Том 2. Машины и волки - Борис Пильняк 18 стр.


В коммуне комиссию ждали, встретили пением Интернационала, сейчас же пригласили на заседание ячейки РКП, в людскую избу, притащили меда и кваса. Расписались под протоколом не все – не все были грамотны, члены РКП. Терентьев, широкоскулый, квадратноплечий, молчал. Липат Меринов предложил субботник отменить, хотя субботы и не было. Начали с текущих дел и обсуждали: отбирать или не отбирать у учителя корову? – с одной стороны, он буржуй, потому что ругал коммуну, – а с другой – без коровы ему не обойтись, умрет с голоду. Все члены ячейки оказались родственниками. Председательствовал Липат Меринов, говорил развязно, по всем правилам, и приседал на каждом слове.

– Открываю повестку дня!.. Кто жилаеть перестановить?..

До конца заседание довести не удалось, – пришли из деревни мужики. Загалдели.

– Теперь революция кончена, теперь ты погоди, мы господ комиссаров спросим, все-таки…

– Он, можно сказать, в городу жил, а мы целину драли. А ен – по ядакам!.. Опять жа – комуня!..

– Вре! Она у тебя гулящая, земля-те… Жрец какой, за восемь душ исть хочешь!..

– Погодите, гражданины!.. Мы господ комиссаров по порядку спросим, мы им, как перед Богом… Вот, к примеру, они двадцать годов в городу в извозчиках ходили, а мы землю драли зато… А как теперь в городу недостача, крышка городам, значить, – они – по ядакам, тоже!.. А у них обратно, ни скоту, ни струменту, одна изба ветром подбита…

– Вре!.. Она у те гулящая!..

– Жрец, – знамо – жрец!..

– Съять с него полработника…

– А што, – сикулятничать хочешь? – сгноил в земле картошку-те!..

– Повремените, ребяты!! Я как по-божьи. Я как перед Богом… Когда блядь щеки накрасила, расфуфырилась, ее и того, значить… – а как она значить вымылась, краска с ей слезла, она никому и не нужна: – мы вам из городу все присылали, и одежу-обужу, и деньги, – а как городам крышка, – нам и земли нетути!.. Пересомить желають?!.

– Вре!.. У мене есть девка, а я девку выдал, а ее засеяли, она, стало-ть, родила, – опять, стало-ть, улигуровка по ядакам выходить?!. Ядак какой!..

– Съять с него полработника!..

И вдруг посыпались – матери, печенки, селезенки, рты, души, становые жилы, которые мужики хотели изнасиловать друг у друга. Липат Меринов сказал:

– Ребята, мужики! Я вот сейчас возьму бумагу и буду писать протокол… Не видишь, перед кем выражаесси?!. И кто хоть раз матюкнет, того отправлю в волость, в тигулевку – и двойной наряд на гужевую…

Мужики: замолчали, помолчали и – понуро пошли в сторону…

Липат намеревался было продолжать заседание, – Иван Терентьев прервал. Тогда Липат предложил спеть Интернационал, – начал, встав и приседая при каждом слове, –

"Вставай, проклятьем заклейменный" – –

но Терентьев прервал Интернационал, сказал:

– Петь эту песню зря не стоит.

Терентьев всегда был грубоват, неловко говорил, мало говорил, был неприветлив, рабочий чугуннолитейного цеха. Встал из-за стола и ушел молча, пошел осматривать коммуну, стройки, пахоти, – за ним пошел Липат Меринов, – Терентьев сказал:

– Вы за мной не таскайтесь, я сам найду, что посмотреть…

Опять приходили на коммуну крестьяне, начали мирно. –

– Мы как по-Божьи. Мы без матерщины, а что мы выражаемси, темный мы, значить, народ… –

– Вре!.. Она у тебе гулящая, – земля-те!.. –

и опять посыпалось… – Терентьев с мужиками ушел на деревню, – мужики притихли, говорили мирно, без шума, наступала ночь. – На деревню приходил Сидор Меринов, отозвал в сторону, согнул голову на бок, прошептал:

– Спросить велели: – выпить не желаете ли, – можно спиртику достать с устатку, хороший спиртик!..

Терентьев помолчал, сказал:

– Пошел к черту! –

…Ночью в коммуне плохо спали. На конюшне в проходе у денников (лошадей угнали в ночное) стояли Липат и Логин Мериновы. Племянник-мальчишка будил в людской избе слесаря:

– Иди, иди скореича!.. Липат Иваныч, Логин Иваныч зовут скореича!..

Драный мужичонко встал, почесался, расправил бороду, спал в том же, в чем ходил днем, подтянул штаны и поспешно пошел. Мальчонка побежал вперед. Липат, обыкновенно смотревший в небо, скорчился дугой, чтобы заглянуть белесыми своими глазами в божьи-глупые глаза слесаря. Логин скорчился с другой стороны.

– A-а, ты не член?! – прошептал Липат.

– A-а, ты не член?! – повторил Логин.

Липат выпрямился и ударил левшой слесаря в ухо. Логин тоже выпрямился, подпрыгнул и, крякнув, ударил слесаря по шее.

– Мы тебя за-так кормили?!. – зазря?!

– A-а, ты не член?!

Слесарь икнул, крякнул, ткнулся носом вперед и повалился в ноги, –

– Касааатики!..

– Ааа, ты не член?! начальству болтать – ты не член?! Тошши возжу!..

…На ночлег членов комиссии устроили в сарае. За открытыми воротами сарая небо, ставшее четыреугольником в белых пустых звездах, чертили летучие мыши, и лягушки в пруде сзади сарая кричали так громко, точно каждая лягушка была с собаку. В сарае, кроме шпанского гнуса, которым пропахла вся коммуна, пахло крысами, и жужжали комары так же тонко, как тонки их носы. Члены комиссии лежали вповалку на ватных одеялах, сшитых из треугольных лоскутьев. На весах стоял жбан кваса. В сарай влетела сова, метнулась за летучей мышью, крикнула глухо и улетела в ночь. Терентьев еще не приходил. Тогда в воротах сарая стал Сидор Меринов, оперся плечом о воротину. Сзади его послышались два бабьих голоса, оба сразу:

– Ой, что ты делаиишь?!. – это игриво-плаксиво, одна.

– Куда иттить-то?.. – это покойно-деловито, другая.

Сидор прошептал им:

– В углах они, в углах, к примеру… –

потом сказал в темноту сарая:

– Спитя? – спросить мы вас хотели, то есть…Толькя выходить вам отседа никак нельзя, подозрят… Вы уж обратно разместитесь по углам, что ли как… А то подозрят… Есть у нас хорошие бабочки и желають вам услужить…

Две женщины стали сзади Сидора; в тесном треугольнике неба женщины показались огромными, передняя локтем защитила лицо.

И тогда голосом, похожим на бычий, заглушившим и лягушек, и комаров, и ночь, закричал, освирепев, Иван Терентьев:

– Убью, сволочей, расстреляю!!. Арестовать негодяев! –

…Потом, через дни, когда те два члена комиссии, что уцелели, рассказывали, они всегда путались. Терентьев, приходивший из деревни, закричал на Сидора, сказал, что тот арестован. Мериновых оказалось у сарая сразу несколько, кто-то из них кричал:

– Что?!. И это, выходит, коммунисты, товарищи, – Интернационал не хотят петь, жулики, у чужих выспрашивать, авторитет, значить, гнут?!. Мы за авторитет!.. – кричал что-то такое.

Когда эти два члена вышли из сарая, сарай уже горел, а Иван Терентьев лежал на земле с проломанной головой, в луже крови… Мериновы с кольями бросились на них, они стали отстреливаться – –

было – –

ночь, ночные колотушки. Еще не разбелесилась махорка… –

– …По России положить машину, сковать Россию сталью, на заводе строить хлеб, солнце заменить турбиной… – Кааарьеррром, Ррросссия!..

Лебедуха:

– Помнишь, как-то мы прокоротали ночь втроем, с нами был Иван Терентьев?.. Ивана уже нет, хороший был товарищ…

Смирнов:

– Что же, тебе страшно? – многие еще погибнут!..

– Нет, не то. Многие еще придут… Казбек с Шатом, ничего не поделаешь… А товарища – жаль…

…Несуществующий разговор:

Лебедуха:

– Вас, Иван Александрович, надо было бы расстрелять!

Статистик Непомнящий:

– Нет, зачем же, Андрей Кузьмич, я никому не мешаю, – я для истории, я – за Россию…

…Рязань-город – на холмах, над Окою. Рязань – слово женского рода, и поистине город-Рязань: баба – в сорок лет. Дома купцы ставили специально для крыс и клопов: из кирпича о пяти фундаментах, с окнами, из которых жирной бабе-Рязани не выползти, – и подпудривали купцы бабу-Рязань – охрами. – "Склад бюро похоронных процессий!" – В рязанском Кремле в тысячу сто пятьдесят третьем году жил князь Ярослав Рязанский, и отсюда тогда выдал сыну Ростиславу – Ростиславль-город над Окою – –

А в Рязани живут люди. В Рязани – здравотдел, исполкомы, продкомы, рабкрины, чека, семнадцатая дивизия, телефоны. Телефоны и люди! – и века, которыми трубит Трубеж, как дружины князей рязанских – в рога. Нужников в городе Рязани – ни одного нет. Рязань – продовольственный город – –

Телефоны и люди. – Два человека, оба еврея. – На Семинарской какой-нибудь улице – Казанская какая-нибудь Божья Матерь, и в кремлевском монастыре, что ли, – Спас-на-кладбище, – церкви поставлевы Богу, церковная мистика, как города Росчиславль я Китеж, звонницы смотрят в небо, к небу звонят. Пришли иные времена (до Китежа), купцы ставили пудовые свечи, но говорили: – "Извините, конечно, Бог един и первый, но экономическая необходимость вынуждают-с!" – и понаставили домов, как бабы, засрамили, заслонили церкви, зажабили дебелостью своей в переулочки – прекраснейшие церкви, памятники мистики, старины и культуры. – Два человека, оба еврея, в доме, как баба, в антресолях без нужника, о трех комнатах.

Один – первый – человек, еврей, сионист – спал ночи на стульях, составив стулья и положив на них перину. Днем он ходил в зуболечебницу, где врачевал, бегал по столовкам, – вечером он варил зубы, – а ночами, прежде чем сдвинуть стулья, он – изучал арабскую грамматику и арабский лексикон, ибо мечтал уехать в Палестину, в свое государство и там врачевать среди арабов. Ему было пятьдесят два года, он был сух, как мумии в палестинских песках, он ничего, кроме Рязани и Одессы, не видел: – Па-ле-сти-на и арабы с больны-ми зу-ба-ми, которым надо рвать зубы и с которыми надо говорить по-арабски! Даже в Палестине не воскрес древнееврейский язык, – но он его знал, он спал два часа в сутки.

Двадцать пять лет подряд у него в антресолях висел телефон, – и вот второй – человек, еврей, коммунист. – В революцию могли иметь телефоны только ответственные работники, второй был ответственным работником, – он снял телефон в коридоре и перенес его-на два с половиной шага – в свою комнату, и когда спрашивали в телефоне первого еврея, которому принадлежал этот телефон двадцать пять лет, второй отвечал:

– Здесь нет никакого зубного врача, – здесь живет военный комиссар!

Этот второй тоже не видел ничего, кроме Одессы. Рано утром он уходил в учреждение, приходил в пять и все вечера разговаривал по телефону, около телефона у него стояло кресло, и когда он разговаривал со своими подчиненными, он разваливался в кресле, коряча ноги; когда он говорил с себе равными, он сидел просто, по-человечески; когда он говорил с начальствующими, он вскакивал во фрунт и щелкал пятками. Это были три разных голоса, – четвертым же он говорил – по телефону – с женщинами. У него никогда никто не бывал, он засыпал – на диване – в десятом часу по декретному времени.

Первый и второй, оба еврея были дальними родственниками, оба из Одессы, как Казанская, что ли, и Спас-на-кладбище – обе в Рязани, осрамленные купцом, который настроил баб для крыс, извинившись:

"Извините, конечно, Бог един и первый, но экономическая необходимость вынуждают-с!.. касательно того, чтобы заслонить, конечно, бабами…"

…И третий человек, – русский, Росчиславский. Поезд вполз на Рязанский вокзал, сыпал людьми, как сыпнотифозные вшами (людьми, которых давно уже звали не зайцами, а кроликами, ибо заяц бежит куда глаза глядят, а кролик только с места на место, разгоняемые Ортечека). И никуда не спеша и одиноко сошел с поезда человек в солдатской шинели с поднятым воротником до ушей и в кепи, с тощим чемоданом в руках. Не в лад всем, долго стоял человек в третьем классе, прислонясь к стене, опустив глаза как ноябрь. Затем человек бодро пошел в город, на Астраханскую улицу в советское общежитие. Там он предъявил документы, ему отвели койку в общей спальной, человек осмотрел белье, густо посыпал его далматским порошком из тощего чемоданчика, долго разматывал разбитые башмаки и обмотки с разбитых ног, башмаки уложил в чемодан, чемодан подложил под подушку и, не снимая шапки и плотнее насунув ее, засветло, не пив и не ев, лег спать. Рано утром, не справляясь об улицах, он пошел за город в лагеря русских в России военнопленных – офицеров армий Деникина и Врангеля. Там он был недолго, передал молча несколько писем, – и оттуда пошел по советским учреждениям, в губисполком и в губземотдел. – Росчиславский тоже, должно быть, соответствовал какой-нибудь церкви, погосту Расчиславлю, что ли? –

…Это мимо Рязани идет тракт Астраханский, – это в Рязани стоит Спас-на-кладбище и Казанская божья матерь: тот, человек, еврей, комиссар, в ту ночь, когда убили Терентьева, был в коммуне "Крестьянин", – всю ту ночь пробродил по оврагам, боясь и отстреливаясь, и ему было страшно потому, что тогда каменная баба придвинулась к смерти, ибо он, мечтающий о еврейской девушке, захолодел от мысли, что к нему приходит женщина так просто, что нет сил отогнать ее от себя, – потому что он мечтал о еврейской девушке… – Ночь! – Палестина и арабы, у которых надо рвать зубы и с которыми надо говорить по-арабски, – древняя Палестина – как древнее вино рязанияблока, – перед периной на стульях: – "здесь нет никакого зубного врача, здесь живет военный комиссар!.." – И вот, второй, человек, еврей, комиссар, – не постучавшись, входит к первому и садится на стул, – все грани пройдены.

– Уйдите, прошу вас!

– А я вот не уйду! Зубришь, старикашка? В Палестину песок повезешь?

– Уйдите, прошу вас, – и в голосе первого мольба о пощаде и испуг. – Зачем вы издеваетесь над человеком?

– А я вот хочу! – и в голосе второго презрение и та кровожадность, какая бывает у охотников на травле. – Убежала жена от старого дурака – на молоденькую позарился – с горя потащишься в Палестину… Муку в сундучке бережешь, рядом с арабами, чтобы не сдохнуть?.. А сегодня по телефону – –

– Слушайте, зачем вы меня мучаете? за что? – у вас сила, я ничего с вами не могу сделать, вы меня можете ударить по щеке, отнять мой хлеб: я буду молчать. Я молчу, что вы сорвались с цепи, и каждую ночь пригоняете себе откуда-то русских баб. Ведь я молчу, что вы воруете пайки. Ведь я молчу, что вы насильно отняли у меня пуд муки. Вы отобрали у меня телефон, вы запираете от меня на ключ уборную… Вы вселились ко мне родственником, в мою квартиру, без вещей, и вы все отобрали у меня, пианино…

– Ну, так что же? Жена все равно убежала, некому играть на инструменте!..

Ночь!.. –

…И той же ночью на Астраханской, что ли, улице в советском общежитии не спал человек, Росчиславский. Разбитые башмаки в чемоданчике и чемоданчик лежали под головой, – с поднятым воротником, в надвинутой плотно кепке, человек лежал неподвижно и глаза его были широко открыты, устремленные через потолок – куда-то. Проходил двадцать второй, – декрет ли проволочился с газетами на поезде, радио ли три дня переправлялось в Рязани с площади за вокзалом на Астраханку, или на Астраханском тракте провели провода приказом: – было указано туманно, что земли, как-то там правдой-неправдами, если земли меньше стольких-то десятин и если люди сами хотят обрабатывать, – земли вновь отдаются старым владельцам, в аренду. Росчиславский много ходил сбитыми ногами по исполкому и земотделу в Рязани: под головой в чемоданчике с разбитыми башмаками лежала – бумага. – Росчиславский много ходил в эти годы, в Красной армии, стрелочником на чугунке, в продкомах – А тогда, последний раз, он вышел с Расчисловых гор к сумеркам, шел – не в этом пальто и в этой же кепи, в пальто с поднятым воротником, с лицом, как ноябрь и как волчье в ноябре, – а был август. – Росчиславский не пошел деревней, где избы хихикали, как старичишки, – в Филимоновом овраге повстречались мальчишки с корзинами грибов, пахло в овраге осенней грибной сыростью, и мальчишки улюлюкали так же, как – когда травят волков: – а-ря-ря-ря-яяа!.. Много прошли в эти годы разбитые ноги!.. – а в чемоданчике: – бумага. А Рязань спит, как спали вот эти сорок человек в общежитии, в комнате без окон и лишь с решетками, удушенной этими сорока спящими, ибо во сне не грешат… О чем думать ночью человеку – перед завтра? – ведь завтра кости – на старое место! – что думать!

И надо спешить, потому что вот Росчиславский встал еще ночью (в городах исковеркали ночи двумя с половиною часами вперед!) – надо теплушками тащиться в Зарайск, там последний достать мандат – –

Росчиславский долго надевал башмаки и закручивал обмотки, без кряхтенья сгибаясь… – Третьим Интернационалом гремит тракт Астраханский, – а луга Белоомутские, поэзия Огарева, легли простором Поочей, в дуроломе осота. И новым рассветам из Зарайска идти и не думать о верстах: сколько их исхожено?.. И в Филимоновом овраге – к вечеру – не было уже никаких мальчишек, и не пахло грибами, валялись лишь конские черепа.

Усадьба стояла во мраке, безмолвно, – пахнула запахом шпанского гнуса. И долго никто не выходил, даже собаки не было. Потом появился на крылечке сухонький мужичонко с палкой, в шапке.

– Ты кто? – спросил Росчиславский.

– А мы, значит, были в коммуне в слесарях, – а теперь нас приставили сторожем. Тут, вишь, ваторга произошла, передрались мужички, из-за баб, значит… Убили, значит, одного, заводского, а он вроде небольшого у них ходил. Потом тут вера образовалась. Ну, Мериновых троих, Камынина, да еще баб, да сестру твою, арестовали, дивствительно… И брат же их, то есть Меринов Андрей, их же арестовывал… Ну, а как начальников убрали, так и коммуне конец, мы народ темный. – Про вашу милость, Дмитрий Егорович, бумагу мы получили… Спать вас где устроить? – в главном доме прикажете?.. –

Росчиславский ушел в главный дом! – Чтобы мыши не ели, в ящиках в кабинете, засыпанные махоркой, лежали книги. Росчиславский наклонился было живо над ними, – но раздумал и медленно встал: подумал, должно быть, – к чему? зачем? – Так же, как в Рязани в общежитии, он снял башмаки, положил в чемоданчик, из чемоданчика вынул далматский порошок, посыпал им диван, – и лег в шинели и кепи, чтоб уснуть сейчас же: он привык спать везде одинаково. – Не дано думать – зачем пришел? – Заходил бесшумно мужичонко-слесарь и смотрел: сохранились ли на столе надписи – стол, – чтобы правильно было все по описи. – –

– – Дмитрий Росчиславский очень постарел, осунувшийся, совсем не шумный, как раньше. Он понуро – один вместе с хромою сестрой взялся за хозяйство и волком стал людям. Он был юристом, и он писал заявления в волисполком, в уезд, в губернию, судился и с крестьянами, и с волостью, и с земотделом, и в волостных, и в губернских, и в уездных судах: разъяснял, толковал, истолковывал декреты, на них опирался и, потому что законов никто толком не знал и все жульничали, – держал всех в страхе законностью, озадачивал власть на местах центральными разъяснениями, грозил судами, – и сумрачно взялся за пахоту, на крестьянском своем наделе, с сестрою, коровой и лошадью. Дмитрий Росчиславский научился за эти годы работать! –

Назад Дальше