Откуда-то сильно подул ветер, в секунду облаком взбил верховой снег, поволок его по дворам. Решив, что соперник, выскочив на улицу, свернет к центру. Костя, укрываясь за облаком, поспешил наперерез ему. И просчитался. Тот убегал к околице, петляя меж домами и сараями. Костя со всех ног кинулся догонять.
Теперь ветер ударил сбоку, снежная пелена скрыла беглеца. Костя проскользнул сквозь месиво колючего снега и увидел, что тот уже оторвался от домов и бежит по снежной целине к стоящей на отшибе пекарне. На бегу он размахивал прихваченной по дороге палкой.
У Кости мелькнула четкая мысль, что покончить надо все на пустыре, не дав ему заскочить в светящуюся пекарню. Видно, соперник совсем выдохся, потому что бежал все медленнее. Костя быстро настигал его, тяжело дыша от скорого бега и душившей ярости.
- Врешь, не уйдешь!.. - задыхаясь, крикнул Костя, догнав соперника. Он ухватил его сзади за воротник, рывком подмял под себя и стал остервенело тыкать носом в твердый снег.
- Ка-ра-а… ка-рау-ул!.. - вскрикивал тот противным бабьим голосом, барахтаясь под Костей.
Вдруг он вертко вывернулся, потянул вверх съехавшую на нос шапку и Костя отпрянул, узнав залепленную снегом заведующую пекарней Настасью Николаевну. Она тоже узнала его - такой всегда скромный, такой вежливый! Испуганно таращась, Настасья Николаевна стала отползать от него по снегу, бессвязно лепеча.
- Астафьев, ты чего? Костенька, милый, да ты что?.. Только посмей… Убью! - Она воровато оглядывалась в поисках отлетевшей палки.
- Настасья Николаевна… Да я… Это вы? - ничего не мог сообразить Костя - Что такое?.. Как прикажете понять?
- А мне как понять?.. - спрашивала насмерть перепуганная Настасья Николаевна, продолжая отползать все дальше, - Ты зачем ты чего это за мной увязался? У меня муж… дети…
- За вами?.. Что же вы на снегу? Встаньте, пожалуйста…
- Не подходи!.. Убью! - свирепо крикнула Настасья Николаевна, проворно поднимаясь и хватая со снега свою палку.
Костя неожиданно громко рассмеялся и закричал:
- Убейте меня, Настасья Николаевна!.. Роковая ошибка!.. Я вора ловил, Настасья Николаевна, соперника!.. - Ха-ха-ха!.. Мне смешно!.. На моих глазах с Зинкиного чердака выскочил!.. Ха-ха-ха!..
- С чердака? - изумилась Настасья Николаевна, осторожно приближаясь к нему с выставленной вперед палкой, - Я на их чердак не лазила… я в своем дверцу от пурги закрыла… Ты дома попутал, что ли?
- Опять пурга?.. Ха-ха-ха… - не унимался Костя.
- Да ты пьяный, я смотрю… Батюшки, до чего набрался. - Настасья Николаевна совсем близко подошла к нему.
- Пьяный… Я пьяный, - перестав смеяться, пожаловался сидевший на снегу Костя. И с чувством достоинства объяснил - Я в порт иду… У меня наркоз, Настасья Николаевна… У меня зуб выдернули…
- Вставай, Костенька, вставай!.. - Настасья Николаевна, заботливо поднимала его и отряхивала, - Пурга должна быть, я потому в пекарню спешу… Замерзнешь ведь… Я тебя домой проведу…
Шальные порывы ветра пропали, снежная пыль больше не вскидывалась. Поселок, расцвеченный редкими желтыми огоньками окон, лежал в первозданной, беззащитной тишине ночи, облитый все тем же серебряным полыханием луны… Настасья Николаевна вела Костю по сугробистым улицам, держа обеими руками под локоть. В голове у Кости была полная просветленность, а тело легкое-легкое. Он все хорошо понимал и зорко видел: Вот рядом висит на его руках Настасья Николаевна, хорошая женщина, заведующая пекарней… В пекарне стали выпекать горячие бублики… вкусные, называются "Олений рог"… об этом было объявление в газете…
…Утром Костю разбудило радио. В голове у него гудело, как в машинном отделении, нестерпимо ныла челюсть… Костя прошлепал к порогу, погрузил в ведро кружку и испил холодной водицы. Лишь потом узнал голос Лешки Монахова. Костя сел на кровать, стараясь уловить, о чем таком передает Лешка. Но ничего не понял. Тогда, будто специально для него, Лешка, никому не подражая, скороговоркой повторил:
"Всем, всем, всем!.. Передаем экстренное сообщение! Ожидавшейся вчера вечером пурги не будет. Как сообщают синоптики, пурга прошла стороной. В связи с этим рабочий день начинается в положенное время, а также занятия в школе. Просим приступить к работе и учебе… Повторяю. Всем, всем, всем!.."
По дороге в котельную Костя свернул в проулок к почте. Все было буднично в поселке. В синей полутьме утра горели фонари, спешили на работу люди, пряча в платки и шапки носы, противно и нудно скрипел снег…
Остановившись в сторонке от фонаря, чтоб его не видели, Костя ждал, когда из служебной двери начнут выходить почтальоны. Катя появилась первой, поправляя на плече ремень тяжелой сумки.
- Здравствуйте, Катя, - сказал Костя и, протянув запечатанный конверт, смущенно спросил осипшим до крайности голосом: - Вам нетрудно опустить в десятый дом?
- Вы что, поссорились? - насторожилась Катя, учившаяся с Зиной в одном классе и тайно завидовавшая, что за гонористой Зинкой бегает такой самостоятельный и серьезный парень, как Костя.
- Нет, нет… зачем же нам ссориться? - сипло поспешил развеять ее догадку Костя.
- Опущу, - сказала Катя и пошла своей дорогой.
В письме Костя писал:
"Зина! Зиночка! Прости меня, пожалуйста! Вся причина в принятом наркозе и моем вырванном зубе. Если простишь, буду ждать тебя сегодня у школы. Если не простишь… ну, что ж! Я мучаюсь, но я не Ромео и красиво каяться не умею. Значит, договорились? Жду сегодня у школы".
А пока он пошел в котельную принимать смену.
Старательские рассказы
Дуня Ивановна
В это лето ночи для Дуни Ивановны превратились в сплошную маету. Не было такого, чтоб, улегшись с вечера, она спокойно проспала до утра и проснулась лишь потому, что отдохнувший организм сам потребовал пробуждения.
А все оттого, что еще в июне бригада Кольки Жарова перетащила с верховья ручья свою понуру и стала мыть золото в каких-то сорока метрах от дома Дуни Ивановны. Круглые сутки две "сотки" грызли ножами неподатливый каменистый грунт, горнули его в бункер понуры, и круглые сутки над ручьем и над сопками висел нудный стук машин.
Днем этот стук Дуню Ивановну не тревожил, она как бы и не слышала его, а по ночам не давал спать. В ночь она просыпалась раз по пять, шлепала босиком на кухоньку, отгороженную от закутка, где стояли ее кровать и ножная машинка, ошкуренными комлями нетолстых лиственниц, пила из трехлитровой банки воду, настоянную на терпкой голубике, затыкала уши ватой или повязывалась пуховым платком и снова укладывалась под стеганое одеяло на скрипучую кровать.
Иногда это помогало: поворочавшись немного, она засыпала. Но бывало, что пробудившее ее рычание бульдозеров застревало в мозгах, звуки продолжали удерживаться в укутанной платком голове, и так звенело в ушах, что не было спасу улежать на кровати. Тогда Дуня Ивановна подымалась, надевала длинный байковый халат, валенки и телогрейку, брала замусоленные карты и выходила на крыльцо, ворча: "Хоть бы вы на время поломались, черти железные!"
Белая ночь ударяла ей в лицо холодной свежестью, окончательно прогоняла сонливость, разглаживала примятую подушкой кожу на щеках… Дуня Ивановна бросала на остуженные доски жгут серой пакли, усаживалась на нее, машинально тасовала карты..
Все, что виделось вокруг, не задерживало ее внимания настолько было привычно глазу.
Внизу, за домом, протекал по мелкой гальке ручей, за ручьем земля сбивалась буграми, потом вскидывалась сопкой. За ней другая, третья, и все небо было прошпилено их острыми вершинами. На сопках зеленели лиственницы, а на голых черных буграх стояли домики старателей. Те, что называются передвижками: подцепи такой домик бульдозером - и тащи его по ручью, по тайге в другое место. Но старатели уже пятый год мыли здесь золото, полозья под домиками сгнили, покосились, и в случае переезда жилье грозило рассыпаться. А в недвижном виде оно еще славно служило, и шесть мутных голых окон шести передвижек глядели с бугров на домик Дуни Ивановны, что одиноко заскочил за ручей и скворечней примостился на боку сопки, такой же высокой, поросшей лиственницами, мхом, брусникой, голубикой и морошкой, как и все другие.
С крыльца своей скворечни Дуня Ивановна видела все, что делалось внизу на ручье. А делалось всегда одно и то же. Бульдозеры грызли подножье противоположной сопки, подтаскивали к бункеру грунт, вода проволакивала его по колоде, вышвыривала вон камни. Когда камней набиралось много, один из бульдозеров отваливал их подальше от понуры. Вся узкая долина, зажатая с двух сторон сопками, горбилась завалами отмытой породы.
Если в смене работал сам бригадир Колька Жаров, то он приглушал бульдозер, вылазил из кабины на гусеницу, кричал Дуне Ивановне сиплым голосом:
- Что, мамаша, опять спать не даем?
Она махала ему в ответ рукой: мол, чего уж там, такое ваше дело - работать! И на "мамашу" не обижалась, хотя Жаров, которого все звали просто Колькой, недалеко ушел от нее годами: ей пятьдесят пять исполнилось, а он где-то к полсотне подбирался. Но был шустрый и скорый в движениях.
У старателей была своя манера обращения: по отчеству друг друга не величали, а запросто: Колька, Мишуня, Гриня, невзирая на возраст. Горного мастера звали "горнячком", председателя артели - "предом", бригадира - "бугром". Так и говорили: "Слышь, горнячок, меня бугор послал сказать…" Или: "Пред, надо бы за горючим в поселок съездить…"
В смене с Жаровым всегда находился Митя Ерохин, лет тридцати пяти от роду, такой же живой и общительный, как и бригадир. Был он инженером по связи в райцентре, взял положенный на Колыме отпуск за три года и пошел в старатели подработать. И не скрывал этого. "Я, - говорил он, - отпускных на полгода тысячу двести получил. С таким капиталом "на материк" слетаешь и скорей назад возвращайся. Так уж лучше в старателях постараюсь".
На понуре инженерных познаний не требовалось, Ерохина приставили к "рычагу Архимеда". Работенка до крайности проста: поднял рычаг, пропустил из бункера в колоду разжиженный грунт, закрыл заглушку. Открыл - закрыл, открыл - закрыл. Ерохина в шутку прозвали "инженером-колодником".
Завидев на крыльце Дуню Ивановну, Митя Ерохин тоже кричал ей:.
- Мамаша, чайку с нами!
У Ерохина всегда горел подле понуры костерок (ночи-то и летом холодные), грелись в огне банки тушенки и всегда был горячий чай.
Дуня Ивановна и ему махала рукой: мол, не хочется в низину спускаться, балуйтесь уж сами чайком.
Если же работала смена татарина Ильи Сандетова, то никаких перекличек с Дуней Ивановной не затевалось. Илья был человек угрюмый, говорил мало, а если и открывал рот, то из него меньше выскакивало нормальных слов и больше матерщины. Но работал он зверски: мог по двадцать часов не сходить с бульдозера - лишь бы не простаивала понура, лишь бы мылось золото. Говорили, будто в прошлом году он промышлял где-то на речке Дебине, артель прогорела, осталась в долгу у государства, и на всех артельных навесили по тысяче новыми. Надо было платить, а платить пока было не из чего: старатели полный расчет получали в конце сезона. Потому, дескать, Илья так окаменел душой и так неистово работает.
Но и другие в этой смене подобрались как бы по Илье. Бульдозерист Толя Сотов, парень завидной силы, с кулаками-кувалдами, был великий молчальник. Правда, во гнев никогда не впадал, негожих слов не произносил, был вежлив и всем первый говорил "здрасьте". Но кроме этого "здрасьте", от него редко что слышали. А на "рычаге Архимеда" стоял такой же, как Ерохин, "инженер-колодник", только совсем молоденький, - Ленька Тугов, малый с квадратными плечами, белым квадратным лицом и рыжей бородкой. Вроде только-только закончил институт: не то рыбный, не то железнодорожный. Этого он никому не рассказывал, да и вообще, как и его напарники по смене, не любил ворочать языком. Но малый, видать, был себе на уме: все у него на губах лепилась смешливая улыбочка. И будто говорила та улыбочка: я больше всех вас знаю, лучше всех понимаю, да помалкиваю.
Лишь однажды, уже неизвестно по какому такому случаю, сказал он поварихе Дайме: "У нас начинающих инженеров не ценят. Я здесь тысяч восемь за сезон возьму, тогда начну себе карьеру делать. Мое от меня не уйдет". Дайма передала их разговор Дуне Ивановне, и та неодобрительно сказала: "Нехорошие у него размышления, куражные".
Вот так нередко и коротала Дуня Ивановна белую ноченьку на крыльце, думала об одном, о другом, раскидывала карты. Выпадали ей дальние и скорые дороги, встречи с благородными королями, поздние и ранние сердечные свидания.
И все то было круглым враньем. Никаких дорог ей не предвиделось, кроме одной - съездить раз в месяц за сто километров в горняцкий поселок Высокое, получить на почте пенсию и вернуться. Сердечных свиданий с королями тоже не предвиделось. Ее трефовый король, Григорий Павлович Богачев, уже шестой год лежал под старой лиственницей на сопке, и могилу его огораживала колючая, в три ряда, проволока, чтоб не потоптали ее шастающие по сопкам медведи и лоси.
Десять лет назад начал прииск мыть на этом ручье золото. Прииск - государственное предприятие, и промывка велась госспособом: вся техника государственная, а рабочие и мастера на зарплате. Тогда понагнали сюда бульдозеров, поставили промприборы и пять лет перепахивали долину по ручью. Километров тридцать в длину перепахали. Летом мыли, зимой вели вскрышу: рвали аммонитом грунт, обнажали золотоносные жилы. И Григорий Павлович Богачев был главным взрывником. Но взрывники, как и минеры, раз в жизни ошибаются.
У Дуни Ивановны всякий раз обрывалось в груди и слезы застилали глаза, когда она вспоминала, что пришлось положить в гроб вместо Григория Павловича. Гроб сразу заколотили крышкой, он так и стоял сутки в их дому, и горняки приходили к нему прощаться.
Потом приисковые покинули долину - отмыли все, что могли промприборами. Дуня Ивановна не уехала с ними: не пустила свежая могила мужа и горькая память о нем. А в долину пришли старатели: промывать малой артельной техникой "хвосты", по второму разу перелопачивать грунт. И уже четыре года шумела по долине вода в понурах, снова на резиновые коврики оседало золото, не выбранное приисковыми.
Дуня Ивановна жила со старателями в согласии. Она им стирала и шила что потребуется на своей ножной машинке. Они ей платили за это, но много она не брала: до денег была не жадная, да и денег у нее хватало. Ей положили хорошую пенсию за мужа, к тому же были сбережения. В свое время Григорий Павлович, видно, хорошо зарабатывал. Своих детей у них не было, и они помогали разведенной сестре Григория Павловича растить троих ее детей: каждый месяц посылали деньги - как зарплату. Дуня Ивановна не изменила этому правилу и теперь.
Сестра мужа и дети не раз писали ей, чтобы она бросала холодный край, где нет у нее ни родных, ни близких, переезжала жить к ним в Рязань. Но ее отчего-то не тянуло ни к ним, ни в город Рязань. Дикая природа сопок, лютые зимы, ее дощатый домик и могила мужа были для нее во сто крат роднее.
За годы одинокого житья Дуня Ивановна развела вокруг своего домика богатый по тем местам огород. На двадцати грядках росли редис и салат. Землю для грядок она копала в пойме реки, куда впадал их ручей, километров за десять от дома. На илистой почве редис вырастал сочный, хрусткий, а салат - густой и лопастый. Дважды за короткое лето обновлялись грядки редисом, и дважды редис успевал налиться соком, а нежный салат, укрываемый на ночь травяными плетенками, зеленел до первых заморозков.
Редис и салат она продавала строителям, вернее, ихней поварихе Дайме. Дешево продавала: в поселке на базаре за пучок брали рубль, а она - полтинник, да и пучки вязала не на десять редисин, как на базаре, а большие пучки, завидные. Она готовила их с вечера, с вечера же нарезала ножницами и корзину салата и все оставляла на ночь на крыльце. Рано утром за овощами приходила Дайма, высокая литовка с плоским лицом. Протопав тяжелыми шагами по ступенькам, Дайма открывала двери и, оставаясь где-то за порогом, громко, с акцептом извещала:
- Туня Ивановна, я ратиска собрала!
Дайма кухарила в артели первый сезон. Приехала весной проведать мужа и застряла на все лето: старатели уговорили. Была она неимоверная чистюля и такая же неимоверная копуха. Муж ее, бульдозерист Янис, подшучивал над нею:
- Маленький медведь большой станет, пока моя Дайма обед сделает…
Янис давно ходил в старателях. Когда-то завербовался на Колыму, попал в артель, а потом уже не мог с ней расстаться: сезон моет, на зиму улетает, в свой Каунас. Последние два года улетел "навсегда". Улетит - весной опять возвращается. Скучно, говорит, там: тайги нет, золота нет, делать нечего.
К Дуне Ивановне Дайма заходила только по делу: забрать овощи, прострочить что-нибудь на машинке, взять корыто для стирки. Редко когда просто так посидеть зайдет. А если уж зайдет на полчасика посидеть, то примется вздыхать да охать:
- Трутный работа у старателя, отшень трутный. Работает тяжело, кушает мало. Што варью - мало кушает. На нара скарей, на патушка скарей, спать скарей хочет.
Дуня Ивановна и сама видела, как достается старателям золото: Смена - двенадцать часов, двенадцать - отдых, и опять на смену. Так они сами решили. И порядок сами для себя установили строгий: ни грамма спиртного до конца промывки, никаких отлучек в поселок по личным, пустячным делам. Кто нарушил - прощай, милый, ты нам больше не друг, не товарищ.
Приисковые таких строгостей не знали. Там смена восемь часов, а дальше сам себе хозяин: хочешь - спи, хочешь - песни пой или в бутылку заглядывай. Никто не потребует отчета. Даже прогулять день-другой можешь, если совесть позволит. Все равно простят, разве что пожурят для виду.
А старатели по-своему завернули. Дайме их порядок не нравился:
- Никакой деньги не надо, раз такой работа трутный. Зачем мне деньги? У нас в Каунасе все есть: дом большой, сын большой, дочь большой, два внучка: Зачем Янису так трутна работать?
Дуня Ивановна не соглашалась с нею. Считала, что порядок неплох: чем худо, что мужики все лето не пьют, дисциплину держат? А что хотят побольше заработать, в этом тоже ничего предосудительного. Раз хотят, значит, и работать надо. Золотой сезон короток, зимой наотдыхаются. Вон в колхозах люди в горячую пору тоже зарю с зарей на поле смыкают. А зимой небось и Янису в Каунасе одно занятие: спать да по гостям с Даймой ходить.
Словом, уважала Дуня Ивановна старателей. И они к ней относились с почтением: лиственниц усохших приволокут бульдозером, сами напилят и наколют. Если в поселок собрались, никогда в машине не откажут, обязательно в кабину посадят.
Так было до нынешнего лета, пока Колька Жаров не поставил близ ее дома понуру. Весь июль бригада разворачивала подножье левой сопки, а в августе перекинулась на правый борт ручья. И Дуня Ивановна встревожилась: что ни день, то "сотки" все ближе подбирались к ее огороду. В одном месте подступили к самым грядкам и чуть ли ни на метр выбрали под ними землю. Уже и к ручью в том месте не спустишься - прыгать надо.