати могу сосчитать. Но главное - и капитаном мне не очень нравится, я уже тебе говорил. Хочу жить дома, в Уназике, на своей длинной-предлинной косе, которая так далеко уходит в море, как аэродром…
- Так что же ты не живешь как хочется? - спросил я.
- Теперь кто так живет? - удивился Гухуге. - Теперь живут не как хотят, а как надо… Вот раз у меня незаконченное высшее, значит, назад в нынлю мне ходу нет. А главная причина - Уназика скоро не будет.
- Как не будет? - переспросил я.
- Переселить собираются.
- Как Нуукэн?
Гухуге молча кивнул.
- А куда?
- Да тут недалеко. Пешком можно дойти. Бухта Тасик. Красивое, но мертвое место. Даже нерпа туда не заходит…
- Какой же тогда смысл переселяться?
- Наверное, такой же, как в том, что я стал судоводителем, вместо того чтобы жить в своем родном Уназике, выходить на рассвете на байдаре в море…
Сумрак только-только рассеивался над бухтой, и большие корабли были еще погружены в глубокий сон, когда я открыл глаза. В сырой предутренней мгле радужно светились прожектора на разгрузочной площадке порта и слышался приглушенный сыростью железный лязг. Я знал, что первый рейс у Гухуге в восемь, через два часа. Я решил пройти пешком вокруг бухты и шагнул с катера на причал.
Что-то в эти горестные дни меня то толкало к людям, то отбрасывало в уединение. В то утро мне было так тоскливо, так захотелось побыть одному, и я зашагал по тихой улице, мимо спящих домов, каких-то длинных складов, деревянных заборов, мимо труб знаменитого, быть может, на всей Чукотке, водопровода с разлохмаченной кое-где теплоизоляцией.
Из подворотен, из-под домов вылезали собаки и равнодушно смотрели на идущего в глубь бухты человека, зевали и отправлялись на свои не остывшие лежки.
Через день самолет Гаевского приземлился на поле Лаврентьевского аэродрома, и я оказался на том самом месте, где провел другое долгое лето - на строительстве посадочной полосы.
5. Атук
В тесном твиндеке парусно-моторной шхуны "Камчатка" сырость сочилась отовсюду. Но ее еще можно было терпеть, если бы не духота, невесть откуда берущаяся жара, открывающая все поры тела. Одежда противно липла к коже, давно не стиранная, пропитанная давней грязью и потом, от сырости она становилась как невыносимый, противный студень.
Я был пока единственным пассажиром на шхуне, поднявшимся на борт в маленьком селении Янранай, десятком яранг приткнувшимся к высокому скалистому мысу над бурным Беринговым морем. Этот мыс возвышался над водой прямо из низкой, подступившей к берегу топкой тундры, как голова неожиданно проснувшегося диковинного зверя.
Я напряженно прислушивался к мерному постукиванию судового двигателя. По времени, хотя у меня, разумеется, часов не было, я знал, что солнце уже поднялось, и шхуна огибает низкий галечный мыс Кытрыткын, на котором торчала видимая издалека одинокая яранга морского охотника Пакайки. Впереди расстилался залив Святого Лаврентия, от которого в целях антирелигиозной пропаганды слово "святой" было отторгнуто на всех советских картах. (Поэтому-то некоторые полагали, что залив назван в честь верного соратника Сталина, наркома Лаврентия Берия.)
Подняться бы из тесного твиндека и увидеть хорошо знакомый, огороженный колючей проволокой городок строителей, зеленую, покрытую созревшей шикшой тундру и многочисленные озера, уходящие далеко к горизонту… Я мог даже мысленно представить двухэтажные нары, длинный, сколоченный из неструганых досок шаткий стол в палаточной столовой, совмещенной с кухней, где я последние дин работал подсобным рабочим. Но выйти из твиндека я боялся.
Неделю назад мне удалось убежать из этого палаточного городка в Янранай, преодолев кочковатую тундру (полтора десятка километров) за каких-нибудь два с половиной часа.
Месяца за полтора до описываемых событии, в середине короткого лета, когда в моржовой охоте наступает затишье, в Улак прибыл человек, оказавшийся вербовщиком на строительство посадочной полосы в заливе Лаврентия. Он сулил большие заработки, бесплатное питание из натуральных, привычных продуктов моря и даже копальхен из запасов упраздненного собачьего питомника. Старый копальхен в нашем селе давно был съеден, новый ожидался только после осеннего забоя моржей на Инчоунском лежбище. Посулы привлекали, тревожило только то, что строительство может затянуться и будет упущено благоприятное время для промысла.
Но вербовщик клялся и божился, что охотников отпустят к сроку, и им нечего беспокоиться.
Особенно привлекало обещание "живых денег", так как в Улаке в те годы мало где можно было заработать. А люди уже привыкли пить чай с сахаром, с хлебом, а то и со сгущенным молоком. Отсутствие чая и сахара в яранге считалось почти что признаком бедности, нищеты, хотя при этом стоящие вдоль стен чоттагина деревянные бочки могли быть заполнены мясом и жиром морских зверей.
Вербовщик жил в опустевшей на лето учительской и едва поднял голову, когда я вошел. Парень я был рослый и крепкий, несмотря на свои четырнадцать лет. Однако вербовщик с сомнением посмотрел на меня и строго спросил:
- Сколько лет?
- Уже комсомолец, - уклончиво ответил я, - Билет только еще не успел получить. Вот поеду в Лаврентий, там мне и вручат в райкоме…
Почему-то именно это убедило вербовщика, я был записан в число будущих строителей.
В назначенный день в Улак прибыла самоходная баржа американского производства. Такие суда еще были в новинку на Чукотке, и все жители селения собрались на берегу, с удивлением взирая, как чудное судно с высоко поднятым скошенным носом подошло прямо к берегу, захрустев подминаемой галькой, и на засохшие водоросли, разноцветные панцири выброшенных волнами рачков, обсохших медуз тяжело упал нос-трап, образовав сухопутный переход.
- Какомэй! - пронеслось по толпе, и от нее дружно стали отделяться те, кто согласился поехать на строительство.
Баржи шли по морю раза в два быстрее моторных вельботов. За пенным следом быстро скрылся скалистый Сенлун, яранги Улака, длинное здание школьного интерната. Через час впереди по курсу возникли будто нарочно замаскированные в скалах мыса Дежнева нынлю эскимосского селения Нуукэн. Там, на берегу, уже ожидали готовые пуститься в дорогу завербованные эскимосы. Потом плыли почти двенадцать часов, причаливая в Кэнискуне, Нунэмуне, ныне уже не существующих чукотских и эскимосских селениях.
Я почти все время провел на палубе, рядом с будкой, где находился рулевой.
После Нунэмуна баржи вошли в залив Лаврентия. Еще издали я увидел мачты радиостанции, вышку давно не работающего ветродвигателя. Искал глазами старый культбазовский интернат, где провел свое первое и последнее пионерское лето, впервые пошел в баню и впервые я жизни улегся на настоящую кровать в чистую, покрытую белой простыней постель.
Но берег был застроен новыми зданиями, складами, и старого интерната из-за них совсем не было видно.
Баржи причалили к берегу, и здесь я впервые увидел настоящие автомобили. Это были американские грузовики "студебеккер", остатки лендлизовских поставок. Замирая от странного, еще неизведанного, незнакомого ощущения, я обошел ближайший автомобиль, дивясь про себя его сходству с неким живым существом - с ногами-колесами, головой-мотором и даже глазами-фарами… Не без робости я влез вместе с другими рабочими в кузов, и машина, как показалось мне, недовольно взревев от навалившейся на нее тяжести, дернулась и двинулась в путь, покачиваясь и подпрыгивая на многочисленных кочках тундры.
Строителей привезли в огромные, пустые еще, холодные брезентовые палатки, тесно уставленные внутри двухэтажными парами. Рабочие бригады составили по землячествам.
Я таким образом попал к своим и следующим утром, после быстрого и неожиданно скудного завтрака, отправился вместе со всеми на берег моря. Работа заключалась в том, чтобы нагружать кузов студебеккера галькой. Это было тяжелое дело даже для взрослых, сильных мужчин. Как ни старался я, проходило совсем немного времени, и я начинал чувствовать, что больше не могу поднять не то что наполненную галькой, но даже пустую лопату. Взрослые жалели меня и позволяли чаще устраивать "перекур", хотя я в то время еще не знал вкуса табака, но понимал, как дорого ценилось это зелье среди взрослых особенно тогда, в пору военных нехваток.
Сначала я все же различал дни и ночи, находил силы интересоваться не только тем, что делалось внутри этого удивительного палаточного лагеря, но и выходить в районный центр. Я отыскал старый культбазовский интернат и увидел, что там теперь обыкновенный жилой дом. Баню в поселке поставили новую, довольно просторную. Собачьего питомника больше не существовало, не было и рельсовой дороги, идущей с берега моря к пекарне.
Зашел в райком комсомола, точнее в одну из многочисленных комнат в доме, где располагались все районные власти, и увидел за столом черноволосого эскимоса Инки. Я назвал себя, сказал, что принят в Улаке в комсомол и хотел бы получить билет. Фотография была послана еще зимой.
Инки порылся в каких-то папках и утвердительно кивнул: да, фотография есть, документы готовы, меня вызовут в назначенный день и вручат билет. Инки записал, в каком бараке меня искать, и снова углубился в свои бумаги. Мне же так хотелось поговорить с этим человеком, моим земляком, вознесенным судьбой на начальственную высоту, но он, похоже, больше мной не интересовался, и мне пришлось уйти.
Довольно скоро наступили дни, когда лишь одна-единственная мысль овладела мной; скорее добраться до нар, влезть на свой любимый второй этаж и блаженно растянуться на покрытом серым солдатским одеялом матрасе, набитом свалявшимся оленьим волосом. Спать и спать до того зябкого утреннего часа, когда до слуха доносился властный рев приближающийся "студебеккеров". Сходство с живыми существами еще более усугублялось этим требовательным утренним зовом.
Строительство продвигалось медленно. Груды гальки проваливались в бездонную тундру, в оттаивающую вечную мерзлоту, и надо было возить и сыпать еще и еще, чтобы образовалась взлетно-посадочная полоса, на которую мог приземлиться хотя бы такой неприхотливый самолет, как ЛИ-2.
Через три недели после нашего приезда, когда приблизилось время моржовой охоты, стало ясно, что работать здесь придется еще долго. Улакцы, нуукэнцы и жители северных поселений полуострова стали проситься домой, но о возвращения не было и речи.
Однажды после позднего ужина к нам в столовую пришло районное начальство: председатель исполкома, мой земляк, какие-то важные военные и гражданские чиновники. Среди них был и знакомый мне секретарь райкома комсомола Инки. Устроили что-то вроде митинга, на котором много чего было сказано о сознательности и патриотизме. Когда же улакский охотник Кукы заявил, что все это и так понятно, но если не забить на зиму моржа, то некому будет быть сознательным и патриотичным, его грубо прервали и посадили в дальний конец палатки.
После этого митинга несколько человек из ближайших селений попросту сбежали.
Тогда на строительстве наглухо закрыли ворота и поставили часовых.