Том 2. Машины и волки - Борис Пильняк 12 стр.


– Слушайте, Семен Иванович, – сказал я, – я был в зверинце. Там есть волк. Осьнадцатый год не вернется, он прошел, навсегда. Какая была романтика, все рушилось, гремели грозы, люди шли, шли, шли. – Где теперь все это? Мужичья Россия загорелась лучиной, запелись старые песни, замелась метелица, заскрипели обозы с солью, умирали города, заводы, железные дороги. Осьнадцатый год не вернется, он ушел навсегда. Мой брат погиб, мы всех растеряли, мы живем на монастырском кладбище, и мой брат, как волк в зверинце. –

На заводе –

– в сталелитейном, в мартене – сталь и уголь, и они в мартене, как кусок солнца – в мартене зажат кусок солнца, стихия, на нее, как на солнце, нельзя смотреть простыми глазами, она бурлит и жжет.

В зверинце –

в клетке за решеткой – волк, стихия лесов, и он в клетке, как машина, след в след, мышца в мышцу, движенье в движенье, на волка сиротливо смотреть.

Что такое – машина? И кто такой пролетарий? – У машины, как у Бога, нет крови?)

Сегодня опять спас меня Кузьма Козауров – и опять так же, как несколько уже раз. Ночь я не спал, заснул под утро, и меня разбудили в семь часов, когда выл гудок, еще не рассвело как следует, и казалось, что воет – этим страшным, охрипшим, рвущимся из-под земли, серым – гудом, воет моя комната, диван, стол, все, – от него, от этого гуда, который пронизывает все, никуда не уйдешь. И язык от него во рту был как выпаренный веник. Таяло и бил весенний ветер, было серо. Рабочие уже прошли, когда я пришел на завод, и завод уже скрежетал, выл, гудел, как всегда. Я думал о заводском гудке, о том, как мучительны эти пять минут, когда он гудит, – но еще мучительней тот момент, когда он – сразу, жданно-неожиданно – стихает, тогда приходит могильная – я не нахожу иного слова – могильная тишина, пустота, от которой хоть в воду. Я прошел, как всегда, на электростанцию, сидел в конторке, наблюдал за работой, ходил к печам, там шутил с угольщицами, расчисловскими девками, они просили помочь им тащить вагончик, я помог, не узнал их сначала, чумазых от угля. Потом я прошел в машинное отделение, – паро-динамо пущено уже третий день, у машин был старик Козауров, у амперметров счетчики; в машинном, как всегда, было очень чисто, светло, тепло. Я помню, как с физически-ощущаемым отвращением я посмотрел на маховик паро-динамо, огромный в несколько саженей, вращающийся беззвучно за решеткой, и…

Я очнулся, потому что меня за руку держал Кузьма Козауров, я помню его фразу: –

– Отойдите, Андрей Юрьевич, опомнитесь, – он был совершенно спокоен; я помню, что первое, что я сделал, это – я прислонился к плечу Козаурова, помню цвет рубахи и запахи масла, махорки и пота; Козауров был совершенно спокоен и как всегда придурковат, в руке у него была масленка, и он отошел от меня к турбине. Мне было очень совестно перед ним, мне хотелось узнать, что было со мной, но спросить я постыдился. Я сказал:

– Спасибо, Кузьма Иванович, вы зря беспокоились!

Он ничего не ответил, но я работать уже не мог. Была суббота, работы кончались в час. Я сказал, что иду в главную контору, и главными воротами прошел домой. Страшно хотелось спать. Я думаю про Козаурова, мне все время хочется позвать его и спросить, что происходит со мной, он знает обо мне то, чего не знаю я; – и мне стыдно, хотя к нему у меня большая, почти детская нежность. В девятьсот пятом году у него убили сына, карательная экспедиция семеновцев, полковника Римана, – тогда он несколько недель скрывался в расчисловских лесах; была зима; однажды, проезжая вечером домой с завода, я встретил его на дороге, он меня узнал, я его окрикнул, но он поспешно свернул от меня и пошел в лес, он был похож на затравленного волка, шел устало, руки в карманы, голову вниз, в мужичьем полушубке, лес уже чернел к ночи. В час загудел гудок, вновь затошнил мою душу, за окнами весело шли рабочие, спешили на поезд. Сейчас за мной придет лошадь. Надо кончать."

Ездил на воскресенье в Расчислово, ночевал у анархистов, ходил – –

(Андрей Росчиславский не знал, что вот там, на монастырском кладбище, у анархистов, сосланных революцией – –

их, анархистов, трое: Семен Иванович, Анна, Андрей – –… в комнате горит железная печка, созданная здесь же на монастырском арт-кладбище из военно-технического слома; под потолком висит лампа. На диване с книгой лежит анархист Андрей Волкович, у печки возится Анна. Потом приходит из города со службы Семен Иванович, он греется у печки. В доме холодно.

– Сегодня во всем мире карнавальные торжества, – говорит Андрей. – Сегодня во всем мире, в Европе, в Африке, в Австралии, в обеих Америках – неделя карнавала и рядин, все рядятся и веселятся, во всем мире, кроме России и Азии.

Молчат.

– Вы, Андрей, не ходили на завод? – спрашивает Семен Иванович, и в голосе его злоба.

– Нет, пойду завтра.

– Да, ступайте. Надо что-нибудь делать. Не умирать же голодом.

Анна подает на стол горячую картошку. Семен Иванович садится есть. Андрей натягивает на плечи тулуп.

– Вы куда? – поешьте!..

– Пойду пройдусь. Спасибо.

В коридоре гостиного дома мрак и холод, здесь не топят. Над деревьями стоит луна. Тишина гробовая и неподвижность над монастырем. Тени – точно их вырезали ножницами; рядом с Андреем идет карапуз его тени. На скотном дворе в кухне у монахинь вспыхнул огонек, и вот перебежала из тени в тень на дворе – бесшумно – монахиня. – Ворота во двор открыты. – –

Луна ушла за лес, померкла красным углем, исчезли тени, – все стало как тень, – потемнело небо и ярче звезды, – теперь совсем ясно, что небо – ледяная твердая твердь, по которой можно было бы кататься на коньках, если бы была возможность залезть туда. Лес почернел, поугрюмел. Андрей долго бродил по проселку, он слышал, как где-то вдали в лесу провыл одиноко волк – Андрей думал о России. Монастырь – безмолвен, темен, мертв – торчат к небу шатровые колокольни.

Спит, руки скрестив на груди, далеко откинув голову, выставив кадык, – Семен Иванович, бесшумно дышит. Легла уже Анна. – Андрей сидит у стола, над тетрадью, у лампы под абажуром из газеты. Встает с постели Анна, кладет руки на плечи Андрею, прислоняет голову к голове.

– Ложись, милый, спать. Не грусти. Ну что же, что сегодня во всем мире карнавал? – Ты хочешь есть?..

– Я не грущу, Анна. У меня странные мысли… Где, в какой еще стране, люди чувствуют так свою ненужность, как в России? – к двадцати годам каждый уже знает, что он никому не нужен, даже себе, – мир и человечество идет мимо него, он не нужен миру и человечеству, но ведь он – частица, он составляет человечество! Ведь англичанин, швед, француз, немец – он горд, он звено в цепи, он необходим, он соучастник той культуры, которую несет человечество. Слушай, весь мир на крови. В мире человек знает две силы, я еще не оформил, как их назвать, и где их границы: одна это та, когда стихия природы побеждает человека, тогда – Бог, и вторая та, когда человек побеждает стихию природы, – тогда: человек с большой буквы. Вспомни – был мир, когда люди жили только от земли, пахали, пили и ели, как им велела стихия земли: тогда миром правил Бог, тогда Богу строились соборы, монастыри, церкви, и человек был ничто перед Богом. Реальность – стихия земли, и романтика – упование – метафизика – Бог. И вот, – помнишь, в XVII веке, в Европе, в Англии и Франции, были изобретены – ткацкий станок и паровая машина, и они перестроили мир, они сделали Европу гегемоном мира, они породили протестантизм – в религии, они народили капитализм – в хозяйстве, они породили буржуазию и пролетариат: – это они первые частички той силы, когда человека надо писать с большой буквы. Пролетарий и машина пришли в мир братьями и с новой моралью и романтикой. Послушай дальше. Мы все сейчас думаем только о революции, только от революции. – Утверждаю, что Россия, страна историческая, была и есть уже много сотен лет и кончится не сегодняшним днем. Россия растет – как дерево, ее путями. Человек двадцать девять дней в месяц работает и день пьянствует, в пьянстве – ему море по колено, – но трудится и создает свой быт, свое право на жизнь, он в будни. У государства тоже есть свои будни и пьяные дни, – это революции. Пьянство родит будни, будни родят пьянство. Россия пьянствовала пять лет, – прекрасные годы! Теперь она идет в будни, революция кончается. Надо сделать подсчет всех морей, кои нам по колено, и утверждаю – не революции и не революционный городовой несут счастье. Самое страшное – обыватель. Сейчас, что бы ни делало человечество, – две трети всего человечества должны быть заняты тупейшим делом землепашества, чтобы прокормить остальную треть, их труд убог, ибо он дает излишка только одну треть, – две трети человечества ковыряют землю, живут со скотом и зависят от стихии природы, – и вся плодородящая земля тратится, чтобы на ней росли картошка и рожь. И вот пришел человек, ученый, гений, он вооружен всем, что дала культура, – и он изобретает, как механически, фабричным путем прокормить человечество, – картошку, хлеб и мясо, белки, углеводы и жиры будут делать на заводе, он построит маленький заводишко, куда придут пролетарии!.. – и две трети человечества освободятся от крепости к земле, освободятся две трети человеческого труда, человечество получит досуг, освобожденный труд пойдет в города, он будет строить, творить, создавать, он найдет себе путь; но освободятся еще квадрильоны десятин земли, на них возрастут леса, сады, – будет невиданная в мире революция, которая перестроит государство, мораль, труд, освободит, раскрепостит труд, создаст такое, что мы не можем представить. Освобожденный труд пророет каналы, высушит моря, сравняет горы, кинет весть о себе на Марс. Это создадут – гений, культура и пролетарий. Человечество мерзнет зимами у полярных кругов, – будут созданы резервуары, в коих будет храниться тепло, – и тепло одной Сахары отопит весь земной шар. Но это не все. Половина человеческой жизни уходит на сон и отдых, – создадут химический завод, который будет производить порошки, и человечество освободится от сна, – и опять новый освобожденный труд. И это создадут знанье и пролетарий. И еще: – человечество удваивает свою жизнь, человек будет жить двести лет. – Весь земной шар будет садом, ибо не будет пахотных полей под картошкой и в корме для свиней. Лошадь, корова и курица будут только в зверинцах, ибо их уничтожит машина. Это создаст – гений, культура и пролетарий. Россия первая кликнула клич пролетарию и пролетариям мира, в этом величие нашей революции. Это – метафизика пролетария. И я – с коммунистами-машинниками. Человеческий труд перестроит мир, подчинит землю человеку. Ты понимаешь, Анна? – В мире есть две силы, – и это вторая: гений, знанье, труд и человек, – сила, покорившая машиной мир, – машина и пролетарий, и – опять – человек. Ты понимаешь?

Анна молчит, прислонив щеку к щеке.

– Но тогда будут васильки? – спрашивает Анна.

– Да, будут.

– Но васильки растут во ржи, а рожь, ты говоришь, исчезнет? – Знаешь, монахини сегодня опять пели ночью. Я выходила на крыльцо и слышала, как вдалеке провыл волк, теперь идут волчьи свадьбы. А наверху опять кто-то приехал, опять блуд, там мать Ольга – –

– Но есть другой закон, – говорит Андрей, – культура создастся богатством. Богатство – это только то, что консолидировано трудом и машиной, труд, накопленный в реальные ценности. Наше золото в рудниках, наша руда под землей, нефть и каменный уголь в земле – не есть ценности. И нет страны более нищей, чем Россия, – такой я не знаю. Без богатства не может быть культуры – –

– Да, но тебе завтра надо идти на завод, Андрей, пора спать, – говорит Анна.

Ночь. Безмолвие. Кует и сковывает мороз. И видно с проселка от монастырских ворот, как гаснет внизу в гостином доме огонь. В лесу, за монастырем бежит волчья стая, гуськом, след в след, впереди вожак, – так стая избегала за ночь верст тридцать. Комиссар арт-кладбища, обалдевший от сна, выходит на монастырский двор, он слышит волчий вой, и этот вой ему –

– одиночество, тоска, сиротство, проклятье хлеба, проклятье дикой мужичьей жизни вперемежку с волками!.. – –

"…ходил на охоту за зайцами, бродил по лесу. Скоро уже весна, Великий пост входит в свои права. После обеда крепко спал. Приходила Марья, подкараулила меня одного, шепнула:

– Приходи вечером в сторожку, дома нетути никого.

Сказал, что с вечера поеду на завод, и с полдороги пошел к Марье в сторожку, шел над Окой и думал, что вот это пооцкое безлюдье, эта тишина, эти наши поля, дали, перелески – и есть подлинное, подлинная жизнь, и надо не строить города, а заботиться о том, как бы их разрушить, уничтожить, чтоб жить просто, как рожь, как лес. Думал, что если я когда-нибудь женюсь, то женюсь на такой, как Марья.

Марья встретила меня в новом ситце, который я подарил ей, веселая и заботливая. Я принес поесть, селедки и баранок, сели по-семейному ужинать, потом она стаскивала с меня валенки, полезла на печь, разделась, и в восемь часов мы легли спать. Иногда лицо ее и вся она меня мучат; лицо ее почти кругло, кумачево-красно, с сизым румянцем, брови густы, точно гусарские усы, черные, как смоль; глаза тоже темны, но не черные, а зеленоватые; губы огромные, мягкие и безвольные; от всей от нее одуряюще пахло всеми запахами ее лесного жилья, начиная от огурцов и кончая коровьим потом, и вся она, невысокая, коренастая, была точно вытесана из булыжника – огромная грудь, огромный живот, огромная задница, огромные руки. На ночь она оставила светильник, и я видел, как в страсти, из-за полуоткрытых, огромных, красных губ поблескивают плотно сжатые тоже огромные зубы.

Утром она разбудила меня и проводила до станции, я приехал на завод прямо к гудку. Смотрел с Протопоповской горы на завод, на эту страшную махину в сотни десятин (слово десятины как-то не подходит сюда), на частокол труб, на дым от них, на корпуса из камня, на кучу зданий, – все черное, коптящее, чужое. Слушал, как этот завод гудит стоном людей и железа. Потом, на станции, я понял, как этот завод дышит, продушен, задыхается – копотью, серой, огнем, сталью, человеческой, обескровленной жизнью… Мне стало страшно за тех рабочих, что ехали со мной, – они бодро шутили, курили махорку, щелкали семечки; потом, когда "малашка" (так называют рабочие свой поезд) стала, они, оборванцы, весело побежали к заводским воротам, обгоняя друг друга, как телята весной на первом выгоне.

Эти несколько дней были странными, страшными и комшарными. Как рассказать о них? – у меня все путается в голове. Опять Козауров оттащил меня от маховика, этот маховик – мой враг. И я попросил придти ко мне Козаурова, я сказал ему:

– Пожалуйста, Кузьма, зайдите ко мне сегодня вечером, на квартиру, – и замялся, растерявшись, чем объяснить эту просьбу, не принятую в наших обычаях, и забыв его отчество.

Он ответил, как все подчиненные:

– Слушаюсь.

Я сказал тогда ему:

– Нет, – я прошу вас зайти по частному делу… Если хотите, я приду к вам… как вас по отчеству?

– Мое фамилие Козауров. Нет, зачем же, я приду к вам. Я все понимаю, – сказал он, и тогда я не понял его.

Назад Дальше