Случалось, он просил Петю сделать что‑либо в павильоне - поправить полку, сбить решётчатый настил для буфетчиц, - но Петя, добросовестно выполнив работу, отказывался от денег. В крайнем случае, выпивал лишь пару кружек пива или стакан вина. Вот почему Аристарх Иванович, не любящий одалживаться, предпочитал брать людей со стороны - вовсе чужих.
Иногда, впрочем, Петя и сам заглядывал. Тотчас же в подсобку норовил затащить его Аристарх Иванович, но сосед стеснительно улыбался и отрицательно качал головой. Заведующий никому не выносил пива в зал, но тут делал исключение. Шел за прилавок и, положив в тарелку с мелочью полтинник - так, чтоб видела Попова, - самолично наливал две кружки. Петя смущённо выходил из очереди; с неловкостью совал в просторный карман халата деньги…
Подъезжали к Громовке. Над горизонтом, над тёмной полоской тополей уже белел купол громовской церкви. Петя, обманутый притворным интересом соседа, завёл новую охотничью историю. Аристарх Иванович не слушал - просто смотрел. Приятно было ему некрасивое, безбородое Петино лицо, доброта этого лица и его застенчивая мягкость. Валерка внешне не походил на отца: не белесые, а тёмные волосы, крупный, подвижный - удало слепила его природа. Они и характерами‑то были разные: один тихий и сосредоточенный, погруженный в хозяйственные заботы, другой неугомонный, нетерпеливый, по-мальчишески рассеянный. Но разве удивило б кого, что у такого отца такой сын? При всей своей внешней непохожести они были естественны друг для друга, как естественно было, что сын Аристарха Ивановича - Игорь, а не Валерка. Только сейчас, глядя на шевелящиеся Петины губы, осознал вдруг Аристарх Иванович эту беспощадную закономерность.
- Завтра в четыре встанем, раньше не надо - темно ещё. Мы зайдём за вами… Игорю как, нетрудно, если ходить?
До Аристарха Ивановича не сразу дошёл обидный смысл Петиного вопроса.
- Игорю трудно? - стряхнув оцепенение, спросил он. - Полезно, а не трудно! Полезно!
Оба мальчика наклонились к окну - Валерка показывал и что‑то объяснял Игорю, а тот внимательно смотрел, прижавшись к нему плечом. Товарищи… Всколыхнулась, ожила в Аристархе Ивановиче надежда. "Я слишком преувеличиваю все, - сказал он себе. - Дети разные, у каждого свои недостатки. Я недопустимо преувеличиваю".
И все‑таки на душе было неспокойно.
Въехали в Громовку. Одноэтажные домики, унылая улица без тротуара, акация, молодые листья которой уже успели запылиться. Редкие флаги в честь Дня Победы…
Городом Громовка стала недавно, шесть или семь лет назад; с какой гордостью читал Аристарх Иванович коротенькое сообщение об этом!
Много домов сохранилось с довоенных времён: бои не гремели здесь, немцы взяли посёлок без единого выстрела и так же, без единого выстрела, оставили его - за сутки до того, как на зелёных грузовиках въехали наши; ни одного танка не прокатило тут за долгие месяцы войны.
Читая, уже взрослым, книги о партизанах и подпольной работе, Аристарх Иванович с беспокойным удивлением думал о посёлке, в котором прошло его глухое и бесполезное отрочество. Неужто же не было никакого сопротивления? Сколько мальчишек, знал он, помогали взрослым в их тайной, ни на миг не затихающей борьбе, а здесь…
Рядом с Аристархом не было никого, кто нуждался бы в подобной помощи. Немцами тяготились, ненавидели немцев, ждали прихода наших, но, кажется, никому и в голову не приходило, что можно как‑то вмешаться в ход борьбы. Война была где‑то далеко - непонятная, жестокая, существующая сама по себе, от простых смертных не зависимая. И те немногочисленные немцы, что расквартировались в посёлке, имели к ней столь же косвенное отношение, как и громовские жители, которые сажали картошку, перегоняли брагу на самогон, сплетничали, растили детей.
Живший у них пожилой плешивый немец угощал Аристарха и его шестилетнюю сестру шоколадом, а матери помогал окучивать картошку - делал это ловко и с откровенным удовольствием. Были другие немцы, злые, их ненавидели и боялись, но только много лет спустя Аристарх Иванович осознал, что ведь все они - и добрые, и злые - были врагами его Родины, и он обязан был ненавидеть их независимо от их личных качеств. Отчего же даже теперь, пусть с запозданием в три десятилетия, не проснулась в его душе эта ненависть?
С ужасом думая о возможной будущей войне, страшился прежде всего не угрожающих человечеству последствий, а физической гибели Игоря, себя, своих близких, боялся голода и неудобств. Это - мелко и недостойно, понимал он, но он мог лишь утаить свои чувства, только утаить. А что если все остальные чувствуют то же, что он, и так же, как он, скрывают это? Быть может, лишь небольшая кучка избранных переживает боли человечества, как свои собственные? Ему хотелось, чтобы Игорь был в числе этих избранных.
Освещённые солнцем колонны школьников вспомнились ему. Чем‑то нереальным казались они теперь, каким-то беззвучным видением…
- Выходим? - вопросительно сказал Петя, и Аристарх Иванович, вздрогнув, поднялся.
Шли по центральной улице. На покосившейся клумбе перед Домом культуры цвели анютины глазки.
До войны отец работал здесь баянистом. Весь посёлок знал его не только в лицо, но и по фамилии: частенько появлялась она на афишах. "Вечер проводит баянист-культорганизатор И. Есин". Маленький Аристарх с гордостью перечитывал это всякий раз, когда шел мимо. В клуб его пускали беспрепятственно, и он по–хозяйски разгуливал всюду - в зрительном зале, фойе, в полумраке пустой таинственной сцены, задёрнутой занавесом, на котором красовались с наружной стороны золотые серп и молот. Ему нравилось на виду у всех стоять за спиной отца, смотреть, как разлетаются мехи баяна. Наклонившись, вполголоса говорить что‑то.
Сейчас, спустя столько лет, как понять, хорошо ли играл отец? По–видимому, не очень, потому что где было учиться ему? Но тогда он считался не только прекрасным баянистом, но и единственным в посёлке авторитетом в вопросах искусства. Это давало ему право носить тёмные очки, изъясняться длинно и не слишком вразумительно и конечно же наградить детей экзотическими именами - Аристарх и Маргарита. Бывая в Светополе, неизменно привозил ноты, в которых ничего не смыслил. Купленные на казённый счёт, аккуратной стопкой высились они в фойе на этажерочке, возле которой играл он. В перерывах между танцами баянист–культорганизатор вдумчиво их просматривал.
И все‑таки способности у Ивана Есина были - Аристарх Иванович судил об этом по той лёгкости, с какой отец, помнилось ему, разучивал с пластинок новые мелодии.
Иногда он играл для приработка на семейных празднествах - свадьбах, днях рождения, и там, где играл он, в центре внимания были не именинник или жених с невестой, а Иван Есин. Это считалось шиком - пригласить Есина в дом на торжество.
Раз или два брал с собой Аристарха. У отца всегда было почётное место за столом, он с увлечением пил и ел, и никто не решался напомнить о его обязанностях. Баян величественно стоял в стороне, на специальной тумбочке с чистой салфеткой. В почтительной тишине произносил Иван Есин тосты - их выслушивали не дыша. Потом на него снисходило вдохновение, и он играл.
Незадолго до войны отец с торжественностью начал обучать игре сына, но маленький Аристарх отлынивал от уроков; давая их, отец был напыщенным и нетерпимым и умудрялся запутать даже то, что Аристарх знал уже.
Баян отец боготворил - ухаживал за ним, лелеял, а сын тайно ненавидел этот капризный и загадочный инструмент: не мог, должно быть, смириться, что после отца баян был главным существом в доме. Эта ревнивая неприязнь, однако, не мешала маленькому Аристарху греться в лучах славы, что исходили от отца и его волшебной машины.
Война вошла в их дом как событие, которое сулило большинству беды и лишения - большинству, но не им лично, не семье Ивана Есина: к тому времени Иван Есин твёрдо уверовал в свою исключительность. Он полагал, что музыкальный инструмент, сказочно преобразивший жизнь средненького столяра, и теперь не оставит его в беде, а легко и безопасно пронесёт поверх всех испытаний. Когда пришла повестка, он счёл её недоразумением. Надев полосатый костюм, в котором проводил вечера отдыха, решительно отправился в военкомат. Мыслимо ли его, единственного в посёлке человека искусства, отрывать от посёлка? Да и вообще смешивать с рядовыми гражданами?
Домой возвратился скоро. Он был возбуждён, плечами пожимал и все повторял, что докопается, чьи это козни. Ходил к людям, которые в его представлении имели вес и которые раньше благоволили к нему, ходил в организации, но стремительно и трудно развёртывалась война, и никому не было дела до суетящегося поселкового музыканта в полосатом костюме. Он все ещё посмеивался и пожимал плечами, но в глазах его, утративших снисходительность уверенного в себе человека, поселилась растерянность. Даже на вокзале, уезжая на фронт, держался в стороне от остальных. Таким огромным рядом с его щуплой фигурой выглядел зачехлённый баян. Он был в тёмных очках - вещь в то время редкостная; никто в посёлке, кроме Ивана Есина, не носил тёмных очков. Считанные минуты оставались до отправления поезда, а он не снимал очков, и мать, сжимая руки детей, преданно и жалко смотрела сквозь слезы в непроницаемые мёртвые стекла.
- Ты пиши… - повторяла она. - Ты как приедешь - напиши.
Он молчал - тонкие спёкшиеся губы так и не разомкнулись. А рядом другие женщины и дети провожали других мужчин; женщины плакали, как и мать Аристарха, но мужчины были веселы и беспечны, они говорили добрые слова, и, глядя на них, Аристарху казалось, что этим сильным людям не грозит и части той смертельной опасности, какая подстерегает отца…
Просунув между штакетинами руку, толкнул задвижку, и калитка открылась. Панически залаял Барин, цепью зазвенел, но узнал их и сделал, хитрюга, вид, что приветствует, а вовсе не пугает. И все же ближе чем на полшага Игорь не дерзнул подойти: Барин его недолюбливал. Помнил, видать, давние обиды.
Матери дома не было. Ключ, как обычно, лежал на ящике под клеёнкой, но Аристарх Иванович лишь пощупал его и, оставив на крыльце сумку с гостинцами, медленно пошёл по участку. Мимо грядок лука и редиски, мимо неглубокого парника - вовсю уже цвели огурцы, - мимо кустиков помидоров, заботливо поддерживаемых белыми планками.
С наслаждением втянул весенний запах зелени и разрыхлённой политой земли. Где‑то читал он о чувстве, похожем на то, что испытывал в эту минуту…
За выбеленными стволами вишен и персиковых деревьев желтел некрашеный забор. Мать поставила его нынешней весной; прежний, довоенный, покосился и сгнил, а кто заменит, если единственный в доме мужчина не приспособлен к такой работе? И опять, по привычному уже кругу, мысль переметнулась к сыну. В Игоре тоже нет мужской сноровки. Да и что есть в нем? Все так же стоял в полушаге от вытоптанного собакой круга - маленький человек в коротких штанишках. В полушаге, не ближе.
Вдруг Барин повернулся к забору. Мгновение прислушивался и - хвостом завилял, запрыгал, засмеялся.
Мать открыла калитку. Быстро шла она по дорожке навстречу внуку, говорила что‑то, улыбалась, и рот её, полный металлических зубов, радостно блестел. Оказывается, ходила встречать их, но разминулись, а на обратном пути увидела Лелю Гуцкову, она всегда спрашивает о нем. Уж так, уж так уважают его в Громовке! У неё внук родился, у Лели, а зять в плаванье ушел, на полгода… Собирая на стол, не умолкала ни на секунду. Столько новостей, и вдруг помешает что, вдруг главное упустит! Или сыну просто наскучит её болтовня.
Аристарх Иванович улыбался. Дома… Он дома. Именно дома, несмотря на самостоятельную другую жизнь, и другой дом, и другие, свои, непонятные здесь заботы.
На стене висели в аккуратных рамочках яркие и большие, как полотенца, Почётные грамоты - довоенные, отцовские. Отдельно красовался его портрет. Портрет был эффектным - отец напоминал тут кого‑то из артистов. Он обожал сниматься, и мать свято хранила все его фотографии. Он внушил‑таки ей мысль о своей исключительности, да это и нетрудно было сделать, когда столько людей вокруг боготворили Ивана Есина.
Домой отец вернулся в сорок четвертом, сразу после освобождения Громовки. С ним не было баяна, зато чахотку привёз, из‑за которой и комиссовали его, вконец испорченный характер и неодолимую страсть к синему картофельному самогону. В опустевшем, бедном на мужиков посёлке работы было вдосталь, но мог ли Иван Есин - сам Иван Есин! - таскать на стройке кирпичи или хотя бы разносить по дворам почту? Он пил, кашлял взахлёб, мечтал о новом баяне - неизменном атрибуте их счастливого будущего и не снисходил даже до того, чтобы прополоть лук - единственное, что росло на участке кроме картофеля. Через год стали возвращаться демобилизованные солдаты, жизнь ожила, открыли клуб, и мать взяли туда билетёршей, но уже не отцовский баян звучал по вечерам - играл другой, некто Михайлов. Одноногий чужак, осевший в Громовке… Играл бесплатно, для своего удовольствия - днём работал возчиком на мясокомбинате.
Как забеспокоился отец, услышав, что вечером в клубе будут танцы! Дни напролёт валялся на продавленном диване, а тут встал, побрился, натянул довоенный полосатый костюм, от которого разнёсся по дому запах нафталина. Мать украдкой наблюдала за ним. Так и не сказав ничего, тихо ушла на дежурство, а он шагал из угла в угол, косо в окно поглядывал и даже кашлял по–иному, деловито и коротко, будто не мокрота душила его - прочищал горло.
Никто не явился за ним в этот вечер…
Одноногий Михайлов стал с тех пор лютым врагом отца; недобрая улыбка блуждала по худому и тёмному лицу, если кто, не дай бог, заикался при нем о Михайлове. О баяне вспоминал все реже, трезвым почти не бывал, а когда в просветах между запоем и очередным приступом болезни пытался вспомнить юношеское своё ремесло, заржавевший инструмент валился из рук.
Он умер, когда самое трудное осталось позади. Брат отца адвокат дядя Федя устроил Аристарха разнорабочим в продовольственный магазин, и теперь полуголодное существование семьи все чаще сдабривалось то лишней буханкой хлеба, то маргарином, а иногда куском копчёной пахнущей колбасы, которую мать делила между умирающим отцом и хилой, бледной Маргаритой.
Он умер озлобленный, ненавидя остающееся на земле человечество, которое так пакостно исковеркало его, поначалу такую блистательную, жизнь. Умер, бессильно сожалея, что не может захватить с собою всех живых - от девятилетней дочери, для которой урывали у него ломтики копчёной колбасы, до одноногого самозванца Михайлова.
А мать так и осталась в счастливом неведении. Обиды, унижения - все забылось, и лишь триумфальный блеск лучших дней первого профессионального музыканта Громовки навечно запечатлелся в её дряхлеющем сознании.
Она все говорила и говорила, а Аристарх Иванович исподволь всматривался в портрет отца. Такие же, как у него, тонкие черты, такая же подвижная складка на лбу. Вдруг подумалось: хорошо, что Игорь похож на Лизу, а не на него, - иначе он походил бы на деда.
Разлегшись на кушетке, сын лениво жевал крупное красное яблоко; мать тщательно отбирала их осенью и всю зиму хранила в погребе для детей и внуков. Лучшие яблоки доставались Игорю: она любила его больше, чем девочек Маргариты - потому ли, что это был первый внук, инстинктивно ли угадывая в нем некое духовное продолжение покойного мужа.
На часы посмотрел Аристарх Иванович: к шести надо быть у Дремовых, где его ждёт неразделанная туша. Мать осеклась на полуслове.
- Слушаю, слушаю, - сказал он…
Ещё на улице учуял запах палёной шерсти и свежей горячей крови. Пригнувшись в калитке, неторопливо вошёл во двор. Туша, уже потрошённая и опалённая, висела в проёме распахнутой настежь двери сарая. Раскоряченные ноги с неотрубленными копытцами касались эмалированного таза, на дне которого чернела кровь. Одного взгляда хватило Аристарху Ивановичу, чтобы определить вес туши с точностью до десяти килограммов. Он отвернулся и больше не смотрел на сарай.
Коля Дремов, голый по пояс, склонился над корытом. Аристарх Иванович неслышно приблизился сзади.
- М–да, - проговорил. - Будем, стало быть, есть кровяную колбаску?
Коля обрадованно ахнул, растопырил руки, но они были в крови и слизи, и он, приветствуя, лишь локотком коснулся плеча двоюродного брата. Из‑за дома выбежала Ната. Расцеловала, засыпала вопросами - о Лизе, об Игоре. Коля, хмурясь, вытирал тряпкой руки: очень уж не терпелось ему услышать мнение специалиста о туше. Пусть, пусть потомится! "Специалист", вредничая, с дотошливой обстоятельностью говорил о жене и сыне.
Пришёл сосед, который колол свинью, - тоже в крови и голый по пояс. Аристарх Иванович сдержанно поздоровался. Ему нравилось чувствовать себя по–выходному одетым, не имеющим отношения к той грязной работе, которая свершается здесь, и в то же время сознавать, что знает он эту работу куда глубже и тоньше, нежели эти профессиональные с виду мясники.
- Ну что, сколько потянет, думаешь? - не выдержав, небрежно спросил Коля.
Ната смолкла. Аристарх Иванович, не глядя на сарай, скромно пожал плечами.
- Точно не скажу… Сто сорок… Сто сорок пять.
Сосед взирал на гостя с молчаливой почтительностью.
- Сала‑то немного, но мы не хотели особенно, - сказал Коля полувопросительно.
Аристарх Иванович с улыбкой приблизился к туше, щелкнул пальцем по опалённой шкуре. Палец упруго отскочил - сантиметров шесть сала. Может быть, семь…
- Халата у тебя, конечно, нет, - проговорил он. - Я привык в халате работать. - И стал лениво расстёгивать свою вышитую сорочку.
Нож был коротковат для разделки. Аристарх Иванович потрогал лезвие. Волновался - два года как‑никак, но первые же взмахи ножа, точно отделившие окорочную часть, вселили уверенность. Парные волокна рассеклись мягко и быстро, как шов.
- Топор! - произнёс он, протягивая, как хирург, руку, и ему вложили в ладонь топор. За спиной причмокивали и восхищались, несколько преувеличенно, может быть, но все же Аристарх Иванович верил: удовольствие доставляют его точные движения. Закончив, неуловимым взмахом кисти воткнул топор в тяжелый брусок и отошёл к рукомойнику, сдерживая одышку. А раньше одна такая туша была нипочём ему!
Николай с Натой складывали мясо в корыто. Явился дядя Федя - грузный, медлительный, с большой головой, благообразно прикрытой густой сединой. Под маленькими глазками висели мешки.
- В среду можешь приезжать за путёвкой, - остановившись посреди двора, объявил он Аристарху. - На август вас устраивает? Кисловодск?
Лето, со всеми его соблазнами, было для Аристарха Ивановича не слишком удобным временем отдыха - в павильоне самая работа, и потому он просил достать путёвку на октябрь или даже ноябрь, но теперь как об этом? И он принялся многословно благодарить дядю. Тот молча ткнул пальцем в дряблую щеку. Аристарх почтительно чмокнул её. Дядя Федя тяжело двинулся дальше.