До свидания, Светополь!: Повести - Руслан Киреев 10 стр.


- Наверное. - Он нерешительно поднялся. - Я пожарю мясо?

Римма отпустила его кивком головы. Но одной в комнате было невмоготу, она встала и твёрдым шагом вышла в кухню.

Он колдовал над газовой плитой.

- Тебе помочь?

Стряпающего Павла напоминал он - тот тоже весь опасливо напрягался у плиты, словно вот–вот взорвётся она.

- Спасибо. Уже все.

- Не надо назначать свидание на субботу.

Он смотрел на неё не понимая.

- Почему?

Римма вспомнила вдруг, что он младше её на целый год.

- В будни легче попасть в предприятие общественного питания.

Но он не подхватил шутки.

- Я хотел видеть тебя.

- Для чего? - усмехнулась Римма. - Чтобы проконсультироваться относительно своего дела?

Он отрицательно покачал головой:

- Нет. С моим делом все ясно. Я отлетал своё.

- В прошлый раз ты даже не заикнулся об этом.

- В прошлый раз я вёл себя как свинья…

- Довольно! - резко перебила она. - Ты уже покаялся, хватит. Слишком упорное копание в прошлом мешает настоящему.

- Как так?

Её позабавила серьёзность, с какой он воспринял её доморощенный афоризм.

- Так вот. Сгорит твоё мясо, например.

Спохватившись, он принялся неуклюже переворачивать куски. Римма наблюдала за ним со скептической улыбкой. В детстве он был полным, холеным мальчиком, - кто бы мог предположить, что из него вымахает такой дядя!

- В юриспруденции, - сказала она, - $1 - существует понятие аффекта. Если преступление совершенно под воздействием тяжелых личных переживаний, это расценивается как обстоятельство, смягчающее вину. Статья тридцать восьмая. Неприятности на работе тоже относятся сюда. Так что перестань казнить себя - у тебя есть оправдание.

Но он оставался глух к её иронии - воспринимал все буквально.

- Человек всегда обязан оставаться человеком, что бы ни стряслось у него. Никакие неприятности не оправдывают свинства.

- Сильно сказано, - похвалила Римма. - Жаль, у тебя нет юридического образования: из тебя вышел бы отличный обвинитель.

- Я не собираюсь никого обвинять.

Римма шагнула к плите, чтобы убавить газ.

- Кроме себя? - спросила она.

- И себя тоже. Терпеть не могу людей, которые покаянно бьют себя в грудь, а потом опять делают пакости. Надо вести себя по–человечески. Всегда. Даже когда тебе очень трудно. Ты это умеешь, я знаю.

Римма смерила его взглядом.

- С чего ты взял, что мне трудно?

Он забормотал было: "Ты неправильно поняла меня, я…" - но она перебила его:

- Начнём с того, что меня никто не лишал работы. Несмотря на все дефекты зрения. Уже хотя бы потому твоя аналогия неуместна.

- Ты напрасно рассердилась.

- Я? - удивилась Римма. - С чего ты взял, милый? Просто я возбуждена твоим вином. Кстати, поэтому ты и не пьёшь, чтобы вести себя достойно? Невзирая на все беды, как ты выразился.

С удовольствием видела она, что его задевают и её слова, и тон, каким она высекает их.

- Последнее время я много пил.

- О! Теперь, значит, решил завязать.

Он помолчал и признался:

- Да.

- Один из пунктов нравственного возрождения. Не пить. Не курить… Хотя ты и раньше не курил?

- Нет. Римма…

Но она не унималась:

- Быть корректным с женщинами. Не есть мяса. Это тоже входит в твою программу? - Он обиженно молчал. Она усмехнулась и выключила газ. - Судя по тому, что антрекота два, последний пункт ты решил игнорировать. - Бросила, направляясь к двери: - Можешь нести, готово.

Сев на своё место, закурила. Он включил свет.

- Потуши, - приказала она. - У меня болят глаза.

Он послушно щелкнул выключателем. Пока они препирались в кухне, плёнка кончилась, освобождённая катушка бешено вращалась. Сменив кассету, он вернулся к столу.

- Я понимаю, почему ты так разговариваешь со мной. Ты права. Я даже боялся, что ты не придёшь сегодня. -Он подвинул ей нож. - Мне было бы плохо тогда.

- Почему же?

Он поднял на неё глаза.

- Я всегда очень уважал тебя, Римма. Очень. Ещё в детстве. Помнишь, мы ходили на водохранилище? Тогда ты была единственной в бараке, кто осмелился прыгнуть с вышки. Я сразу влюбился в тебя. Не как мальчик в девочку - как в товарища. Ты была примером для меня, я даже походке твоей подражал. А как на женщину я никогда не смотрел на тебя, честное слово! Поэтому мне все так дико, что произошло в среду. Я понял, что, если не возьму себя в руки, мне хана. Если уж я до такого опустился…

- Ты никогда не будешь летать, - перебила Римма. - Тебя это тревожит?

Более жестоких слов у неё не было.

- Как тебе объяснить? - миролюбиво проговорил он. - Когда я летал, я был равнодушен к небу. Сам даже поражался: куда все детские восторги подевались? Ну летишь себе и летишь, чего тут особенного? За приборами следишь, землю слушаешь… Привык, в общем. А когда понял, что не подымусь больше, все опять как у пацана.

- Ты сентиментален.

- Нет, Серёга, - задумчиво возразил он. - Тут ты не права. Кроме тебя, я никому не говорил этого. Я не сентиментален.

- Сентиментален, - беспощадно повторила Римма. - И даже очень.

Критическим взглядом окинула она своего бывшего соседа. Все лепилось одно к одному - женственные руки, полнота в детстве, его неистребимое равнодушие к табаку.

- Налей мне вина, - скомандовала она. - В отличие от тебя, я не давала обета трезвости.

Когда совсем стемнело и он спросил, не стоит ли все же зажечь свет, она ответила, что ни к чему - ей пора.

- Так рано? Куда?

Римма снисходительно усмехнулась.

- Есть такие вопросы, милый, на которые женщина имеет право не отвечать. - Она поднялась. - Ты проводишь меня?

Мать сидела в кресле перед телевизором, положив на стул длинные ноги в сатиновых шароварах. Римма прошла мимо (мать хоть бы шелохнулась) и, прикрыв за собой дверь, зажгла свет. Села… Медленно туфли сняла.

О чем думала она? О Павле? Когда появилась та женщина, он, издёрганный, признался в порыве нервной откровенности, что, оказывается, понятия не имел, что такое любовь. Было уважение, было восхищение - все, что угодно, только не любовь. Но в минуты чувственного угара разве умеет мужчина быть объективным? Римма не верила ему. Не расчёт же в конце концов двигал Павлом! Да и какой прок в женитьбе на сухопарой студентке, у которой, кроме властолюбивой матери, не было ничего?

А вот и она… Открыла дверь, стоит, смотрит. Не оборачиваясь, Римма нагнулась, рядышком поставила туфли - те самые замшевые туфли, которые с дочерней самоотверженностью заставила её надеть Наташа.

- Оказывается, это ты, - проговорила мать.

Лучше бы она не задевала её сейчас!

- А кто ещё это мог быть? Домовой ходит?

Но даже намёка на шутку не переносила мать.

- По–моему, кроме тебя, в этой комнате живёт ещё кто‑то.

- По–моему, тоже. - Поднявшись, она стала расстёгивать блузку.

- И тебе не кажется странным, что ты дома, а её нет?

- Странным? - переспросила Римма. - Что именно? Что Наташа возвращается позже меня? Тебя это беспокоит?

- А тебя нет? Твоя дочь младше тебя на двадцать лет…

Римма перебила:

- Твоя дочь младше тебя на тридцать лет, но это не значит, что я должна сидеть дома и грызть морковку.

Мать засопела.

- Тебя никто не принуждает сидеть дома. Но в её возрасте…

Римма резко повернулась:

- Что в её возрасте?

- В её возрасте я держала тебя в ежовых рукавицах.

- И что из этого? - спросила Римма.

- Что из этого? Таких глупых вопросов ты не задавала ещё.

- Поумнела, видать.

- Я говорю - глупых, - отчётливо выговорила мать.

- Вот я и говорю: поумнела.

Некоторое время мать пристально всматривалась в неё. Затем вынесла приговор:

- Ты ерунду несёшь. А твоя дочь…

Римма стукнула об пол босой ногой:

- Не смей говорить о моей дочери! Не смей! Ты недостойна её! И я недостойна! Она лучше нас - неужели ты не видишь этого? Лучше, чище, добрее! Она будет счастлива. Хотя бы она!

Мать выпрямилась.

- Если ты считаешь, что счастье в мужских штанах, то такое счастье ты найдёшь на каждом углу. Тут особого дара не требуется. Подойди к любому мужику, и он в полчаса осчастливит тебя. Только я…

- Не осчастливит! - крикнула Римма, - Прогонит! Ногой под зад даст. Ступай, скажет, вон. Вон! Вон!

На ходу сунув в шлепанцы босые ноги, выбежала из комнаты. Мимо матери, что‑то бубнящей ей, мимо бубнящего телевизора…

Во дворе разбросанно светились цветные окна. Римма быстро подошла к скамейке под ивой, села. Противные чужие звуки выкатились из груди. Так давно не было у неё этого… Она плакала от жалости и презрения к себе, от своей немощи, от беспощадного понимания, что никто ни в чем не виноват - даже мать, от ненависти к неусыпному своему уму, который, словно злой пёс, не пускает её в счастливый мир. "Сейчас, - твердила она. - Сейчас это пройдёт".

Чьи‑то осторожные шаги раздались рядом. Испуганно вскинула она голову. Оксана…

С силой зажмурила Римма глаза, а когда разлепила веки, слез не было.

- Я заняла ваше место?

- Почему моё? - произнесла Оксана своим надтреснутым голосом. - Это я вам помешала. Прошу прощения.

У Риммы отлегло от сердца.

- У вас не найдётся сигареты? - спросила она. Ничего‑то не поняла её соседка…

Оксана засмеялась - коротким болезненным смехом.

- Я за этим же сюда. Тут часто курят вечерами. В доме ведь жены не позволяют, - прибавила она с язвительностью, на какую вряд ли решилась, будь здесь не Римма, а другая, благополучная, женщина. А так они - два сапога пара. Римме была приятна эта объединяющая их интонация.

- У меня есть дома, - проговорила она. - Я принесу. - И тотчас почувствовала, как трудно будет сделать это.

- Не надо, - сказала Оксана. - Достанем сейчас.

Из разноцветных окон на неё падал свет, лицо было бледным, а впадины глаз черными. Наверное, по ночам ей бывает страшно одной…

От ворот в глубь двора прошёл, косолапя, старик Акимов с арбузом в авоське.

- Эй! - окликнула Оксана.

Акимов остановился, и она неторопливо подошла к нему.

- Здравствуй, дядя Серёжа. Покурить дашь?

Секунду–другую Акимов всматривался в неё.

- Ты, что ли?

- Я, дядя Серёжа. Не узнал?

- Как не узнал! Тебя не узнаешь… - Он тяжело переложил авоську из одной руки в другую, в карман полез. - Вот. Только у меня простые.

- А нам не надо сложные. Ещё одну… Спички есть?

- У меня все есть. А там кто с тобой? - спросил он, понизив голос.

Оксана чиркнула и прикурила, загородив огонь ладонью.

- Спасибо. Ступай спать, дядя Серёжа. Любопытному в театре нос прищемили. Не слыхал?

Вернулась к скамейке, а старик Акимов, постояв, заковылял дальше.

- Папиросы… Будете?

Римма молча взяла, прикурила у нагнувшейся к ней, благоухающей духами Оксаны. Хорошо!

- Садитесь, - сказала она.

Оксана помедлила и осторожно опустилась на краешек скамьи.

Высоко в листве прошелестел ветер. Римма поёжилась. Из палисадников долетал запах отцветающего табака.

Ещё кто‑то шел от ворот. Римма машинально повернула голову. Наташа? Так рано? Одна? Вероятно, опять рассорилась со своим мальчиком.

- У вас прелестная дочь, - задумчиво сказала Оксана.

Нагнувшись, осторожно плюнула на окурок. Он зашипел и погас. Она поднялась.

- Спасибо вам.

- За что? - удивилась Римма.

На бледном Оксанином лице темнел старушечий какой‑то рот.

- Так, - произнесла она этим старушечьим ртом. - Просто спасибо, - И, повернувшись, пошла.

УЛЯ МАКСИМОВА, ЛЮБОВЬ МОЯ И НАДЕЖДА

Руслан Киреев - До свидания, Светополь!: Повести

1

Вот признание: я люблю Улю. Улю, Уленьку Максимову, Ульяну… Вижу её глаза, конечно же сначала глаза - большие, удивленно–радостные, в ранних морщинках, ничуть не досаждающих ей. Глаза, которые, сколько я помню её, никогда не дарили вам части своего внимания, а всегда все целиком; пусть ненадолго, но все. А что ненадолго, вина не её. Она готова была слушать вас, и смотреть на вас, и переживать за вас бесконечно, однако иные заботы и иные люди требовали её внимания, и как могла она отказать им! Отказать в чем‑либо она могла только себе. Самоотречение и самоограничение были присущи ей с детства (вижу, как счастливо любуется она маленькой девочкой, сунув ей, чтобы успокоить, свою куклу, а самой‑то лет восемь или девять, не больше, потому что мы, живя по соседству, учились ещё в разных школах: она - в женской, я - в мужской; любуется, а огромные глаза излучают радостный свет, который нисколечко не померк за эти годы). Самоотречение и самоограничение, да, но без малейшего налёта жертвенности. Это важно. Главное, определяющее качество, о котором нужно сказать сразу же и которое лично мне многое объясняет и в Уленьке, и в её непростых отношениях с Никитой (её мужем), и в истории, которую я намерен рассказать вам, - это неумение жалеть себя. Её не то что убеждение, а внутренняя установка, вряд ли осознанная, что по–настоящему страдать могут только другие, она же - нет.

Тут, наверное, следует спросить: а вообще‑то соединимы эти два чувства: жалость к себе и жалость к другим людям? Не исключает ли одно другое? Не знаю. В Уленьке Максимовой, во всяком случае, они не соседствовали.

Итак, первое, что я вижу, думая о ней, это глаза. Потом улыбка. Улыбка быстрая и широкая (открытая, называют её), без перехода из одной фазы в другую, без полутонов и подготовительной мимики. Раз! - и ослепительный ряд белых, ровных, прекрасных зубов. Рот у неё большой, но, может, это только кажется из‑за её худобы. Она высока и ширококостна, немного угловата, пожалуй - до сих пор! - и, наверное, поэтому все ещё сквозит в её облике что‑то подростковое. А ведь ей уже далеко за тридцать (она на два года младше меня), и её дочь Даша почти сравнялась с ней ростом. Ещё у неё есть сын Иван. Иван да Дарья.

И, наконец, третье, на что непременно следует обратить внимание, рассказывая об Уле Максимовой, - это её поразительная способность видеть и слышать то, что произойдёт лишь секунду спустя. Ещё, например, не постучали в дверь, а она уже напряглась в ожидании. Не знаю, как назвать это качество…

Мы сидели в первом ряду бельэтажа - я и Никита по краям, а Уля с моей женой между нами. На ней был бежевый костюм с коричневой отделкой. Неотрывно глядела она своими удивленно сияющими глазами на сцену, видя, по своему обыкновению, только её и ничего кроме, и вдруг в самый разгар пылкого диалога потенциальных любовников (молодого человека играл Женька, её родной брат) медленно повернулась к правой кулисе, где ещё никого не было и откуда немного погодя неожиданно для героев да и публики тоже появился муж. Немного погодя!

Как давно знаю я Уленьку? Мне кажется, она жила всегда в своём двадцать третьем номере (так называли мы соседний двор), однако, родилась она в Оренбургской области, в городе Бузулуке, спустя положенный срок после краткого отпуска, который отгулял здесь, выписавшись из госпиталя, её отец. Дочери он так и не увидел. Уленька не знает, где и как погиб он, и это мучает её. Регулярно слушает она "Встречу с песней", надеясь: вдруг про отца скажут?

В наших детских играх она участвовала охотно, но вот странно: я не припомню, чтобы она бегала или скакала. Только готовность, только порыв, который осуществит себя в следующую секунду. И, конечно же, глаза. Вся динамика, вся скрытая энергия, весь ум и вся живость натуры - в них. Я уже говорил о её глазах, но на этих страницах они встретятся ещё не раз и не два - не обойтись без этого, рассказывая об Уленьке Максимовой, любови моей и надежде.

Наверное, сразу же следует объяснить, какой смысл вкладываю я в слово "любовь". Я никогда не был увлечен Уленькой как женщиной, как девушкой, как девочкой. Правда, в её присутствии я становился сдержанней - не мог, например, слишком громко закричать при ней или сказать грубость (при Рае Шептуновой мог), и не я один. В нашем детском лексиконе не было слова, которое я употреблю сейчас, но именно оно, это слово, наиболее точно определяет отношение к Уленьке Максимовой дворовых мальчишек. Она облагораживала нас. Облагораживала… Из другого теста была она, для другой предназначалась жизни и для других ребят - не нам чета. Но вот иметь такую сестру мне хотелось бы. Как завидовал я Михаилу и Женьке, её братьям! Особенно Женьке, который был всего на год старше меня.

Сейчас у меня с ним, артистом Евгением Максимовым, с одинаковым успехом играющим героев–любовников как на сцене, так и в жизни, прекрасные отношения, а когда-то они были натянутыми. Лет тридцать тому - вот когда. Их мать Александра Сергеевна белила у нас, и в эти дни он запросто, как к себе домой, являлся в нашу пустую, с распахнутыми окнами и дверьми квартиру. Засунув руки в карманы брюк, разгуливал себе по газетам, которыми мы застилали пол, меня же демонстративно не замечал. Это задевало меня. Он или я хозяин тут? Конечно, я! И, тоже сунув руки в карманы, придирчиво изучал работу его маменьки.

Работа была безукоризненной. Низко повязав косынку, Александра Сергеевна проворно и в то же время неторопливо орудовала кистью на длинной палке. Проворно, неторопливо и аккуратно. Почти чистыми выбрасывали мы после газеты. Моя бабушка, болезненная чистоплотность которой доставила мне в своё время много неприятных минут, чрезвычайно ценила её за это. "Мой мастер", - говорила она с гордостью и особенно восхищалась умением Александры Сергеевны "подсинивать".

Профессиональным маляром была мать Уленьки Максимовой. Сухопарая немногословная женщина, малость глуховатая, одна подымала троих детей. На первых, самых первых порах ей помогала свекровь - к ней‑то после гибели мужа Александра Сергеевна и приехала в Светополь из своего Бузулука, - но вскоре после войны, году, наверное, в сорок шестом (Уленька не помнит бабушки) она умерла, и они остались вчетвером. Представляю, как доставалось им. Все тогда хлебнули лиха, но они особенно. Тем удивительней, что дети Уленьки, Иван да Дарья, понятия не имеют о том времени - в отличие, скажем, от моих детей, которым я все уши прожужжал, как тяжко было.

Александра Сергеевна - её заслуга. Никогда не считала, что жертвует чем‑то и что дети в долгу перед ней. Не упрекала, не наставляла… Когда Женька, окончив театральное училище, прибыл по распределению в родной Светополь с женой, которая была на двенадцать лет старше его, лишь сухими губами пожевала да смотрела, смотрела несчастными глазами.

Старший брат Михаил, положительный и рассудительный, к тому времени уже лихо стартовавший на профсоюзном поприще, заверил мать, что брак этот вскорости лопнет по швам. Осенью легкомысленного артиста забреют в армию, а уж за два‑то года вся блажь выветрится из головы. "Но ведь расписались", - обессиленно проговорила мать троих детей, на что Михаил флегматично: "Ну и что? Мало ли кто с кем расписывается".

Назад Дальше