В свою во многих отношениях итоговую книгу "До свидания, Светополь!" известный прозаик Руслан Киреев включил повести, посвящённые землякам, жителям южного города. В этих произведениях писатель исследует духовный мир современника во всем разнообразии моральных и социальных проявлений.
Содержание:
Руслан Киреев - До свидания, Светополь! 1
ЛАДАН 1
ЧЕРНАЯ СУББОТА 11
УЛЯ МАКСИМОВА, ЛЮБОВЬ МОЯ И НАДЕЖДА 20
ЛЕСТНИЦА 34
ПРИГОВОР 53
ПОСЕЩЕНИЕ 70
И ТУТ МЫ РАССТАНЕМСЯ С НИМИ … 92
Руслан Киреев
До свидания, Светополь!
ЛАДАН
"Барак", - хотел было я назвать эту повесть. Сначала - "Барак", потом - "Весёлые люди". И то и другое было бы верно, но лишь отчасти, потому что и то и другое отражает только одну, причём крайнюю и тенденциозную, точку зрения.
А Ладан (с заглавной, пожалуй, буквы)? Это в данном случае не ароматическое вещество, а незаконченная деревянная фигурка, которую вырезал и недовырезал дядя Яша, отец Славика. Слыша в детстве, - доверительно рассказывал он, и из его кривящегося рта несло перегаром, - слыша в детстве поговорку "как черт от ладана", рисовал себе этого самого ладана живым существом. Живым и таким прекрасным, что зловредный черт улепетывал от него без оглядки.
Дядя Яша спился. Последние годы он вырезал лишь каблуки для женских туфель и тем зарабатывал на дешёвый портвейн, которого требовалось ему все меньше.
Ладан так и остался незаконченным. В своём месте я расскажу о нем подробнее, сейчас же - о бараке.
Это деревянное строение, длинное и приземистое, возведённое ещё до войны, располагалось в двух кварталах от нашего двора, где‑то на полпути к Петровской балке, дурная слава о которой шла по всему Светополю. Вокруг беспорядочно росли сирень и жёлтая акация, а также несколько фруктовых деревьев. Хозяина у них не было - всем принадлежали, и только одна–единственная груша свирепо охранялась Салтычихой, под окном которой сидела. Свирепо, но безрезультатно. Делом мальчишеской чести считалось обобрать грушу подчистую.
Строился барак под общежитие сельхозтехникума, который, как и положено сельхозтехникуму, размещался за чертой города. После войны в нем поселились семейные люди. В тёмном коридоре светились керогазы, но это уже было комфортом: керогаз, шаг к благосостоянию, нормой же долгое время считался шумный и быстрый примус. Ниже стояла разве что керосинка.
Я познакомился с бараком в эпоху его расцвета, когда керогазами обзавелись уже многие, но и примусы ещё оставались, а на керосинке готовила лишь тётя Оля, мать Славика, маленькая и юркая, бессловесная - этакая серая мышка. Спрос на каблуки, которые вытачивал дядя Яша, был высок, но семье мало что перепадало от его денег. В трёх местах работала тётя Оля - уборщицей, да ещё веники вязала. Сырьём служили гибкие длинные прутья, за которыми она таскалась в Марьину рощу.
Кроме керогазов и растущего спроса на каблуки имелся ещё один зримый признак экономического возрождения. Мало–помалу люди уезжали из барака, а новых не подселяли или почти не подселяли, и теперь на семью приходилась не одна девятиметровая келья, а две (их соединяли дверью), а то и три, но это уже под конец, когда снос барака стал делом реальным. Реальным, но, как выяснилось, не таким уж простым. Жильцы артачились. То район их не устраивал, где предлагалась квартира, то сама квартира, то этаж и так далее. Поразительная вещь! Люди, полжизни промыкавшиеся в условиях, которые кому теперь не покажутся кошмарными, привередничали, как избалованные маменькины сынки (или дочки). Та же Жанна–хромоножка, затягиваясь папиросой, заявляла хрипловатым голосом, что пойдёт только на второй этаж (ни в коем случае - не на первый, это она подчёркивала, опасаясь, как бы не подсунули под предлогом заботы о ней как раз первый) и обязательно - с балконом, где она станет разводить розы. "Розы на балконе?" - "А что? - И румяное губастое лицо улыбалось сквозь дым. - Нельзя разве?"
Бедные городские власти! Как бельмо в глазу торчал этот барак, с годами опасно переместившийся чуть ли не в центр города. Что только не предпринимали они! И уламывали, и увещевали, и штрафовали за антисанитарию, и науськивали пожарников, которые отрезали свет, и судом грозили… Бесполезно. "Барачные" держались стойко. Впрочем, это не совсем точное слово - стойко, оно подразумевает известный аскетизм, а его и в помине не было. Наоборот. Праздничный, бражнический какой‑то дух царил тут в эти последние месяцы и недели: пили, громко смеялись, задирались, когда являлся очередной инспектор, перемигивались и отпускали двусмысленные шуточки по адресу "наших голубков", влюблённых пенсионного возраста, которые обретут наконец своё гнёздышко.
Душой этого затянувшегося праздника был Славик с его допотопной гармошкой. Этот совершённый, универсальный, незаменимый - да и не требующий замены - инструмент я помню столько же, сколько помню барак. "Ещё, Славик… Одесскую, Славик…" и так далее. Чего греха таить, мы перед ним заискивали. Гордо восседал он на табуретке, свесив ноги, голову откинув, которая едва возвышалась над гармонью, а вокруг стояли и сидели барачные люди. Жанна–хромоножка - худосочная девочка с толстой косой, скандальные тётки Круталиха и Петрова, очкастая Римма Федуличева, ныне известный в городе адвокат, и её суровая мамаша, но этих я помню смутно, - одни из первых, если не самые первые, уехали из барака; интеллигентная Лидия Викторовна с сиамским котом Атласом на руках (Атласом Первым; потом был Атлас Второй, а сейчас, в новой уже квартире, его сменил Атлас Третий); белобрысый Миша, глядя на которого кто бы подумал, что из этого тихони выйдет спортивная звезда первой величины. На многих велотреках страны защищал он - и нередко с триумфом - честь нашего города.
А вот стоит красавица Зинаида, на свадьбе у которой мне удалось погулять дважды. Первый раз - в бараке, когда о сносе его ещё и не помышляли, а второй - в новом доме, сравнительно недавно. Кто‑то осведомился за шумным и уже хмельным столом, что же это невеста без подвенечного платья, на что Зинаида - не моргнув глазом: "В первый раз, что ли, замуж выходим?" При женихе‑то, брюхатом и мордастом, начавшем седеть Ване Дудашине, который в бараке не жил, но захаживал сюда часто! Они и там стояли рядышком, на той далёкой картинке, которую я воскрешаю сейчас в памяти и в центре которой царствовал с гармошкой на груди маленький сын каблучника дяди Яши. Как не похожа была его музыка на ту, какой с помощью магнитофона развлекал гостей на свадьбе матери сын Зинаиды Егор, здоровенный парень в джинсах и ковбойской рубашке, смуглый, как она, с волосами до плеч… Не мне пришло в голову это сравнение - невесте. "Славкину бы гармошку сюда, -проговорила она и приказала теперь уже законному мужу Ване Дудашину: - Наливай! За Славика выпьем".
Ваня Дудашин, который столько лет ждал своего часа, готов был выполнить любую просьбу жены, а уж эту - тем более. Из‑за тесноты (два стола, а между ними на аккуратных табуреточках из кухонного польского гарнитура - доски) - из‑за тесноты дотянуться друг до друга было трудно, поэтому даже за молодых не чокались, а здесь чокнулись, чтобы не вышло, будто поминают мёртвого. Он ведь живой, Славик, и скоро вернётся и будет жить как люди. Все же вздохнули, чокаясь, и скорбная пауза повисла в пропитанной запахами цветов, пищи и спиртного комнате.
Кого ещё вижу я на той безмолвной (гармони не слыхать) картинке? Супругов Потолковых, которые дня не могли прожить без ссоры, а то и потасовки, но это - у себя в комнате, на людях же были приторно любезны. Он называл её Аинька, она его, если не ошибаюсь, Топик, но при этом под глазом у неё нередко темнел припудренный синяк. Здесь же - брат Зинаиды Колька, к которому, собственно, я и наведывался в барак… Отдельно стоит Тася Марко. Её отец работал проводником и ездил аж в Москву, что и на неё отбрасывало отсвет этакого столичного лоска. Она была рыжеватой и остроносенькой и напоминала птицу, что с недовольным видом ходит по бережку на тонких ногах.
Я ухаживал за ней что есть мочи. Это означало, что я пулял в неё скользкими оранжевыми косточками чая-молочая (положишь между пальцами, нажмёшь, и она - фьюить!), пикировался с ней или, подскочив, когда она несла от колонки ведро с водой, принимался лакать из него. Раз, не выдержав, Тася с ног до головы окатила меня водицей. От изумления я разинул рот, мокрыми глазами моргал. Славик, полураздавленный гармошкой, корчился от смеха, улыбалась уголками красивых губ Зинаида, а взявшаяся откуда ни возьмись Хромоножка протягивала мне сдёрнутую с верёвки наволочку. "Он же простудится…" Спустя много лет Тася напомнила мне этот случай. Вдвоём были мы в вагоне–ресторане скорого поезда "Светополь - Москва". Пассажиры разошлись, официантки убрали со столов, а я и Тася (простите: шеф–повар Таисия Александровна) предавались под стук колёс воспоминаниям. За окном в свете проносящихся фонарей все чаще мелькали плешины снега, в наших южных краях давно сошедшего. Душевный разговор происходил между нами, но даже тут не признался я моей Таисии Александровне, что на самом деле вовсе не из‑за неё хаживал тогда в барак. Вале Буртовской принадлежало моё двенадцатилетнее сердце…
Мы учились с ней в одном классе - она пришла в нашу мужскую школу с другими девочками, когда её, школу, сделали "смешанной". Пришла и сразу же покорила половину наших мальчишек, хотя красавицей, как я теперь понимаю, не была. Куда ей до той же Зинаиды! Ну и что… Вы бы видели, как глядела она на своих многочисленных поклонников! Высокая и прямая, рано созревшая, она знала себе цену. Вот она ловко спрыгивает с брусьев, приседает, с опущенными ресницами живо отходит в сторону и только тут, заняв своё место на длинной скамье, незаметно окидывает победоносным взглядом спортзал.
Пользовался ли хоть кто‑нибудь её благосклонностью? Да. Некто Толя Скат из параллельного класса, разрядник по гимнастике. Он был пониже своей дамы, но такой мускулистый, такой подтянутый и опрятный, что вахлаками выглядели рядом с ним обожествляющие её однокашники.
Друг к дружке они не ревновали её - лишь к Толе Скату. Он был их общим врагом, и они, объединившись (я говорю "они", потому что сам я, понимая всю унизительную бесперспективность своего чувства, тщательно скрывал его), объявили войну удачливому сопернику. Их было много, а он - один, но, маленький и отважный, продолжал на глазах у всех провожать её до самого барака. Раз началась‑таки потасовка. Я думаю, разряднику пришлось бы худо, не ворвись в толпу окруживших его верзил другой недомерок - Славик–гармонист. Левой рукой расшвыривал взбеленившихся женихов, а правую держал в кармане. Неизвестно, что было у него там, скорей всего, ничего, "на бога брал", но хоть бы кто пикнуть посмел! Славика знали. "Падлы! - проговорил он тоном ветерана Петровской балки. - Семеро на одного?" Он любил "побоговать", и, честно говоря, мало кто поверил тогда в искренность его защитительного порыва. "Рыцарь, а?" - поглаживая Атласа, с улыбкой произнесла Лидия Викторовна. К Черчиллю обращалась - лысому толстяку в парусиновом костюме, который, сколько я помню его, все читал на лавочке, попыхивая трубкой, газету. И двух слов не произнёс за все время - я, во всяком случае, не слыхал.
И поныне сидит с газетой Черчилль в той же позе и… чуть было не написал: на той же скамейке, хотя теперь в квартире места более чем достаточно. Поначалу он было и устраивался там - у раскрытого окна на своём четвертом этаже, с заменившим трубку стаканом чая. Благодать! Никто не шмыгает под носом, никакая Лидия Викторовна не заговаривает об осточертевшем Славике, серебряный подстаканник под рукой, а обзор, обзор! Так что же не сидится вам у себя, товарищ Черчилль? Почему что ни день степенно сходите вниз и часами восседаете у подъезда? Почему вы, Круталиха и Петрова, снова завели нескончаемую свару? "Опять картошку жарят?" - высунувшись в окно и ни к кому вроде бы не обращаясь, спрашивает одна, а другая ответствует с нижнего этажа: "Да, жарят. А что? Нельзя разве?" - "/Аожно. Только зачем же на масле прогорклом? Развела вонь…" Это уже не просто оскорбление, а оскорбление публичное: вон сколько распахнутых окон, и все насторожились, все слышат. "Сама ты прогоркла!" - летит снизу. И пошло… "Перестаньте, наконец! - выйдя на балкон с Атласом в руках, урезонивает Лидия Викторовна. - Вы же не в бараке".
И правда! Все разом вспоминают, что барака нет, снесли, и живут они в благоустроенном доме, о котором столько грезили и на который столько возлагали надежд. Свершилось! И подстёгивают радость, и удивляются неблагодарно–короткой памяти своей, и, оглядываясь вокруг, твердят: квартира! Моя квартира! Это означает, что, выйдя из комнаты помешать кашу, не заденешь задом Салтычиху, которая в ведёрной кастрюле творит борщ, дабы потом хлебать его неделю, неусыпно следя за грушей. Не заденешь, поскольку кухня - с водой, сливом, тремя газовыми конфорками (тремя!) - в полном твоём распоряжении. Что хочешь, то и делай, хоть пляши!
Однако лестничная площадка - общая, и уж здесь‑то обязательно встретишь кого‑нибудь у мусоропровода. Как же не сказать человеку слово? Он - в ответ. И вот уже ведра стоят, беседа идёт и мало–помалу становится общей, вовлекая все новых соседей, выглянувших на шумок с каким‑нибудь маленьким - для приличия - свёрточком или засохшим цветком, который именно сейчас приспичило выкинуть в мусоропровод. Ни в одном доме не видел я столько судачащих на лестнице людей. Двери при этом открыты настежь, чтобы не прозевать закипевший чайник, и эти‑то распахнутые двери, эти снующие туда–сюда люди, эти громкоголосые переговоры через окна и балконы порождают у постороннего человека, каким в данную минуту являюсь я, полную иллюзию ушедшего в небытие барака. И знаете, как‑то веселей на душе становится. Это у меня, который никогда не жил там, а что же с тех взять, кто в бараке вырос?
Хромоножка обмолвилась раз, что Славик загремел в тюрьму с тоски по бараку. Прозвучало это эффектно, но даже если делать поправку на то, что у бывшей мечтательной девочки, превратившейся в хриплую толстуху, обнаружилась с некоторых пор чрезмерная склонность к парадоксам, трудно все же не увидеть в её словах крупицы истины.
Славик в моих глазах олицетворял тот дух веселья и беспечности, который манил меня в барак, когда в нем уже давно не было Вали Буртовской (мы в шестом классе учились, когда им дали квартиру). Наведывался я сюда тайно, ибо воспитывающая меня бабушка, как и многие в нашем дворе (большинство), считали барак рассадником зла. Она говорила: "Как ты себя ведёшь? Из барака, что ли?" А если я приносил двойку, то: "Ничего, ничего! Будешь всю жизнь в бараке жить!" - искренне полагая, что ничего ужасней такой судьбы быть не может.
Легче всего, казалось бы, опровергнуть это ссылкой на удачливых выходцев из барака. Вот вам чемпион по велоспорту Миша Хитров, вот Римма Федуличева, именитый адвокат, заведующая юридической консультацией; вот, наконец, "наши голубки", трогательная чета, которая дождалась‑таки своего часа. Прежде жили с детьми, каждый со своими, а теперь - отдельная квартира. Оба на пенсии, оба всюду вдвоём - на рынок, в прачечную, театр…
Недавно я видел их на набережной Ригласа. Одной рукой он благоговейно придерживал её за локоть, а другой жестикулировал, говоря что‑то. Она поглядывала на него с весёлым удивлением. Он замолкал, сияющий, с лукаво вскинутыми седыми бровями…
Однако не на благополучных судьбах буду строить я свои доказательства в запоздалом споре с бабушкой. Тем более что при ближайшем рассмотрении (а я в своё время предпринял такую попытку: см. повесть "Черная суббота" - про Римму Федуличеву) - при ближайшем рассмотрении даже самый везучий человек может оказаться не таким уж счастливчиком. Мы на других посмотрим. На тех, кто при всех коленцах и подарочках судьбы не спешит зачислить себя в её пасынки. Я подумал об этом, когда, уступая орущим "горько!" гостям, Зинаида неторопливо подставила Ване Дудашину губы и тут же, за столом, поправила их алой помадой в перламутровом, с золотой каймой, футляре, глядясь, как в зеркало, в матовый экран телевизора.
Спокойно относилась она и к своей яркой, нерусской какой‑то красоте, и к многочисленным поклонникам своим. "Ну чего, чего кадришься? Время зря теряешь… У меня ведь есть любовничек. Али не знал?"
Бедняга, опешив, глупенько похохатывал или от отчаянья и позора (на людях ведь!) опрокидывал стакан самогонки, а Зинаида: "Во–во! Выпей лучше!" И, отщипнув виноградину, двумя пальцами аристократично так клала в рот.
Её первый муж, завиральный малый с мягким украинским говорком, познакомился с ней в своей воинской части, где она работала по добровольному женскому набору, который одно время практиковался у нас. Юбка защитного цвета, гимнастёрочка, галстук и особенно пилотка шли ей необыкновенно. Лениво покачивая высокими бёдрами, вышагивала она по светопольским улицам, и, кажется, не было мужчины, который не задержал бы на ней взгляда. "Вишь как на жену твою пялятся!" - с некоторой даже ленцой в голосе говорила Зинаида, а Гришка млел и таял. Он был тщеславен - качество, которое в Зинаиде отсутствовало напрочь. Училась она плохо. "Дурой родилась, дурой помру…"
Не знаю, чего больше было тут: безразличия к благам, которые якобы даёт образование (первейшая барачная заповедь гласила: учись - человеком станешь), или врождённого, биологического - так скажем - оптимизма. Все уладится, верила она. С земли не сгонят, дальше фронта не пошлют…