Гавриил Троепольский: Рассказы - Троепольский Гавриил Николаевич 2 стр.


Все знали, что Пегашка хворала, что от нее не отходили дежурные круглосуточно, но Болтушок все азартнее напирал на "свиной вопрос", "будировал", "дебатировал", "перестраивал корень". Его слова уже не доходили до сознания слушателей: в ушах отдавались лишь какие-то глухие, неясные звуки.

- Следующий вопрос: о колхозниках, не выработавших минимума трудодней! - громко объявил председатель.

Это было так неожиданно, что все встрепенулись. Новый и четкий голос сразу дошел до сознания. Пока Болтушок недоумевал, разводя руками, председатель завершил:

- Проголосуем по первому вопросу: кто за предложение Головкова Данилы Васильевича, прошу поднять руки!.. Единогласно. Запишем: сто килограммов зерна и сто рублей денег за теленка.

- Ка-ак? - взвизгнул Болтушок. - Зажим критики! Кто позволит? Писать в райком буду! Завтра буду писать… В область напишу! Мы еще посмотрим. Я дойду. И спецов дойду и тебя дойду! Глушить актив! Кто позволит?

- Следующий вопрос - о минимуме, - не обращал внимания председатель. - Три человека не выработали минимума без уважительных причин, первый из них - Пяткин Никифор, который имеет только шестьдесят трудодней. У нас в колхозе дети имеют по сотне трудодней, ученики школы. А Пяткин… Да что там говорить! Вот он - смотрите и решайте!

Что сделалось с Болтушком! Он то смотрел на председателя, то оборачивался к сидящим, морщины на лбу играли и замирали и, наконец, поднялись вверх в полном удивлении, да так и остались; он провел рукой по голове от затылка ко лбу, отчего хохолок исчез, а петушиного вида как не было.

- Житья от него не стало! - заговорила Федора Карповна. В накинутой на плечи клетчатой шали, высокая, крепкая, загорелая, она подошла к столу и продолжала: - Я как член правления заявляю: житья не стало! Самый разгар полки был, а он придет и два часа речь держит. А после него у Аринки голова болит: как он приходит, она аж дрожит, бедняга. Другому человеку - наплевать. Брешет и брешет! А другому невтерпеж слушать. Факт, нормы не вырабатываем, как он "агитировать" приходит. Ну пускай, ладно, пускай бы уж говорил, а ведь и работать надо… Шесть-де-сят трудодней! Срам-то какой! Аль закону на него нету?.. Я кончила.

- Закон есть, - заговорил Петя. - Чего держать его в колхозе?

Лицо Болтушка вдруг резко изменилось: он шмыгнул острым носиком, глазки забегали и заблестели; озлобленный, как хорек, он выкрикнул, подняв высоко руку:

- Я в активе хожу, а вы меня компитировать! Не-ет! Не позволю! Я по займу два года работал, а…

Вот тебе "а"! - вдруг рыкнул басом Данила Васильевич. - По за-айму! А сам не уплатил за заем и в этом году. Бессовестные глаза, мне семьдесят лет, а у меня четыреста трудодней, а тебе сорока, небось, нету. Помело чортово! Тьфу! - Данила Васильевич потрясал уздой, гремя удилами, и его бас рокотал в комнате, как в большой бочке. Он плюнул и сел. Я свое сказал… Колька! Иди к Игнатьичу, скажи: мол, Болтушок высказался. Пущай хомут бросает, если не кончил: в "разных" о сбруе поговорим… Ишь ты, акти-ив! - рявкнул он напоследок.

- Ну что ж, будем голосовать? - спросил у всех сразу председатель. - Возражений нет. Кто за то, чтобы предупредить Пяткина в последний раз?.. Единогласно!

Данила Васильевич, держа широкую ладонь над головой, успокоительно произнес:

- Болячка. Прижигать надо.

Болтушок сидел неподвижно, опустив голову и свесив ладони меж коленей. Лида его не было видно. Понял ли он, что произошло, и спрятал лицо от колхозников или обдумывал новую жалобу в область - кто его знает! Но было в нем что-то жалкое.

…С собрания я шел медленно. Ночь была теплая и тихая. Большая, глазастая луна обливала серебром деревья и траву. Невдалеке заиграла гармошка и сразу замолкла. Несколько раз подряд кувыкнул сыч и затих. Вот вспыхнул огонек у Данилы Васильевича - пришел домой. Вот еще свет в открытом окне, а оттуда женский голос:

- Что с тобой, Никифор? Аль пьян?

"Да ведь это ж хата Болтушка!" - подумал я и невольно остановился в двух-трех метрах от окна.

Болтушок сидел у стола, ничего не отвечая жене.

Против колхозного амбара окликнул меня Евсеич:

- Акимыч!

- Я.

- По походке узнал… - Он подошел, перекинул через плечо ружье, набил трубку и спросил: - Ну как там с Болтушком решили?

- Предупредили, что исключат из колхоза, если еще что…

- Ну, а он как?

- Сидит вон дома за столом сам не свой.

- Пробрало, значит. Може, дошло… Хоть бы дошло! - Он вздохнул, потянул трубку и добавил: - На недельку притихнет, ясно дело… А Петр Кузьмич опять один сидит в правлении. Вишь, огонек? Пишет…

Тишина.

За селом по обе стороны урчали два трактора. Они не нарушали привычной тишины ночи, они всегда урчат, я звука мотора никто не замечает, но если заглохнет, все услышат. Так стенные часы, остановившись, напоминают о себе… Вот она какая - тишина в деревне!..

- До свидания, Евсеич!

Гришка Хват

Вспашка зяби закончена.

Кому как, а мне эти три слова нравятся до невозможности. Значит, сделано все: убрано, обмолочено, сложена солома, все взлущено и вспахано - все, все! И совсем не хуже стало от этого в поле, оно не потеряло своей красоты, но оделось в новый наряд.

В самом деле, как хорошо в поле в ясный и тихий осенний денек! Ласковая яркозеленая озимь, черная, как вороново крыло, зябь, золото лесных полос, а надо всем - просторная, бесконечная голубизна неба. И немного как будто красок, но какие они сильные, чистые, свежие! А дорога, накатанная до блеска, чистая, без пыли, уже не скрыта от взора густыми колосьями и видна далеко-далеко вперед…

Выйдешь в воскресенье таким осенним деньком, посмотришь вокруг, вдохнешь всей грудью воздух - и пошел на весь день! А если за плечами ружье да рядом собачка, тогда - будь уверен! - домой вернешься только к вечеру.

В субботу к концу дня мне уже не сиделось. "Пойду-ка, - думаю, - к Евсеичу, да ахнем завтра на охоту по зайцам!"

Во дворе меня встретила гончая собака Найда, села передо мной и подала по старому знакомству лапу. Еще из сеней услышал я заливистый смех хозяина и заразительный хохот Пети, того самого Пети-ездового, что учится на агронома: он Евсеичу внуком доводится.

- Что у вас тут творится? - осведомился я.

Хозяин занят набивкой охотничьих патронов. Очки у него - на кончике носа, в глазах - смех.

- Патроны заряжаем.

- А что ж тут смешного?

- Да вот вспомнили, как… порты соскочили, - смеясь, сообщил Евсеич, а Петя снова громко расхохотался, утирая рукавом рубахи слезы.

- У кого соскочили?

- У Гришки Хвата. Садись, Акимыч, расскажу!

Евсеич подождал, пока Петя успокоится, и, отложив в сторону патроны, набил трубку.

Я присел на диванчик, маленький и удобный. Напротив меня, над столом, у которого сидят дед и внук, - портрет Сталина, а по обе стороны его - фотографии двух сыновей Евсеича, погибших в Отечественную войну; одна из них - отца Пети. Над этажерочкой с аккуратно поставленными книгами - портрет Гоголя, в углу - снопик ветвистой пшеницы, а на полочке, рядом со снопиком, - огромная картофелина, с человеческую голову. Все это уже давно мне знакомо, но уютная простота убранства комнаты всегда располагает в этой хате к душевному спокойствию.

- А мы, - сообщает Евсеич, - бабку и мамку проводили в город на базар на колхозной машине, а сами, значит, с Петрухой дым коромыслом разводим… Так вот! - Он снял очки, погладил горстью острую бородку и, ухмыляясь, начал: - Весной дело было. Он ведь, Гришка-то, работает в колхозе только весной, когда сеют, да осенью, когда хлеб на токах. Ясно дело, живет так, - Евсеич сделал выразительный жест - сгреб ладонью воздух, сжал кулак и сунул в карман. - Вот как он живет, этот Гришка Хват, урвать себе, а там хоть трын-трава.

- Ну, а при чем здесь порты?

- Вот и стряслось с ним. Назначили его, значит, на тракторную сеялку вторым севаком - семена засыпать, диски чистить, маркер поднимать. Никогда Гришка не упустит, чтобы не хапнуть, и тут, ясно дело, не утерпел - насыпал пшеницы в кулек, килограмма полтора, и привязал пояском под ватные порты, сбоку. Да… Дело к вечеру было, последний ход ехали. Подъехали к табору, а Гришка-то - прыг с сеялки! Пуговка - лоп! - и оторвись. Да случись тут кусок пласта торчком под ногами, он и споткнулся. Брык! - голым задом к табору. А кулек сбоку мотается! Мамушки мои, срамота-то какая! Бабы накинулись гуртом: "Снимай порты! Что у тебя там привязано?" А он задрал нос, одной рукой штаны держит, а другой кулаком трясет: "Я вам покажу, как над больным человеком насмехаться! Грызь, говорит, у меня табаком обвязана". А и никакой грызи у него сроду и не было… Вот и смеются меж собой теперь колхозники: "А грызь-то у Гришки пшенишная!" Вот мы с Петей и вспомнили. Дела, право слово! - Евсеич помолчал немного и продолжал уже серьезно: - А попробуй скажи в глаза ему об этом. Куда там! За грудки и с кулаками лезет. Да еще и подхалимом обзовет. Невозможный человек! - заключил он.

- Значит, ворует?

Евсеич помолчал, подумал. Петя уложил патроны в патронташ и посмотрел сначала на меня, а потом на дедушку и сказал:

- Ворует.

- А уловить невозможно, - добавил Евсеич.

- Зачем и ловить? Выгнать из колхоза - и все.

- Выгнать-то выгнать, да толку что? - возразил Пете старик. - Ты скажи ему, Гришке-то: "Укради мешок!" Не станет. А бутылкой перетаскает больше. Он в законах и лавировает.

- Как это бутылкой? - спросил я.

- А так. Идет на сев - литровую бутылку молока берет. Выпил молоко, пшеницы насыпал. Баба принесла завтракать, пустую бутылку дает ему, а с пшеницей возьмет. В обед - то же. Вечером - то же. Четыре-пять литров зерна за день - пустяк утащить, а в них, почитай, четыре килограмма пшеницы. Поймай! Брали ее один раз, но и милицию она провела: дескать, россыпь подобрала, говорит.

Петя добавил:

- А в уборку валенками ворует. Едет в поле в валенках, а домой идет - валенки подмышкой и засунуты друг в дружку. Мы, комсомольцы, раз изловить его хотели. Переняли и говорим: "Разними валенки". А он кулак к носу тычет: "А этого не видал? Вором считаете, сопляки? Завтра, говорит, напишу за оскорбление личности в суд, статья такая имеется" - и пошел дальше. Потом нырнул в лесополосу, а метров через тридцать вынырнул и остановился. Мы опять к нему: "До дому пойдем с тобой, а не отступим". - "Пошли, говорит, к правлению!" Приходим, председателя нет, один счетовод сидит. "Мы, - говорим, - видели, как он из зерновоза пшеницу насыпал в валенки". Тут он разнимает валенки и показывает их. Пустые! "Я, говорит, найду на вас управу! Я, говорит, по сто шестьдесят первой статье за клевету подам". И вышел. А мы сами же, своими глазами видели!

- Во! Статьи он все знает, которые ему надобны, - поддержал Евсеич. - А пшеницу вытряхнул в лесополосе, факт. Вот и улови! Рвет, подлец, с колхоза кусочками. Убытки тут не ахти какие, а народу обидно. Другой колхозник трудится, потому живет хорошо, а этот не трудится, а живет тоже хорошо. В том и вред от него, что рвет-то он ото всех. Да горлом берет, ясно дело.

- Надо, - посоветовал я, - с председателем насчет него потолковать.

- Да про него сейчас в каждой хате будут толковать, а весна придет - забудут. Не до него в трудах-то.

Поговорили мы так, потом я проверил заочную контрольную работу Пети, а на прощание Евсеич сказал:

- Завтра, значит, берем подряд на очистку поля от зайцев.

В воскресенье утром, с ружьями за плечами, мы втроем шагали от села вдоль лесной полосы. Ночью был легкий морозец, - иней на озими таял и серебрился от восходящего солнца. Листья желтым ковром устлали землю меж деревьев. Оттого, что ветви были почти совсем обнажены, лесная полоса казалась реже, чем летом, а стволы - выше. Уже семнадцать лет этой полосе! Многое можно вспомнить из того, что прошло за эти годы, о многих погибших товарищах пожалеть, многому порадоваться, но эти деревья, которые памятны мне с перволеток, я просто люблю. Люблю за ласковый шум во время легкого ветерка; за силу, с которой они, содрогаясь, отражают налеты страшного когда-то юго-восточного суховея; за то, что они приютили новых лесных птиц; за прохладу в июльский зной; люблю и за то, что в них большой кусок и моей жизни, и жизни Евсеича, и вся целиком жизнь Пети, который шагает вразвалку рядом со мною.

- Хорошо! - улыбаясь, сказал Евсеич. Он сдвинул кепку с пуговкой на самый затылок и поднял взгляд к вершинам деревьев. - А ведь какие маленькие были, ну прямо проволочки!

- А я не помню, как их и сажали, - сказал Петя.

Евсеич ласково положил ему руку на плечо.

- Тебе и было всего не то год, не то два. Папашка твой сажал, лесоводом был в колхозе. Понял?

- Знаю, - ответил Петя.

- И ты сажай, Петруша! Сажай больше! Долго люди помнят тех, кто сажает деревья. Кто не любит дерева, тот не любит и человека. Ясно дело.

- А комсомольскую полосу дубков мы-то и посадили.

- Еще больше сажай!

Мы пошли дальше. Петя вдруг остановился.

- Дедушка, смотри - сук надломлен! Зимой снегом отломит.

- А ты приметь дерево, да потом и привяжи сучок к стволу. Он весной и срастется. Буря была недавно, вот и надломился.

- Обязательно привяжу, - сказал Петя.

И я знаю: он хозяин, обязательно привяжет.

Немного прошли молча, а у первой просеки остановились.

- Начнем, - весело сказал Евсеич и стал снимать ружье с плеча.

Найда до сих пор спокойно плелась на шворке за хозяином, а тут начала визжать, рваться, вставала передними лапами на грудь Пети, тянулась к лицу, стараясь лизнуть.

- Ну, ну! Целоваться полезла! - шутил Евсеич. Он снял ошейник, ласково похлопал ее по боку. - Не подкачай, Найда!

Черно-красным пятном Найда заюлила по зяби, ныряла в лесополосу, снова показывалась на чистом поле и, наконец, скрылась в соседней полосе. Евсеич распределил места:

- Ты, Акимыч, оставайся тут! Ты, Петя, давай к дубовой-гнездовой! А я - к яру, в приовражную. Тут, брат ты мой, заяц обязательно этим кругом ходит. Сперва вдоль полосы, потом - в просеку, потом - к дубкам, а вдоль них - к яру. Это у них дорога такая. Ясно дело, заяц тоже к лесным полосам приспособился. Теперь и охота в поле иная - и лесная и полевая. Сноровка другая должна быть… А ты, Петя, главно дело, не шевелись, когда он попрет на тебя, замри! Дубки - по пояс, а если мертво будешь стоять, то он выше дубка не увидит, у него глаз глупый…

Петя трусцой, вприпрыжку побежал к дубкам. Евсеич спокойно, не спеша направился к яру, а я, осмотревшись, выбрал местечко и стал за куст так, чтобы можно было стрелять и вдоль полосы и по просеке. Мешала ветка впереди меня. В большом лесу я ее обязательно срезал бы, а здесь нельзя, пусть растет. Справа от меня, за пригорком, видны верхушки лесополосы, посаженной в год начала Великой Отечественной войны; слева, метрах в трехстах, - "Комсомольская", этой всего только семь лет; а дальше по полю видны квадраты лесных полос; они, как дети в многодетной семье, растут лесенкой: каждый год прибавлялось по одной полосе, а набралось уже до сотни гектаров.

От яркого солнца и густой зелени озимых рябило в глазах. Застрекотала сорока, увидев меня; пробежали через просеку хохлатые подорожнички; деловито простучал невдалеке дятел; тихонько захохотала синица, выпрыгнула из чащи, прилепилась к ветке в трех метрах от меня и уставилась черными бусинками в глаза. "И что это делает здесь неподвижный человек?" - казалось, спрашивала она, потом вспорхнула и, будто прощаясь, прощебетала: "Чиви! Чиви!" Очень похоже: "Живи! Живи!" "Ну и ты живи!" - подумал я.

Вдруг: "Гав!.." Немного погодя еще: "Гав-гав!" И потом ритмично, размеренно: "Гав-ав-ав-ав!" То Найда подняла русака. Только охотник поймет, какая дрожь пробегает по телу при первом лае гончей! Мир сужается до предела: охотник, ружье и, еще невидимые, собака и заяц или лисица. А лай все ближе, все ближе, и дрожь ушла уже внутрь, но руки спокойны и уверенны… И вдруг, как из-под земли, вываливается сам "косой". Он идет прямо на меня "ниткой", смешно закидывая задние ноги вперед, будто на костылях. Выстрел! Заяц перевернулся через голову, высоко подбросив вверх задние лапы… Подвалила Найда, хвостом приветствуя удачный выстрел, полезла целоваться, а через некоторое время снова заюлила, повизгивая, закружилась, засопела и потянула дальше. Вскоре она скрылась из виду и снова погнала голосом, спокойно, ровно, не спеша. В лесных полосах быстроногая собака не годится: из-под нее заяц летит пулей, сбивает с круга и несется, как сумасшедший, куда глаза глядят. Но Найду Евсеич приучил так, что она и "взрячую" гонит тихо: "сноровка другая".

Петя выстрелил дуплетом. Собака замолкла, значит попал. Потом, как из пушки, ахнул Евсеич. По одному зайцу я "расписался" впустую; он проскочил к Пете, тот тоже промахнулся, и только около Евсеича Найда замолчала.

К середине дня все вместе мы убили пять зайцев. Несколько раз перебегали с места на место, перехватывая "круг" сообразно направлению лая Найды, и, наконец, порядком умаявшись, стали собираться закусить.

Евсеич прищурил глаза, почесал висок, сдвинул набок кепку и чуть-чуть шмыгнул носом. Я-то уж знаю, что все это предшествует веселому сочинению.

- Садись, Акимыч, отдыхай! Петька, вон он маячит. Подождем его, а я тебе расскажу заячью историю.

Петя действительно маячил в километре от нас, уже на той стороне яра. Мы уселись на засохший бурьян, Евсеич закурил трубку и начал:

- Зайцев бы-ыло: миллион с тыщами! А один был смелый-пресмелый зайчишка. Так. Хоть и знают косые, что в магазине Союза охотников не бывает к сезону ни пороху, ни дроби, а посылают этого зайчишку в город: все-таки проверь, дескать! Поковылял, значит. Ясно дело, зайцу по городу трудно пройти. Ну, задворками, бульварами пробрался к магазину. Стучит легонько лапкой в окно, машет продавцу: выйди, дескать, на минутку! Выходит: "Что вам, гражданин зайчик?" А тот спрашивает тихонько так: "Порох есть?" - "Нету", - отвечает. "А дробь есть?" - "Нету". - "Тогда передайте, - говорит, - товарищу Медведкину (председателю Союза охотников), что мы, зайцы, плевать на него хотели". - "Как так плевать?" - "А так: орешками, орешками!" Подпрыгнул зайчишка, оставил пару орешков, да и был таков… Вот они дела-то какие случаются смехотворные!

Евсеич рассказывает без смеха, по глаза его смеются, так и сыплют искорками, так и сыплют! Счастлив человек, у которого к старости сохранятся такие глаза!

Вдали показался Петя. Он вразвалку идет к нам вдоль лесополосы, изредка останавливаясь и посматривая хозяйским глазом на деревья.

Вдруг лицо Евсеича сразу сделалось серьезным, он даже привстал.

- Гляди, Акимыч! Петька бегом к нам побежал… Что за оказия?

Действительно, Петя торопливо бежит, придерживая одной рукой зайца. Вот он уже близко и на бегу кричит:

- Дедушка! Владимир Акимович! Там… там два дерева… срублены… большие!

Мы заспешили за Петей.

- Тут недалеко… И ветки очищены на месте… Большие, - тяжело дыша и чуть не плача, говорил Петя. Картуз сбился у него козырьком на ухо. Прядь волос упала на угол лба.

Назад Дальше