Собрание сочинений. Том 4. Повести - Тендряков Владимир Федорович 20 стр.


Окна под шиферной крышей поблескивали жирным нефтянистым отливом. Знакомый домик, выкрашенный в линяло-салатный цвет, выглядел сейчас одичало покинутым.

А Ксюша?.. Не могла же она пройти мимо и не увидеть его. Неужели поверила, что он пьян?.. И вправду, до чего ты дожил, Серега. Мертвым найдут - никто не удивится. Может, Ксюша в машине сидела, Евлампий в угоду ей распекал его - одна шайка-лейка. Ксюша… Бог с ней, все кончено.

Ощупывая нетвердыми ногами дорогу, он двинулся в путь. Четыре километра с гаком - по его теперешнему состоянию путь не близкий.

Каждый день между десятью и одиннадцатью утра Евлампий Лыков - поднявшийся в пять, успевший уже погонять по полям - принимал у себя в кабинете Ивана Слегова. Между десятью и одиннадцатью - время бухгалтера, все это знали, никто не смел на него посягать.

Машина у крыльца, в приемной возле секретарши Альки наготове Леха Шаблов. Бухгалтер выползает из кабинета, а Евлампий Никитич снова сядет за руль "газика", опять в поля, опять на фермы - крутись колесо председательской жизни.

Алька, быть может, сама не пустила бы Сергея - не положено. Она оторопела: в военной форме, туго перепоясанный, грудь увешана орденами и медалями, а лицо страшное, желтое, ссохшееся, с раздутыми безобразными губами, ссадина на лбу и обжигающий блеск глаз. И все-таки Алька задержала бы, если б не Леха. Он тоже опешил, но выдавил:

- Туда нельзя!

И тут-то Алька Студенкина, законная хозяйка лыковского порога, норовисто вскинулась:

- Ты чего распоряжаешься тут? Чего командуешь?!

А Сергей уже рванул дверь, шагнул в кабинет.

Будничная картина, входящая в расписание колхозной жизни. Евлампий Никитич навалился грудью на зеленый стол, слушает, навесив лобастую голову. Бухгалтер Слегов рядом на приставленном стуле, на пухлых плечах горделивый поворот седой головы, не подумаешь, что калека, костыли рядом кажутся лишними. Лыкова от бухгалтера отделяет чугунный младенец, поднял вверх палец, словно вещает: внимание, внимание! В великом колхозе решаются сейчас великие дела.

Только на мгновение эта мирная картинка. Евлампий Лыков увидел обвешанную орденами грудь племянника, встретился глазами, и челюсть отвалилась. Бухгалтер Слегов, оборвав себя на полуслове, шумно развернулся своим громоздким корпусом.

А Сергей, постукивая каблуками по паркету, двинулся вдоль красного стола, не спуская сухо поблескивающих глаз с Евлампия Никитича. И тот завороженно глядел на него.

- Встать! - приказал ему Сергей.

В глазах Евлампия Никитича мельтешилась суетливая искорка, лицо каменно.

- Ком-му сказано? Встать!

- Ты с ума сошел! - прохрипел Лыков, поднимаясь за столом.

Встревоженно зазвенели на груди Сергея медали.

- В-вот!!

Через стол, качнувшись вперед всем телом, Сергей влепил пощечину. Вытер руку, сказал:

- Ничем другим… Помни.

Последнее наставление Евлампий Никитич вряд ли слышал, потому, что, сбив в сторону кресло, сидел на полу за столом. Строго и укоризненно взирал на Сергея вождь с портрета.

Не оглянувшись на застывшего бухгалтера, врезая каблуки в паркет, Сергей прошел к двери.

Двери были двойные, обшитые клеенкой, специального устройства, чтоб внешний мир не мешал тому, что творится в глубине кабинета. Леха встретил Сергея подозрительно округлившимися глазами, но не пошевелился.

Он нагнал его на полдороге к Петраковской.

"Газик" промчался мимо, разрывая пыль, прошел юзом, застопорил. Дверка откинулась, кепкой вперед вылез Леха.

Он сделал несколько шагов навстречу, встал, широко расставив ноги. На лице деревянное выражение, глаза тяжелые, нижняя губа отвисла, плечи разведены, бугристую грудь обтягивает рубаха - вот-вот посыплются пуговицы, - руки чуть согнуты в локтях.

- Ну! - произнес он.

Сергей не спеша нагнулся, запустил пальцы за голенище, выудил нож, длинный, широкий, сточенный кусок полотна пилы-лучковки, вместо ручки обмотка изоляционной ленты. Сергей приладил его поудобней в ладони, ответил в тон:

- Ну.

Деревянное лицо пообмякло, в глазах пропала тяжесть, они забегали.

- Брось нож, стерва!

Сергей скривил в улыбке разбитые губы:

- И подставь, баран, голову.

Леха переминался, давя сапогами пыль, бегающие глаза снова и снова возвращались к руке, сжимающей нож.

- Срок получить захотел?..

- Видишь? - Сергей тряхнул медалями и орденами. - Это не за покладистый характер получил. Учти, полено, я фронтовик… Но не убийца, первый нож не подыму, а задевать не советую…

И двинулся на Леху, глаза в глаза. Леха не выдержал, шарахнулся в сторону.

- Сду-у-рел!

- Вот так-то!..

Дома он бросил на шесток нож - старая Груня щепала им лучину…

Чемодан сложен. Терентия Шаблова решил протащить по полям, в последний раз давал советы: там постарайся посеять клевер, там лён, то поле на будущий год пусти под картошку - кустарник становится первым врагом, найди время, подыми на него бригаду; если сможешь, конечно, теперь не жди от петраковцев особого усердия.

Терентий ходил молчаливой тенью, пасмурный, обрюзгший.

Уже вечерело, когда Сергей переступил порог своего петраковского дома. У Груни - гостья. Сначала подумал, что так, божья старушка, какие часто налетают со стороны к богомольной хозяйке. Ан нет, молода, платок-то на плечах старушечий, а ноги крепкие, девичьи, в туфельках. И вдруг прошибло от пят до затылка - она!

Груня скинула фартук, направилась к двери:

- Господи! Господи! Святы твои слова праведны: "Не суди и не судимы будети"… К Валенке Степашихе пойду на час.

Из-под накинутого серого платка - лицо с лепными скулами, со сбежавшим румянцем, обжигающие глаза. Разлепила спекшиеся губы:

- Прощенья не прошу. Не за что!.. - С сипотцой, с вызовом.

Он молчал, стоял у порога, держал в руке кепку, которую не успел повесить на гвоздь.

Она закусила губу, сморщилась и затряслась, затряслась:

- Се-ережа-а! Уво-ози-и! Свихнусь я здесь, коль оставишь!

Платок упал на плечи, волосы растрепаны, лицо перекошено, глаза блестят из глубоких ямин - некрасива. Вот, оказывается, когда нужен.

И шагнул к ней, притянул ее голову. Она прижалась, сотрясаясь всем телом, всхлипывая, как ребенок.

Чувствовал незнакомую теплоту, идущую от нее, слышал запах ее волос, почему-то смолистый. Неуклюже гладил волосы, замирал от новизны ощущений - впервые касался…

Она всхлипывала:

- Как выскочила от них. Гляжу - ты лежишь. Как закричу…

Вернулась Груня, поставила самовар. Сидели под лампой, пили чай, разговаривали уже деловито. В загсе расписаться - больше недели уйдет, и с партучета. Сергея снимут не сразу. Ехать в соседний район?.. Нет уж, ехать так ехать, подальше от постылого места. Под Ленинградом у Сергея служил брат-майор, он хоть тоже в дружбе с дядей Евлампием, но приютить на неделю-другую не откажется. Оттуда и начнем танцевать.

Груня вздыхала:

- Эх-хе-хе! Опять одна. И зачем мне бог смерти не шлет…

- Мы к тебе наезжать будем каждый отпуск, письма писать будем. Мой родной дом теперь здесь. Ты для меня вроде мать вторая.

- Пишите, родненькие, оно веселей, как знаешь, что кто-то о тебе на свете помнит.

Ксюша не осталась на ночь:

- Мать изведется. Я ей все сказать должна. Теперь и она поймет. Развязался узелок, а не думала, что развяжется.

На крыльце она сама обняла Сергея и поцеловала. Смолисто-еловый запах волос…

Сергей лежал и глядел в темный потолок. Не спала и Груня, возилась за переборкой, постукивала, покряхтывала, наконец задула лампу, но щель между дверью и переборкой виднелась, - значит, старуха зажгла лампадку под иконой.

Шелестящий шепот потек по ночной избе:

- Господи праведный! Один ты всю правду видишь. Не судила тебя, господи, и не сужу, что сына отнял. Не у меня одной, чем я чище других. Таких, как я, старых, видать, много тебе надоедает… Господи! О себе не прошу. Других, господи, береги. Им ведь жить да жить. А Серега, господи, парень редкий, не бросайся им зря-то. Что пить было начал, так это он зря, конешно. Кто не слаб из людей, господи. А во всем остальном, скажу тебе, чист. Сам, чай, знаешь, как он для петраковцев вывернулся. Ты, господи, ему добро, он тебе тем же отплатит. Он может, не сумлевайся. И Ксюша мне подходящей показалась. Хорошо сделал, что ее толкнул…

Ловил Сергей шелестящий старушечий шепоток и чувствовал - сжимается горло. Сук-кин ты сын! Знал, что бабка Груня к тебе всей душой, знал, но считал - дешева, мол, старушечья любовь. А что дороже? Ничего не потребует, а отдаст все. Не каждому-то вторая мать встречается. Сжималось горло, влажнели веки.

В пропахшей щами ночи, тайком от всех, старая Груня шепотком учила бога, как лучше распорядиться людской жизнью.

Вечером обо всем договорились, а утром явился участковый Ступнин, в ремнях, при пистолете, с портфелем, с красным от избытка крови лицом и бодрый, как всегда.

- Дома застал. Тэ-эк!

Сел за стол, не снимая милицейской фуражки, положил перед собой портфель, потребовал:

- Паспорт сюда!

- Это зачем?

- Значит, надо. Я у любого гражданина в любое время любой документ, удостоверяющий личность, потребовать могу, И отказать не смей!

Сергей достал паспорт. Ступнип покрутил его перед собой, признался:

- Кто его знает, зачем он… Из районного отделения потребовали. Ты уж сам с ними объясняйся.

- Евлампий новую петлю плетет.

- Мое дело сторона. Прикажут арестовать - арестую, прикажут расцеловать - расцелую. Служба!

Ступнин сунул паспорт в портфель и ушел.

В районном отделении милиции отказались вернуть паспорт: "Распоясался, руки распускаешь, еще выкинешь новое коленце да сбежишь. Вроде и не велик преступник, чтоб розыск по всей стране устраивать, но упускать из виду тебя не след. Нам проще - документы попридержать. Живи да помни себя".

Это значило - ты теперь принадлежишь Евлампию Лыкову с потрохами, уехать без его на то воли и не мечтай.

Даже тетка Груня советовала:

- Сходил бы поклонился, голова-то не отвалится.

Но хоть и посылала Груня кланяться Сергея, чтоб отпустил Евлампий Никитич, но своей радости не скрывала, когда Ксюша переехала в Петраковскую:

- Вспомнил обо мне господь, милость за милостью посылает на старости лет. Горемыкой жила, как перст одна, могла ли гадать - на-тка, семья под боком, глядишь, скоро внука качать буду.

Наняли старика переложить печь, Ксюша и Груня выворотили грязь из нежилой половины, Сергей расшил заколоченные окна. И одна изба прозрела в Петраковской.

В Петраковской прозрела, а в Пожарах ослепла. Приемный сын остаревшего Михаилы Чередника, ушедшего с бригадирства, Мишка-матросик, отслужив свое во флоте, забрал мать с отчимом, забил окна досками. А дом-то стоял в самом центре лыковской столицы, напротив конторы. До сих пор село Пожары глядело на белый свет только полными окнами.

В горнице старой Груни, рядом с фотографией Веньки - сына, появилась фотография Сергея и Ксюши, голова к голове, как и положено молодоженам.

Доволен был и Терентий Шаблов, шутка ли - Сергей остается в помощниках, да за таким помощником как за каменной стеной - в метель не продует. Он чуть не каждый вечер заглядывал в гости, охотно ругал своего родственника Леху, поеживался и помалкивал, когда отзывались нелестно о Евлампии Никитиче, пил чаек. Водкой Сергей перестал угощать.

Все вроде устроено. Ну, положим, далеко не все. Раз стал хозяином, то знай - ты дойная коровушка, свое гнездо тебя сосет, сыто не бывает. Надо бы и крышу перекрыть, и старые, еще довоенные, газеты по стенам обоями заклеить, пол перебрать не худо бы… Но это потом, а жить вполне уже можно.

Раз можно, то надо жить, и всерьез, не по птичьи - день прошел, да и ладно. Человек делом живет, по делам ценится.

Зрели на полях хлеба. Сергей и Ксюша не могли о них не заговорить, не вспомнить старое, как ходили по полям, как допрашивали с пристрастием: "А кто вы, Иваны, не помнящие родства? Кто ваши родители?" Дело-то оборвано, а зря, стоит продолжить.

Что им мешает снова взяться за отбор семян? Так и не выяснили до конца, какие сорта ржи самые урожайные по их местам. Евлампий Никитич мандат не выдаст на опытную работу… Евлампии Никитич замок повесил на дверь опытной станции. А нужен ли мандат и нужна ли сама станция с кабинетным столом, с канцелярским чернильным прибором, с полумягким диванчиком для посетителей? Есть время, есть уже кой-какие знания, найдутся книги, можно найти и консультантов. Есть и земля под боком, только пожелай - вся петраковская бригада станет опытным полем.

Одним ранним августовским утром, когда вся деревня Петраковская спала, ни одна труба над просевшими крышами еще не дымила, Сергей и Ксюша вышли из дому. У Сергея старая кепчонка натянута на глаза, пиджачишко с латаными локтями, резиновые сапоги, самодельные гербарные папки под мышкой. Непослушные волосы Ксюши туго стянуты выгоревшей косыночкой, лицо широкое, свежее, не остывшее от нагретой подушки, жарком прихвачены щеки, и глаза возбужденно прыгают по сторонам.

Спит деревня Петраковская, в седых предрассветных сумерках величаво вздымаются нескладные избы, темные, обветшавшие, но все еще могучие - бревенчатые мужицкие крепости, покорно отживающие свой век. А над ними в пепельном небе блеклое лезвие отточенного месяца. Деревня Петраковская - новая родина, общая для них обоих.

Они собрались на первую вылазку, нет, не на ближние поля, даже не на поля своей бригады - на засеянный рожью клин за Ветошкиным оврагом. А это исконно пожарская земля, сердцевина лыковской державы.

Евлампий Лыков считает: земля не смей рожать и хлеб не зрей без его указа - полный хозяин. Э-э нет, Евлампий Никитич, как ни державен ты, но придется признать - мы не меньшие хозяева, мы тобой обиженные, тобой униженные, тобой запертые в сирой Петраковской. Попробуй-ка запрети нам брать то, что дает земля, а брать будем не что-нибудь - самое ценное, оброненные в землю знания. Даже то, что ты сам обронил, - подымем и присвоим, попробуй-ка сказать - не смей! Не выгорит. Кто кого еще сильней, Евлампий Никитич? Кто - кого?..

Они шли лугом, скошенным, но уже вновь затянутым мягкой зеленью. Шли и озабоченно рассуждали о ржи: культура не в таком почете у селекционеров, как пшеница, но старое-то присловье справедливо - "ржаной хлебушко всем хлебам дедушко". Говорили о ржи и не вспоминали Евлампия Никитича.

Два темных росяных следа тянулись за ними по траве. Следы от околицы Петраковской в глубь лыковских владений.

Смерть

Евлампий Лыков лежит за стеной, пробил его час, не встанет, не наведет порядок, какой ему нужно. Он уходит, а жизнь, заквашенная им, продолжается.

Кричит с посиневшим лицом Ольга:

- Сво-од-ня! Съела ты меня-а! Кро-овь выпила!

Алька Студенкина ударила задом в дверь.

И Ольга сразу сникла, тихо заплакала, сморкаясь в конец платка:

- Жысть моя окаянная. Не дождусь, когда и кончится.

Чистых заботливо отвел ее к лавке, усадил.

Иван Иванович застучал костылями, вышел на середину комнаты:

- Позаботься о машине, да побыстрей…

Чистых косо натянул шапку, озабоченно оглядел плачущую Ольгу и вышел.

Сестра, стоявшая в дверях, вернулась к постели больного, к недовязанному носку.

Кладбищенское молчание снова окутало дом. Кладбищенское молчание, прерываемое легкими всхлипами Ольги.

"Черт бы побрал этого Чистых! Никак не выкарабкаешься". - Иван Иванович, косясь на сморкающуюся Ольгу, бочком двинулся к двери, - его подташнивало от спертого воздуха.

Но в это время Чистых вырос в дверях:

- Пожалуйста, Иван Иваныч. Машина тут.

- Слава богу, наконец-то.

Чистых почему-то не уступал прохода. Чистых глядел мимо вздернутого костылем плеча Ивана Ивановича.

- Что?..

Иван Иванович с усилием повернулся назад.

Сестра, распахнув свою дверь, стояла со строгим и значительным лицом.

- Что - уже?

Сестра важно кивнула:

- Минут десять назад… Пока тут…

Люди, толпившиеся перед домом Лыкова, давно разошлись восвояси. Вечерние сумерки прогнали и самых терпеливых, и самых любопытных. Не ушел лишь один - Леха Шаблов, выгнанный из лыковских покоев, преданно топчется у крыльца.

Улица села мирно светилась окнами, за каждым сейчас по-семейному сидят за самоварами, пьют, едят, укладывают спать детишек, беседуют о Лыкове. Еще никто не знает, что Лыкова уже нет на свете.

Пьяный ли воздух после тошнотворной духоты, или само известие о смерти так подействовало, но Иван Слегов, спускаясь с крыльца, сильней, чем когда-либо, почувствовал вдруг всю сырую грузность своего распухшего тела, еле-еле доковылял до машины, беспомощно обернулся:

- Помогите.

Чистых и Шаблов бросились к нему, толкая друг друга от усердия, неловко тиская, засунули на сиденье.

Он поерзал, пристроился поудобнее, обернулся… Чистых и Леха Шаблов стояли рядком на дороге - один тонкий, жидкотело сутулящийся, второй - обширно плотный, тоже сутулящийся, но от собственной тяжести. Сейчас, в сумерках с мрачноватой просинью несвежих сугробов, эти два разных человека были по-братски схожи. Оба только что потеряли заступника, оба переживают сиротство.

Ивану Ивановичу близка их беда. Он ли жил по-лыковски, или Лыков по нему, но жить иначе уже не сумеет.

Два человека в сумерках, две тени - широкая и узкая, каждого из них завтра ждет людская неприязнь, опасная пустота, когда не знаешь, что делать, как поступать, к чему приспособить себя. И все-таки эти оба - счастливцы по сравнению с ним. Они молоды, они переживут, перетерпят, приспособятся. Он же стар, ломать наново жизнь не в силах.

- Трогай, - со вздохом сказал Иван Иванович шоферу, совсем молодому парнишке. - Только полегоньку, а то развалюсь по кускам.

Двое - тонкий и широкий, - сутуловато нависшие над дорогой, остались позади. Счастливцы…

И как это при сидячей жизни, заплыв жиром, он, Иван Слегов, перетянул своего кореша, здоровяка Пийко Лыкова, удивлявшего всех своей кипучестью и неутомимостью?

Но если оглянуться назад, то можно, пожалуй, угадать - носил в себе Пийко Лыков червячка. Был всесилен и отказывал Пашке Жорову в новой крыше - не могу, не неволь. Хотелось быть добрым и красивым, а позвал на помощь - кого? - вовсе не красивого Валерку Приблудного: "Повесь на себя, что мне не к лицу". Хочется и неможется, распирающая сила и сковывающее бессилие в одной груди - тайный червячок, разъедающий, оказывается, не только душу, но и неизносимое тело. Никто долго не замечал его, даже он, Иван Слегов, лучше других знавший Пийко Лыкова - глыба мужик, не треснет, не завалится.

До последних дней Пийко, как и в молодости, мотался по разросшемуся колхозу, вставал в пять, ложился затемно, был крут на расправу, ежели видел непорядок. Но все чаще и чаще Иван Слегов чувствовал в нем усталость.

- Эх, Иван, - заговаривал Евлампий, - вот мы с тобой седые да плешивые, к черте подходим. Жизнь протопали вместе, ты, чую, всю жизнь завидуешь мне…

- Нет, не завидую.

- Врешь, все завидуют - стар и млад, В силе Лыков, в славе Лыков, чего не хватает? И сам даже не придумаю - чего?..

- Блажен, кто верует.

Назад Дальше