Собрание сочинений. Том 4. Повести - Тендряков Владимир Федорович 19 стр.


В Петраковской появился новый бригадир - Терентий Шаблов, дальний родственник Лехи-шофера. И не Леха помог подняться ему. Терентий задолго до Лехи выбился в люди, прочно числился в лыковской номенклатуре.

Полный, с коротко стриженной седеющей головой, бабьи-мягким лицом, он смахивал на сивого от возраста, безобидного увальня хомячка. Никто не слышал, чтоб на собраниях, просто ли в беседах он подбросил толковый совет. Никогда он не был напорист, не умел даже красно выступать, что обычно и помогает выдвигаться. Человек тишайший и добродушнейший, он не перечил даже жене, был честен, как-то безнадежно честен, никому в голову не могло прийти, что Терентий Шаблов способен чем-либо покорыстоваться. Евлампий Лыков таких похваливал: "Полезные люди, вроде электропробки. Ставь их на всякий случай, чтоб оказии не вышло".

Терентия ставили руководить механизированным током, когда этот ток был уже полностью налажен, не нужно ничего перестраивать и доводить. Его бросали следить за закладкой силоса, когда не предвиделось спешки. Он наблюдал за доставкой строительных материалов, когда дороги были в хорошем состоянии, а транспорт в достатке, тут уж каждый гвоздь попадал на склад.

У Терентия Шаблова не широкий, но крепко усвоенный опыт: следи в оба глаза и при первом намеке на оказию - сигналь. А уж ежели оказии не миновать, то с примерной стойкостью сноси "кудрявую стружку", не оправдывайся, признавай: "Виноват. Исправимся".

Новый бригадир и вообще-то за всю свою посильно руководящую жизнь так и не научился разговаривать на начальственных басах, а уж к Сергею был просто почтителен.

Выпить он, однако, любил не меньше других, а потому охотно составлял компанию Сергею, тут он совсем размякал, убеждал со слезой:

- Я тебе, голубь, не помеха, а выручка. Меня все одно рано или поздно в другое место перебросят. Ты здесь останешься. Я ведь что, я везде человек временный. Так что давай-ко - тянем-потянем да вытянем бригаду.

- Не вытянем.

- Что так, дружочек?

- Тянулку мой дядя отрезал.

- Это какую такую?

- Надежда называется. Она здесь прежде у каждого человека была. Нынче нам, брат, зацепиться не за что.

На лицах петраковских баб снова застыло знакомое выражение: "А, чихать на все". К этому "чихать" примешивались еще жалость, не к себе, к бывшему бригадиру: "Эх, родимый, видать, стенку-то лбом не прошибешь". Но дешева бабья жалость, не лечит.

Сергей словно проснулся, с ужасом увидел - живет в чужой деревне, в чужой избе, у чужой старухи под портретом Веньки Ярцева, который никогда не был его другом. Он не может вернуться в село Пожары, в отцовский дом, там братья, дядины друзья, все село под Евлампием Никитичем. И от Москвы, от Тимирязевки, уже оторвался, там кто-то другой учится вместо него, а Светлана, наверно, защитила диссертацию, наверно, вышла замуж. Не может вернуться и в армию. Обложен со всех сторон, как волк, вокруг ни родни, ни друзей - пустыня, только обидная бабья жалость, только Терентий Шаблов, лезущий в друзья. "Я везде человек временный", а уж друг-то и вовсе минутный, только на то время, пока не кончится поллитровка на столе.

И это открылось вдруг, без перехода, как внезапная слепота.

Жил под портретом Веньки Ярцева. И бывший враг теперь был ему всех ближе. Он хоть связан с детством, хоть заставляет чувствовать - у тебя есть прошлое. Есть прошлое, будущего никакого.

И тут-то - Ксюша Щеглова. Если б он был в прежней силе, в прежнем почете, с прежней верой в себя, то, наверное, все равно бы не прошел мимо, все равно стояла бы перед глазами - от щиколоток до плеч, налитая вызревшей весенней тяжестью, чистый лоб, глаза в зелень, лицо широкое, открытое, зовущее. Не только же для петраковских баб жить! - пошел бы к ней, быть может, еще скорей, чем сейчас, потому что верил - не откачнется, не скажет "нет".

Сейчас весь свет клином сошелся - единственная, даже жутко от мысли, что отвернется.

Он узнал - Ксюша вернулась из города. Утром снял бритвой трехдневную щетину, надел чистую сорочку, постеснялся влезть в свой праздничный "московский" костюм. Может подумать - ишь, женихаться пришел со всем старанием, того гляди, в цене упадешь. Костюм не надел, а сапоги начистил - глядеться можно, старую бригадирскую кепку-блин заменил новенькой фуражкой. Оглядел себя в тусклое настенное зеркальце, в которое, наверное, смотрелась бабка Груня, когда была несватанной девкой: брови белые, ресницы рыжие, глаза глубоко всажены под лоб, сам лоб шишковат. Фу-ты, черт, как на дядю Евлампия похож! Гнусная, однако, рожа, но что-что, а это и рад бы, да не сменишь.

Опытный участок, бывшая столярка. Салатная окраска по обшивке потемнела, вывеска выцвела, в палисадничке под низенькими оконцами бесхитростные цветочки и кустики смородины. Дом с низеньким крылечком и облупившимися белыми наличниками обрел обжитую уютность. И Сергей неожиданно почувствовал, что этот приземистый домишко, который он не любил прежде, держал его под замком, сейчас родственно дорог ему. И нет, не только потому, что там Ксюша. А потому, что он чувствует - мог бы связать жизнь с этим домом. Искал бы сортовые семена, испытывал их, втайне, наверное, мечтал о невозможном, о чудесной пшенице с колосом, как кистень… Ну а в Петраковской, разве там нельзя жить? Выгонял бы урожаи, завалил бы всех хлебом, отстроился бы, всю рухлядь снес, вместо старых изб поставил бы коттеджи, с водопроводом, с ванными, с электричеством! Тут ли, в Петраковской ли, где бы ни было, лишь бы под ногами - земля, а она-то всюду будет! Дядя Евлампий родные места сделал чужбиной, так почему чужбину не сделать родиной?..

Эту-то мысль он и нес сейчас Ксюше.

Внутри все как было: письменный стол с казенным пластмассовым прибором, диванчик для посетителей. Наверно, он, Сергей, и оказался первым посетителем, почтившим служебный диванчик. Ксюша рядышком, стеснительно на краю, сложила горсткой руки на коленях, опустила плечи, нагнула голову, увитую косами. Лицо ее Сергею плохо видно, зато видна крепкая шея с тупой косточкой у самого ворота легкого платья. На литой шее под прорвавшимся в оконце солнцем - пламя выбившихся из прически волос, и маленькое розовое ухо напряженно слушает.

- Ксюша, будем жить как люди. А так как скорей всего попадем туда, где люди пока не красно живут, то не обещаю - будешь ли ты поначалу ходить в шелках. Потом - может быть, потом, когда мы… мы с тобой людей в шелка оденем. Я школу в Петраковской прошел, знаю, с чего начинать. В Тимирязевке мне этого сказать не могли, не знали. Знаю! Но здесь больше дядюшки Евлампия знать не положено. Что сверх, то душит. Мне надо отсюда отчаливать немедля. Без тебя не могу. Это я совсем недавно понял. Ксюша, согласна со мной подняться?..

Ксюшино ухо розовело от напряжения, ждало - не скажет ли Сергей еще что. Сергей клонился вперед, старался заглянуть в ее лицо, опущенное к коленям.

- Ну, Ксюша?..

Она прерывисто вздохнула и разогнулась, Ее лицо пылало сухим румянцем.

- Сергей Николаич, что мне скрывать. С первого году, когда еще мы по полям лазали, только и мыслей… Все годы - он, только он в голове. А он-то и бровью не ведет. Что ему девчонка сопливая… И знаю, письма писал к той, к московской… Нет, нет, не в упрек сейчас. Спасибо, что наконец-то заметили. А вправду сказать, не надеялась. Шалые мысли бродили - не бухнуть ли замуж, все равно не дождусь.

- Ксюша… - благодарно дрогнувшим голосом сказал он. - И вспоминать незачем, теперь все…

- Нет, не все, Сергей Николаич.

- Да не величай ты меня, право!

- Не все, Сережа. Ты ехать меня зовешь…

- Здесь нет мне жизни и тебе не будет, если со мной свяжешься.

- Ехать?.. Ты вот говорил, что один как перст. Про себя я так не скажу, У меня мать… Мать-то прихварывает. Если я ее брошу, одна надорвется… Скажешь, возьмем? Из своего дома, из своего села, из богатого колхоза в чужие люди и наверняка на бесхлебье. Хорошо ли ты первое время кормил себя одного в Петраковской? Один-то что, а если всех - надорвешься, где уж мечтать - в шелка…

- Ксюша, остаться не могу, дядя теперь ложка по ложке меня съест.

- И еще послушай, - с пылающим лицом продолжала Ксюша, - мне, как бабе, на стороне-то трудней придется, буду я мотаться между печью и колхозным полем. И ради тебя готова, Сережа, но только жалко крест ставить на том, что вымечтала. А мечтаю не о малом - институт кончить…

- Вместе будем учиться.

- Там? С семьей? Нет, Сережа, ты это так… Под угаром ты сейчас, угар-то там скоро пройдет. Мы с тобой только здесь сможем учиться. Только здесь. Опытный участок, работа свободная, сама работа возле науки лежит. Вспомни, много лет ты учился, когда бригадиром петраковцев стал? Хоть одну книгу успел открыть? А на стороне, кем ты будешь? Тем же бригадиром или еще того занятей - председателем. В плохом колхозе, Сережа, в плохом, в хороший да налаженный тебя не пошлют, да ты в налаженном-то и не уживешься, тебе самому хочется налаживать. Какая учеба… Где уж.

- Но как быть нам, Ксюша?

- А вот как! - живо откликнулась Ксюша, верно, давно ждала этот вопрос. - Не уезжать! Забыть Петраковскую, вернуться сюда, вот под эту крышу.

- На опытный участок?

- Да, на опытный. И напрасно ты связался с петраковцами.

- Напрасно не напрасно - спорить не станем, у меня на этот счет свои взгляды. Сюда вернуться, а дядю Евлампия куда мы денем?..

- Тебе надо перед дядей повиниться.

- Что-о?

- А разве так уж обидно? Он все же старший. А уж ежели ты, Сережа, с повинной к нему придешь, то Евлампий Никитич только доволен будет.

- Еще бы.

- Он с легкой душой тебя простит, с охотой на прежнее место поставит, рядом со мной. Жить вместе, работать вместе, может, учиться вместе будем. Сереженька, да это ль не счастье! А на сторону… Да просто невозможно никак. Никуда мать моя не тронется. А я свою мать не брошу.

- За что мне виниться перед Евлампием? - спросил Сергей. - За что, интересно?

- За то, чтоб быть вместе. Не мало.

- Я перед ним или он передо мной виноват?

- Пусть он, но все-таки старший…

- Если б только передо мной, он же виноват перед петраковскими детишками, которых опять без молока оставил! Мне и свою обиду простить ему трудно, но последним подлецом буду, если обиженных детишек прощу! Нет, Ксюша, не могу!

- Понимаю, Сережа. Но что толку в моей понятливости. Уехать-то не могу.

- Что ты просишь от меня, одумайся!

- Не больше твоего прошу, Сережа. Сам-то от меня просишь, оглянись: мать старую брось без призора, без помощи! Могу ли? Нет!

Сергей возвратился в Петраковскую. Нужен? Да нет, не настолько, чтоб без него не могла жить. И в Петраковской он теперь тоже не нужен, кроме, быть может, старой Груни. Той после одинокой жизни как не дорожить, что живая душа рядом, за сына считает. Забытая людьми старуха и ненужный людям Сергей Лыков - два сапога пара.

А есть еще минутный друг Терентий Шаблов, минутный и единственный, всегда готовый распить бутылочку. Он очень покладист, во всем поддакивает, молчит с неловкостью лишь тогда, когда Сергей ругает Евлампия Никитича.

Чаще и чаще появлялась на столе водка.

Трезвый понимал: с ее "не могу" нельзя не считаться, какое он имеет право требовать - брось мать! Да и сам задумайся, на какую жизнь зовешь ее? Мечтает об институте, а если она вместе с тобой нырнет в новую Петраковскую, - какой институт? Она права.

Трезвый понимал - выхода нет, а потому пил. Выпив же, начинал верить в невозможное и тогда нетвердыми шагами шел четыре километра от Петраковской до села Пожары. И бубнил безнадежный вопрос: "Что делать, Ксюша?" И бунтовал, когда Ксюша повторяла: иди к Евлампию Никитичу с повинной.

В первое время она его мягко совестила:

- Ты сам себя топишь, не Евлампий Никитич. На водку бросился, последнее дело.

В первое время она провожала его за село, до дороги, ведущей к Петраковской.

Провожала, а хотелось, чтоб оставила у себя.

- Таким мне тебя близко не надо.

Проводы подвыпившего ухажера через все село для девки, свято берегущей честь, - пытка. Глаза встречных баб ощупывают, ухмылочки на лицах не скрываются, а уж что за спиной отпускают - лучше не думать.

Ксюша заявила:

- Сережа, не ходи. Не хочу!

Трезвым он давал себе слово не ходить.

Терентий Шаблов всегда под рукой. Терентий Шаблов без задней мысли, от души, как мог, жалел Сергея, совестился тем, что поставлен над ним, замаливал вину, а замолить мог одним - задушевно вынуть из кармана бутылочку.

- Пей!

И после этого нетвердые ноги снова несли Сергея в Пожары.

Ксюша стала прятаться от него.

Однажды утром к Сергею пришла нежданная гостья. Представить нельзя, зачем ее принесло - секретарша Евлампия Алька Студенкина.

Бабка Груня сердито двинула ухватами, делала вид, что не замечает гостьи - такая только к беде прилетит…

У Альки лицо белое, пухлое, пшеничная складочка под подбородком, губы сально накрашены и брови выбриты в ниточку.

- Бабушка, - сказала Алька. - Выйди на минутку, мне с Сергеем Николаевичем поговорить надо.

- Это как так выйди? Я здеся хозяйка, тебе могу указать на порог.

- Выйди, Груня, - попросил Сергей.

Старуха с ворчанием забрала ведра.

- Ну?

- Извиненья просим, что рано. Но поздней надежды нет - застану ли трезвым.

- Ежели пришла, чтобы глаза колоть, то вмиг пробкой вылетишь.

- Зачем колоть, просто ты мне трезвый нужен, чтоб выслушал.

- О чем? Выкладывай.

- О Ксюше.

- Не хватай ее. Испачкаешь!

- Ну, только не я. Для этого другие найдутся.

- Ангел-хранитель.

- Ксюшка мне родня, потому и хотелось бы охранить.

- От меня, конечно?..

- Да нет, не от тебя… - Крашеные губы поджались, нитчатые брови сошлись на переносице.

Где-то глубоко-глубоко шевельнулось у Сергея подозрение.

- Ну!..

- Иль не ясно - от кого? Прислоняется… До других мне дела нет. На других я, может, сама наводила. С ней - не хочу!

Сухо стало во рту, осип сразу голос:

- Сволочи вы! Гнездо сволочей!

- Руганью делу не поможешь.

- Убить мне его, что ли?

- Еще не легче. С тебя, дурака, станется. Паспорт-то в кармане! Действуй, кисель. Махни в соседний район, где о тебе тоже наслышаны. Дадут место не шаткое, заманивай оттуда Ксюшку. Побежит, знаю ее. Мать пусть здесь останется, как смогу, я помогу ей поначалу. И шевелись, поздно будет.

Алька поднялась, одернула юбку, глянула свысока, бросила на прощание:

- Поди, сам догадываешься - каркать о том, что я была здесь, не стоит. Евлампию Никитичу съесть меня, что куре просинку.

Он в детстве часто лежал на этом месте. Пологий пригорочек раньше всех протаивал от снега, раньше всех просыхал, тут всегда было можно всласть погреться на весеннем солнышке. Тут кусты шиповника цвели бледными, словно вымоченными розами. Кусты такие, как прежде, как прежде, они, наверно, цветут по весне. Теперь цвет давно опал.

Сергей лежал и глядел на дорогу, вспоминал детство, далеко и неправдоподобно счастливое время, когда на свете жили иные люди, даже дядя Евлампий был иным. И тогда еще на свете не было Ксюши…

Сергей лежал, не спускал глаз с дороги, ждал… Он уже долго здесь, с самого полудня, а солнце сейчас клонится к лесу.

Наконец по дороге пропылил председательский "газик".

Сергей вскочил.

Домик с вывеской, с пожухшими стенами. Старая береза над шиферной крышей. За низеньким штакетником цветочки. Закрыв крылечко, стоит "газик". Он там! Алька не соврала.

С земли навстречу поднялся Леха Шаблов, вытянул толстую шею, приглядывается свысока, разминает плечи.

- Куд-ды?

Крепкие, заскорузлые, тронутые пылью тяжелые сапоги, широкое, как перина, тело, рожа розовая, сонная, белесые поросячьи ресницы прикрывают глаза, руки покойно свисают, мослы перевиты набухшими венами.

- Пусти!

- Проваливай. - Сквозь зубы, взгляд величавый и дремотный из-под щетинистых ресниц.

- С дороги, сволочь! - плечом вперед на Леху.

И тот наконец-то усмехнулся:

- Столкнуть думаешь?

Сергей хотел рывком проскочить, но железная лапа сгребла за шиворот. Путаясь ногами по ускользающей земле, пробежал и всем телом грохнулся на прибитую, черствую дорогу, но вскочил сразу же с кошачьей легкостью. Крупная Лехина физиономия, словно сквозь зеленую воду, - расплывчато, цветным пятном.

- Катись по добру!

И Сергей снова рванулся вперед.

Как брошенное полено, обдав ветром, кулак прошел мимо уха. Над собой увидел туго изогнутые салазки нависшей челюсти. Упруго распрямился под ней, вкладывая в удар силу ног, поясницы, плеча, ненависть всего тела. Но Леха даже не качнулся!

- Ах так, падло!

И словно ствол березы обрушился сверху, погасло солнце, не почувствовал, как встретила земля. Но только на секунду беспамятство, очнулся уже на ногах. Дальний лес за Лехой то падал, то вздымался, а над ним солнце выделывало веселые петли в небе.

Он видел, как Леха отводил плечо, видел нацеленный тупой кулак, но увернуться, спастись был уже не способен.

Последнее, что ощутил, - живой вкус соли во рту.

Высокое-высокое небо с потеками усталого лилового света, и в нем одна-единственная, бледная, словно вымоченная звезда. Она не мигает, а тихо дышит, разглядывает землю и лежащего на ней Сергея.

Знакомый, с сипотцой голос негромко сказал:

- Жив, чего там, очухался.

Череп казался мягким, как раздутый мех, и тупо пульсировал: ух-ух! ух-ух! - шла в голову натужная накачка. Но Сергей все-таки заставил себя повернуть ее. В трех шагах знакомые сапоги, заскорузлые, громадные, спесиво довольные собой. Из них вверх растет человек, кепка где-то в поднебесье, - Леха. Лицо медное, не человечье - падает кирпичный отсвет заката.

Где-то у Лехиной подмышки лепной лоб дяди Евлампия, тот нетерпеливо подергивает ляжкой. Их взгляды встретились, дядя перестал дергать ногой, нахмурился.

- До чего ты дожил, - сказал с проникновенным презрением. - Оглянись, вот она, водочка, - по канавам валяешься, рожа побита. Срам!

Напряженно выставив колено, подождал - не возразит ли Сергей, но тот молчал, и тогда снова начал дергать обтянутой парусиновыми брюками ляжкой.

- Срам!.. Конюха пошлю с подводой, свалит в Петраковской, сам не доберешься… Пошли, Леха.

Они зашевелились, качнувшись, исчезли из обзора.

Со стороны донеслось:

- Сбился с кругу…

Издалека Леха авторитетно подтвердил:

- Буен во хмелю.

А в голосе усмешечка.

Взвыл стартер, зарычал мотор. Через минуту тихо. Уехали.

Высоко-высоко дышала в одиночестве бледная звезда. Под ней покойно.

Но надо встать, нельзя дожидаться обещанной председателем подводы. Кто-то из конюхов с ухмылочкой взвалит его на телегу, а потом будет рассказывать - в канаве подобрал, красив…

В глазах кружилось, позывало на тошноту, под черепом словно работал паровой молот. Все-таки сумел утвердиться на ослабевших ногах, передохнул, двинулся к колонке за палисадничком. Лицо от воды сильно засаднило, но стало легче.

Назад Дальше