Два пенька рядом сиротливо белели в середине полосы. Потянул легкий ветерок, слегка зашуршали ветви, будто жалуясь… Мы понуро стояли над пнями. Евсеич то мял кепку в руках, то набрасывал ее на голову, то снова снимал и теребил за пуговку; в волнении руки не давали покоя и клинышку бородки; он пробовал зажечь спичкой трубку, забыв набить табаком, и снова совал ее в карман.
Потом сжал кулак и с озлоблением потряс им в воздухе.
- Сук-кин сын! Подлец! Гришка Хват, больше некому!
- Он, - мрачно подтвердил Петя.
Охотиться уже не хотелось. Найда поплелась за Евсеичем. Я смотрел ему в спину, и мне казалось, что он сгорбился и постарел… Мы шли молча. Некоторое время спустя Евсеич сказал, ни к кому не обращаясь:
- Дня три-четыре как срублены - зарубы обветрило: теперь уж не найдешь… Каналья!
Утром следующего дня Евсеич зашел за мной, и мы направились к председателю колхоза Петру Кузьмичу Шурову. Он сидел в своем кабинете, рассматривая какую-то бумагу, делал пометки то красным, то черным карандашом.
Мы поздоровались.
- Знаю, с чем пришли, - заговорил Шуров. - Петя успел сообщить, уже и заметку в стенгазету потащил. Садитесь, подумаем вместе! - Он положил перед нами ведомость трудодней. - Поинтересуйтесь, а потом о деревьях поговорим!
Против фамилий колхозников - цифры трудодней. Пятьсот и выше - в красном кружочке, это, понятно, передовики. Шестьдесят - в черном колечке, тоже понятно - болтуны и лодыри, но таких только три. Но вот пятьдесят два - в красном, а сто пятьдесят - в черном; это не сразу поймешь, и я вопросительно поднял глаза на Петра Кузьмича, указывая на эти цифры.
- То-то вот и оно, что не сразу понять. А разберись - дело простое. Пятьдесят два - это лучшая колхозница, но она больна, надо помочь ей и направить в санаторий. А сто пятьдесят…
Но я уже вслух прочитал:
- Хватов Григорий Егорович - сто пятьдесят.
- Во! Гришка Хват, - подтвердил Евсеич, подняв палец вверх.
- Минимум выработал: все в порядке, все законно, - продолжал Петр Кузьмич, - работает - шатай-валяй, а живет - сыр в масле. Все понятно, но… с какой стороны его взять? Вот вопрос.
Он задумался. Взгляд его направлен на чернильницу, но, казалось, он видит перед собой Хватова и мысленно всматривается в него, прощупывает.
Евсеич покачал головой.
- Во всяком чину - по сукину сыну. Ясно дело.
Петр Кузьмич оживился, пристукнул ладонью о край стола и решительно встал. Видно было, что его осенила новая мысль, и он ее высказал:
- Брать его надо всего целиком… Выдернуть его и показать всем, а сначала сам пусть на себя посмотрит. И домой к нему надо сходить, посмотреть, раскусить хорошенько. Говорят, мой предшественник - бывший председатель колхоза Прохор Палыч Самоваров только у Хватова и угощал начальников разных и сам там угощался.
- Там, там, Кузьмич, только там, подтвердил Евсеич, - туда и баранинку, туда и яички, все туда, а самогонку-то Гришка и сам мастер гнать.
- Сходим, Владимир Акимыч? - обратился ко мне Петр Кузьмич.
- Пошли хоть сейчас!
- Вы там в сарай загляните, в сарай! - напутствовал нас Евсеич. - Да кусок хлеба возьмите! Кобель у него, как тигра.
Краюшку хлеба председатель и в самом деле сунул в карман, зайдя в кладовую.
Вскоре мы подходили к усадьбе Хватова. Аккуратная, чисто выбеленная, с новыми наличниками на окнах, по-хозяйски крытая камышом "под гребенку", хата стояла на отшибе, небольшой ярок отделял ее от улицы, будто она откололась от села. Двор огорожен высоким, почти новым плетнем, на котором сверху в одну нитку протянута колючая проволока. Ворота забраны тонкими досками с клеймами железной дороги: видно, какие-то ящики употреблены на это дело. И ни одного дерева, ни одного цветка, не говоря уже о клумбе.
Калитка оказалась запертой изнутри, и мы постучали щеколдой. Залаяла собака, захлебываясь и надрываясь, кто-то цыкнул на нее во дворе, потом загремел засов и калитка открылась. Перед нами стоял Хватов - Гришка Хват. Он, казалось, был в некотором недоумении и молчал, переводя взгляд с одного из нас на другого.
Небольшого роста, широкоплечий, кряжистый, с крепко расставленными короткими ногами, в клетчатой ковбойке, из-под которой торчала нижняя рубаха; краснорожий, рыжие волосы коротко острижены "под бокс" - по-модному; глаза большие, равнодушные; жирные губы выгнулись полумесяцем; кончик большого и мясистого носа приподнят кверху задиристо и вызывающе. Ему не более сорока лет.
- Милости просим! - наконец проговорил он, пропуская нас вперед.
От калитки к крыльцу, выходящему во двор, пройти можно, но в середину двора нельзя: огромный пес, такой же рыжий, как и сам хозяин, оскалив пасть, бегал вдоль протянутой поперек двора проволоки, на которой каталось взад-вперед рыскало цепи.
- Уйми ты его, Хватов! - попросил Петр Кузьмич.
- Заходите в хату! - сказал хозяин так же равнодушно.
- В хату потом, - возразил Петр Кузьмич. - Зашли посмотреть, как живет богатый колхозник, а у тебя… "тигра". Плохо гостей принимаешь.
Гришка понял это по-своему.
- Литровочка есть, и закус найдем.
- Это тоже потом. - С этими словами Петр Кузьмич решительно подошел к собаке, совсем близко, но так, что она не могла его достать с цепи, остановился и молча посмотрел на нее в упор, засунув руки в карманы пиджака. И удивительное дело - пес уже не рвался с цепи, не надрывался, он лаял как бы по обязанности. Когда же Петр Кузьмич бросил краюшку хлеба, он мирно поплелся в конуру, недоверчиво оглядываясь на хозяина и погромыхивая колечком рыскала.
Во дворе стало тихо. Хватов, заложив руки за спину, смотрел на председателя без какого-либо выражения гостеприимства и проговорил с ноткой недовольства:
- В укрощатели годитесь, товарищ председатель.
- Ну, как живешь, Хватов? - спросил Петр Кузьмич, будто не обратив внимания на его слова, и уселся на грядушки ручной тележки.
- Да как… Ничего живем, налог уплатил, с займом рассчитался, минимум выработал. Закон есть закон. Все по уставу.
- Все правильно, - подтвердил Петр Кузьмич не без иронии.
Хватов стоял сбоку, опершись ногой о тележку, грядушки которой были новыми и совсем еще сырыми, а колеса - с конных плугов.
- Новые, - заметил я, - наделки.
Хозяин будто не слышал моих слов, а Петр Кузьмич прищурился и в упор спросил, постукивая пальцем о тележку.
- Ясеньки-то в лесной полосе срубил? Смотри - свежий ясенек щек, как с корня.
У Хватова не было заметно ни тени страха, ни тени волнения. Он почему-то обратился мне:
- А вы видали, как я рубил? Купил на базаре.
- А колеса с плужков? - спросил Петр Кузьмич.
- Видать, с плужков, отметил Хватов с притворным вздохом.
- Когда снял?
- Купил за двадцать восемь рублей и пятьдесят копеек.
- Где?
- На базаре.
- У кого?
- У чужого дядьки, - мирно ответил Хватов и вдруг перешел в наступление: - Евсеича слушаете! Клеветой руководиться не гоже, не по-советски! Сто шестьдесят первая статья на это имеется, можем написать - люди грамотные и ходы знаем, куда подать и к кому обратиться.
Петр Кузьмич пристально смотрел на него не отрываясь, сжав зубы. Краска бросилась ему в лицо, но он тряхнул головой, сдерживая себя, закурил папиросу и уже спокойно сказал совершенно неожиданно и, казалось, не к месту:
- Во время войны где был?
- Служил.
- Где?
- А что? - не изменяя позы и наглого выражения лица, спросил Гришка Хват. - Следствие, что ли, хотите наводить?
- Ну вот ты уже и обиделся! - возразил Петр Кузьмич. - С тобой по-хорошему, а ты…
- Что я?
- Значит, не был на фронте? Ну тогда - где работал в тылу? Тыл - это тоже очень важно. И в тылу много героев. Что делал?
- Служил.
- Где?
Гришка не выдержал словесной перестрелки и сдался:
- В милиции.
- Кем?
- Конюхом.
- Ну так бы и говорил! Хорошая должность - конюх, и у нас в колхозе почетная. Вот теперь и понятно.
- Что понятно?
Петр Кузьмич не ответил на его вопрос, а спросил сам:
- А знаешь, что у Евсеича два сына погибли на фронте?
Гришка молчал. Петр Кузьмич барабанил по грядушке пальцем и потихоньку насвистывал выжидая. Будто ненароком я прошелся по двору взад-вперед. Квохтали куры, в хлеву похрюкивали свиньи; в углу, между сараем и плетнем, - штабель толстых дубовых дров, хватит года на два; старые колеса от тарантаса, рама от старой конной сеялки, две доски с брички и деревянная ось свалены за сараем в кучу. Запасливый хозяин тащил все, что плохо лежит и за что никто не может привлечь к ответственности. На стене сарая висел большой моток толстой проволоки, две старые покрышки от автомашины и пополам перерезанный гуж от хомута; штабель кизяков - такой огромный, что на две хаты хватит топить полную зиму.
- А навоз для кизяков тоже купил на базаре? - спросил я.
Гришка не удостоил меня ответом, а Петр Кузьмич ответил за него:
- Зимой на поле вывозил: воз - на поле, а воз - домой. Рассказывают, так было. Этак гектарчика два удобрений и хапанул. Правда, Хватов?
Но тот не ответил.
- Вы по какому делу пришли?
- Да вот ходим с агрономом, знакомится, как наши колхозники живут, - невозмутимо сказал председатель.
- С обыском, что ли?
- Ой, какой ты, Хватов, законник!
- Законы знаем.
И вдруг неожиданный вопрос Петра Кузьмича:
- Корма корове хватит?
- Занимать не будем.
- А продавать будем?
- Там видно будет.
- Ты же на сенокосе не был, процентов не заработал, как же это получается?
- Покупается, - тоном превосходства ответил Хватов.
Петр Кузьмич решительно встал и открыл дверь сарая. Гришка не выдержал и заскочил вперед. Лицо его стало озлобленным, но говорил он спокойно:
- Отойди, товарищ председатель! Добром говорю! За самовольный обыск тоже статья имеется…
- Да ты никак испугался, Григорий Егорович? - засмеялся Петр Кузьмич. - А мы в сарай не пойдем. Разве можно не по закону? Посмотрю, хватит ли корма. Должны же мы заботиться и о скоте колхозников? Ясно?
- Может, и ясно, - приостановился Гришка, поняв, что не выдержал своей линии.
- А ты не бойся, - продолжал Петр Кузьмич. - Если купил, то все законно и никакой статьи не потребуется. Купил, говоришь?
- Купил.
- Почем же люцерновое сено?
- Двести рублей воз, - не моргнув глазом, ответил хозяин.
- Прошлогоднее?
- Должно быть.
- У кого?
- У чужого мужика. Базар велик.
Я вспомнил, что прошлым летом на семенниках люцерны во время цветения появлялись в середине массива выкошенные пятна, и подумал: "Вот они и пятна".
На крыльцо вышла жена хозяина и поздоровалась так, что слово "здравствуйте" прозвучало, как "уходите". Одета она по-городскому. Ни широкой, просторной, с каймой, юбки, ни яркой кофточки с пухленькими и такими симпатичными "фонариками" на рукавах, ни плотно уложенных на макушке волос - ничего этого не было. Короткая, до колен, юбка обтягивала зад, как огромный футбольный мяч; толстые, как гигантские кегли, икры - в тонких чулках; тесная кофточка, в которой с трудом умещалась грудь; громадная брошь в виде плюшки с начинкой посредине: вот какая, дескать, культурная! А лицо! Какое лицо! Жирный подбородок, пухлые щеки с двумя круглыми пятнами румян, маленький нос с полуоткрытыми ноздрями приподнят кверху, белобрысая, а брови намалеваны черные, как осенняя ночь. И рыжий "бокс" на голове мужа и его клетчатая ковбойка с торчащей из-под нее грязной нижней рубахой - все это как нельзя более подходило к облику его супруги.
- Чего ж в хату не зовешь начальников?
Оттого ли, что она заметила мой пристальный взгляд, оттого ли, что Петр Кузьмич на ее "здравствуйте-уходите" ответил вежливым приветствием, или, подслушав наш разговор, она поняла, что обострять дело не следует и надо нас отвлечь от люцерны, - не знаю почему, но голос ее стал немного приветливее.
- Чего ж не зовешь? - повторила она. - Небось в хате и поговорить лучше. Заходите!
Мы обменялись с Петром Кузьмичом взглядами и взошли на крыльцо. Я совсем не ожидал, что жена Хватова будет знакомиться с нами, так сказать, официально, но она подала прямо вытянутую ладонь, как толстую длинную вчерашнюю оладью, и произнесла мужским тенором:
- Матильда Сидоровна.
Настоящее ее человеческое имя - Матрена, но сказано ясно - "Матильда". Петр Кузьмич сначала не удержался от улыбки, а потом все-таки прыснул и зажал рот платком, как бы утирая губы. "Ошибочный жест, Кузьмич! Ой, ошибочный!" - подумал я. И правильно подумал: Матильда поняла так, что, утирая губы, председатель просит выпить. Молча, одними взглядами, которые, впрочем, не так уж трудно заметить со стороны, они с мужем согласовали этот вопрос, и Хватов распорядился:
- Собери закусить!
Матильда вышла в сени, а муж "на минутку" выскочил за - ней.
- Ну? - спросил я тихонько, когда мы остались вдвоем.
- Подождем, что дальше будет, - шепнул председатель. - Не бойся! По стопам Прохора Палыча в бутылку не загляну. У меня - план.
Возвратился Гришка совсем другой, щеки его вздулись двумя просвирками: он улыбался. Но глаза так и остались мутными и равнодушными, глаза не улыбались. Матильда внесла колечко колбасы и тарелку огурцов и… тоже улыбалась. Ах, как она улыбалась! Накрашенные половинки губ узкими полосами окаймляли рот, а ненакрашенные вылупились из середины. Тяжело ступая и сотрясая телеса, она засуетилась:
- Заведи пока патефон, Григорий Егорович! Выбери какую покультурней!
Хозяин завозился с патефоном, меняя иголку, а мы осмотрели комнату. Тут и громадный плакат-реклама с гигантским куском мыла "Тэжэ" и с надписью: "Это мыло высоко ценится, это мыло прекрасно пенится"; и еще противопожарный плакат "Не позволяйте детям играть с огнем"; большие портреты обоих супругов, увеличенные с пятиминуток и разретушированные проходящим фотографом до полной неузнаваемости; ленты из цветной бумаги на стенах, на окнах - и широкие и узкие, - ленты, ленты, ленты, как на карусели.
Захрипел патефон, будто на плите убежало молоко, а затем мы услышали пластинку двадцатилетней давности - романс в исполнении Леонида Утесова:
Лу-уч луны-ы упал на ваш портре-е-ет,
Ми-илый дру-уг давно забытых ле-е-ет,
И во-о мгле… гле, гле, гле, гле, гле, гле, гле…
Игла запала в одной строке пластинки, и патефон хрипел: гле, гле, гле, гле, гле… Это была самая высокая нота в романсе, казалось, что исполнителю очень трудно повторять ее.
Матильда стукнула по мембране деревянной ложкой, и игла проскочила дальше. Оттого, что пластинка была очень старой, голос Утесова стал совсем хриплым, натужным, как при ангине. Гришка Хват упер руку в бок, закинул стоя ногу за ногу и серьезно, как в церкви, смотрел в потолок, как бы вслушиваясь в звуки патефона.
Патефон отхрипел. На столе - колбаса, огурцы и крупные ломти пшеничного хлеба, такие крупные, что надо открыть рот во всю ширину, чтобы ухитриться откусить. Хозяин нагнулся, достал из-под кровати литровую посудину, заткнутую кукурузным початком, поставил на стол и сел сам с нами, пододвинув к себе стакан. По всем неписаным правилам таких хватов процедура выпивки с начальством совершается медленно, не спеша.
Петр Кузьмич взял бутылку и, понюхав горлышко, сказал:
- Самогон. Купил?
- Ну, да эти дела, как бы сказать, не покупаются, - ответил хозяин почти радушно.
- Своего, значит, изделия?
Гришка кивнул головой в знак согласия.
- Крепкий? - спросил председатель.
- Хорош! - улыбнулся деревянной улыбкой Хватов.
- С выпивкой - потом. Сейчас давай, Григорий Егорович, договорим о деле и… поставим точку. - Петр Кузьмич поставил точку ручкой вилки на столе.
- Дак мы ж еще ни о каком деле не говорили, - возразил хозяин.
- И стоит вам о пустяках разговаривать! - вмешалась Матильда. - Мы вечные труженики, а на него всякую мараль наводят. Пустяк какой-нибудь - в бутылку рассыпанной пшеницы подберешь на дороге, а шуму на весь район. Да что это такое за мараль на нас такая! И всем колхозом, всем колхозом донимают! При старом председателе, при Прохор Палыче, еще туда-сюда, а вас обвели всякие подхалимы, наклеветали на нас, и получается один гольный прынцып друг на дружку, - Она входила в азарт и зачастила совсем без передыху: - Мы только одни тут и культурные, а то все темнота. Машка, кладовщица, со старым председателем путалась, Федорка за второго мужа вышла, Аниська сама сумасшедшая и дочь сумасшедшая, Акулька Культяпкина молоко с фермы таскает, а на нас - мараль да прынцып, мараль да прынцып.
И пошла и пошла!
- Я ему сколько раз говорила, - указала она на мужа, - сколько раз говорила: законы знаешь? Чего ты пугаешь статьями зря, бестолку? Напиши в суд! В милиции у тебя знакомые есть: чего терпишь? Чего ты терпишь?
Наконец Петр Кузьмич не выдержал и перебил ее:
- Послушайте, хозяйка! Дайте нам о деле поговорить!
Она в недоумении посмотрела на него и обидчиво продолжала, поправив плюшку-брошь и не сбавляя прыти.
- Вот вы все такие, все так: "Женщине - свободу, женщине - свободу", а как женщина в дело, так вы слова не даете сказать. Извиняюсь! Женщина может сказать, что захочет и где захочет. Что? Только одной Федорке и говорить везде можно? Скажи, пожалуйста! - развела она руками. - Член правления, актив!
- Ну нельзя же только одной вам и говорить, - не стерпел я. - Вот вы высказались, а теперь наша очередь: так и будем по порядку - по-культурному.
Последнее слово, кажется, ее убедило. Скрестив руки, она прислонилась к припечку и замолчала.
- Итак, о деле, Григории Егорович, - заторопился Петр Кузьмич, - о деле…
- О каком таком деле? - недоверчиво спросил Гришка.
И тут председатель его словно из ушата холодной водой окатил:
- Вот о каком: первое - люцерну привези в колхозный двор!
Гришка встал.
- Ай! - взвизгнула Матильда.
- Цыц! - обернулся к ней муж и задал вопрос Петру Кузьмичу: - Еще что?
- Колеса с плужков и грядушки с тележки принеси в мастерскую, - спокойно продолжал тот.
- Еще что? - с озлоблением прохрипел Хватов.
Петр Кузьмич взял обеими руками литровку:
- А вот это возьмем с собой. Придется ответить!
Прошло несколько минут в молчании. Гришка вышел из-за стола, давая понять, что выпивки не будет. Лицо его приняло прежнее, внешне спокойное выражение, - он удивительно умел влезать в личину, как улитка, - и только чуть-чуть вздрагивала бровь.
- Ну так как же? - спросил с усмешкой Петр Кузьмич.
- Ничего такого не будет: не повезу. А бутылку возьмете - грабеж… Вас угощают, а вы… Эх, вы! - он махнул рукой и прислонился спиной к рекламе "Тэжэ". - Люцерну - не докажете, тележку - не докажете, не пойманный - не вор. Купил - и все! Докажите!
- Хорошо, - вмешался я. - Люцерну докажем очень просто. Только в одном нашем колхозе желтая люцерна "степная", а в районах вокруг нас нет ни одного гектара этого нового сорта. Как агроном могу составить акт.