До свидания, Светополь!: Повести - Руслан Киреев 5 стр.


Но о подарках, повторяю, не будем говорить, ибо в запасе у меня есть куда более яркая подробность. Гришка учился заочно в политехническом и раз раздобыл конспект - то ли по сопромату, то ли по технологии металлов. Это была пухлая тетрадь, которую ему предстояло переписать за две, кажется, недели, но все времени не находилось; тянул, нервничал, пока однажды не обнаружил рядом со старым чужим конспектом свой новенький, от корки до корки переписанный её дисциплинированным почерком не шибко грамотного человека. Это, согласитесь, был подвиг. Ничего ведь не разумела в том, что выводит её рука, - сплошная китайская грамота…

Он обомлел. Потом, опомнившись, принялся сверять формулы - все верно. Она следила за ним с тревогой. "Может, не так чего?" - "Все так! - изумлялся он, сияя. - Все так! Ты у меня…" - "Да уж чего там! - отмахивалась она. - Времени вон сколько. Как клуша весь день…" Она была в декрете и через две недели родила Егорку. Гришка напоил весь барак, но ночевать, заметила всевидящая Салтычиха, дома не остался. Зинаиде, когда выписалась, об этом, понятно, доложили, на что она: "Да пусть пошляется, раз охота. С меня убудет, что ли?"

Узнаете? То самое… Радоваться - при открытых дверях, плакать - втихомолку. Даже когда Гришка взял моду по двое, по трое суток не появляться дома, не пилила и не следила, не допрашивала, а только: "Ну чего, кот? Нагулялся?" Он отшучивался, со смешочком заигрывал с ней - ущипнет, погладит, но она - без игры и без шуточек - сильно отталкивала его руку. "Ну!"

"Ты не женственна, Зина, - увещал он. - Слишком барак в тебя въелся. И вообще…" - "А ты поищи себе женственную, - рекомендовала она. - И воспитанную. И чтоб ума побольше. А то ведь дура необразованная - жена твоя. На людях показаться срам".

Это мучило её беспрестанно - "необразованность". Когда Егорке три исполнилось, пошла в вечернюю школу, в восьмой класс, однако и двух четвертей не вытянула. Детские хвори, работа, хозяйство, но это все не самое главное, это бы все одолела. Гришка все больше отдалялся от неё, и теперь, кажется, бесповоротно - это причина? Утеря, так сказать, центрального стимула? Не совсем так. Не совсем… "Вишь, скажет, специально в школу пошла, чтоб мужика удержать". И - бросила. Насильно, рассудила, милой не будешь; и не то что поженственней, не то что помягче, не то что покультурней старалась выказать себя, а напротив - погрубее и поразвязнее. Не назло ему, нет, а чтобы продемонстрировать - и самой себе тоже - полную свою независимость. Пусть катится на все четыре стороны… Он и укатился.

С Егоркой сидела мать, а Зинаида пропадала у Хромоножки, которая теперь жила одна - сестра замуж вышла и, естественно, забрала с собой сына, хромоножкиного племянника Алёшу, которого та нянчила и растила наравне с матерью. Подруги в открытую курили, крутили на весь барак музыку и снова повадились ходить в горсад, где танцплощадка была уже не деревянной, а асфальтированной, и оркестр украдкой исполнял опальное "буги", и широкие брюки сменились узкими, и юбчонки все укорачивались, и мальчики носили волосы до плеч, и бранчливое слово "стиляга" достигло зенита своей популярности. Новое время, новые танцы, девочки новые, посвежее и порасторопнее, - как конкурировать с ними? Разве лишь свободой обращения и доступностью - быть может, кажущейся, а может, и нет.

Захаживал сюда и Славик, морской волк, истосковавшийся в армии по гражданским свободам. Флотскими словечками щеголял и жаргоном былой, ушедшей в небытие деревянной танцплощадки. На безусых юнцов ("салаг", говорил Славик) это не производило впечатления. Когда же надумал повторить давний подвиг - прорваться с гармошкой на эстраду и забить, оттеснить респектабельный оркестр, - обступили дружинники (ещё одно нововведение) и под руки уволокли с собою. Бузил… Это по вечерам, а днём сваривал разные металлические штуки и слыл по этой части мастером первоклассным.

Никаких признаков повышенного внимания к Тасе, к тому времени уже сбежавшей с сыном от своего домовладельца, отмечено не было. Но, может, это от невнимательности? Или просто от невозможности, немыслимости самого предположения, что между недавним блатарем, с которым считалась Петровская балка, и полустоличной барышней может быть что‑то общее? Но когда свершилось и наблюдательные (задним числом) люди окинули ретроспективным взглядом минувшее, то кое‑что обнаружили.

Так, например, было замечено (это спустя‑то почти двадцать лет!), что в детстве Славик выделял Тасю. По-обезьяньи вскарабкивался на шелковицу и наклонял ветку, а она внизу обирала двумя пальчиками и клала в рот черную ягоду - осторожно, чтобы не измарать губы. На танцплощадке заступался… Но разве только за неё? За всех барачных девочек… А вот как, припоминали, реагировал на её замужество? Вроде бы никак, и вот в этом‑то "никак", в этом подчёркнутом безразличии к событию, о котором гудел весь барак, усматривали теперь некое предзнаменование. Ещё те были тут психологи!

Дальше - больше. Славик всегда тянулся к детям: гонял с ними в футбол, лазил на макушки гигантских орехов и стряхивал оттуда ещё не дозревшие, но оттого особенно вкусные плоды, а пацаны подбирали их внизу и вместе с зеленой кожурой раскалывали булыжником надвое. Воспитывал, вырывая из мальчишеских губ папиросы, да ещё по шее давал - и это Славик, с которым мы в десять лет слонялись по обочинам, собирая "бычки"! Несмотря на педагогические подзатыльники, дети липли к нему, Тасин - особенно, но заметили это опять‑таки уже после, когда весть о фантастической помолвке взбудоражила не только барак, но и прилегающие кварталы. Наш двор - в том числе. Лишь Хромоножка заявила, пожав плечами: "А он всегда кадрился к ней!" - и с вызывающим видом, накрашенная, заковыляла на очередное свидание. Невозмутимый Черчилль - и тот, подняв от газеты взгляд, трубкой попыхивая, смотрел ей вслед с осуждением. Кажется, она даже хромать стала сильнее. Нате, смотрите! Какая ни есть, а живу веселее вас - и в этом тоже был вызов.

Барак принял его. Какие гневные слова нашёл он для порицания порока! Волна осуждения докатилась и до нашего двора - моя бабушка Вероника Потаповна и моя двоюродная бабушка Валентина Потаповна, у которых редко в чем сходились мнения, с одинаковой укоризной качали головами, вздыхая. С ними солидаризировались и Дмитрий Филиппович, и Зинаида Борисовна, и тётя Мотя (наша дворовая Салтычиха), и мать Раи Шептуновой, хотя ей, матери Раи Шептуновой, меньше всего пристало бы возмущаться и ахать. Но в целом, заметил я и хочу обратить на это ваше внимание, наш двор "клеймил" тише и миролюбивей барака. И дело тут не в том, что формально Хромоножка была не нашей - другая улица, другой дом, да и не дом вовсе - барак, с которого какой спрос! Не в этом дело. У нас во дворе жила не только своя Салтычиха, но и своя "Хромоножка" - девица по имени Ника, и её тоже, в общем‑то, не жаловали, но интенсивность этого отрицательного чувства была заметно слабее. Иначе говоря, терпимости у двора оказалось побольше. Почему? Или вовсе не терпимость то была, а равнодушие? А может, то обстоятельство сыграло роль, что вкупе барак был все‑таки испорченней двора, а мы, как известно, особенно не склонны прощать другим собственные недостатки. Так или иначе, но когда маленький бульдозер, завывая от напряжения и жутко скрежеща гусеницами, столкнул вросшее в землю, покосившееся, полусгнившее сооружение, то это была операция не только гигиенического, бытового - социального, словом, характера, но ещё и акт милосердия. Вернее, акт в пользу милосердия. Что бы там ни говорили о коммунальной разобщённости людей в современных домах, о тотальном равнодушии их к себе подобным, не надо о другом забывать: о спонтанной жестокости барака. О жестокости.

Каменьями в Хромоножку бросали не все. Ни одного Дурного слова о ней не вырвалось ни у Таси, ни у Славика. Я сообщаю вам об этом с радостью. А вот "добрый" дядя Яша (подумав, я все‑таки беру это слово в кавычки) Удерживал её за руку и нетвёрдым языком проникновенно наставлял на путь истинный. "Ты ведь мне как дочь, Жанночка. Во–от с таких лет тебя помню. Макаронину тебе подарил, чтоб мыльные пузыри пускала. Забыла?

А макаронина тогда была - э–э! - И значительно подымал согнутый и уже не умеющий выпрямиться палец. - А подарил! Потому что любил тебя. И жалел. А ты?.." - "Брось, дядя Яша, - весело перебивала Хромоножка. - Пошли лучше налью граммушечку". Он щупал её пытливым взглядом - не шутит ли? - насупленно сдвигал брови, прикидывая, но не слишком долго, потому что эта легкомысленная девица могла ведь и раздумать.

Зинаида компании ей больше не составляла. "Баста, девушка, - сказала. - Побаловались, и хватит. В скотов же превратимся - а ради чего? Кому докажем что?" - "Никому, - тотчас согласилась Хромоножка. Тотчас! - уже, стало быть, задавала себе этот вопрос. - В том‑то и дело, что никому". Задавала и дала бесстрашный ответ - сперва себе, а теперь Зинаиде, которая оспорить его не умела. Крепко пожалела она тогда о медлительности своего ума и нерасторопности речи. Напрасно! Какая речь, пусть даже самая замысловатая и горячая, в состоянии опровергнуть это простенькое "никому"! Похолодев, шарахнулась Зинаида к Егорке, и тогда‑то впервые взял её за горло страх, что Гришка переманит его. Но в этом страхе за сына, который был (был!), в намерении во что бы то ни стало удержать его возле себя (какое же это, оказывается, счастье: есть что удерживать!) мерещилось ей вдруг что‑то худое. Вроде бы не на равных они с подругой… Вроде бы предаёт она Хромоножку, которая и без того обделена.

Но вот что сказала мне сама Хромоножка в тот исключительный по откровенности и доверительности день, когда я читал солдатские письма. Возможно, вам её слова покажутся абсурдными, но вдумайтесь, и вы увидите в них серьёзный и точный смысл. "Если б не она, - и кивнула на больную ногу в огромном протезном ботинке, -я бы… я бы повесилась, наверно".

Она сказала это робко, но не от сомнения в своей правоте, а от неуверенности, поймут ли её. И вправе ли она, опускаясь в столь тёмные и холодные глубины, брать себе кого‑то в попутчики.

Все‑таки она была умницей, Хромоножка, и Зинаида понимала это лучше кого‑либо. "У неё мозги… Дай бог всем нам!" Увещеваниями да запугиваниями, знала, подругу не спасти, и, покумекав, отправилась к черту на кулички, на другой конец города, в район новостройки, где жила с мужем, сыном - тем самым, которого некогда катала в коляске по аллеям горсада гордая и счастливая Хромоножка, а также с маленькой дочерью её сестра Людмила.

Разговор, надо думать, был трудным. "Вот что, девушка", - так и слышу я Зинаидин голос, а дальше без труда выстраиваю те простые и решительные аргументы, согласно которым Алёшка должен не просто регулярно навещать свою тётю (за последний год он был у неё всего раз, и то недолго, с матерью, отчимом и сестрёнкой), но время от времени и гостить там, то есть спать, есть и так далее. Жить. Например, на каникулах… "Иначе каюк твоей сестре, девушка".

Эти нехитрые доводы напрашивались сами, но ведь столь же очевидны были и возражения. В самом деле! Жанна ведёт себя ужасно ("При нем не будет", - спокойно вставила Зинаида), а мальчик в таком возрасте, что за ним глаз да глаз нужен ("А когда вот таким нянчила - не нужен был?"), и самое главное - барак, который так кошмарно действует на душу ребёнка ("Не на каждую. Ты ведь, девушка, если не ошибаюсь, тоже в бараке выросла").

Людмила слукавила, говоря, что главное - это барак, который кошмарно… и так далее. Главным не то было. Страх, что сын узнает из чьих‑нибудь услужливых уст (той же Салтычихи) тайну своего рождения, - вот что. Она вырвалась из барака, она возвела между ним и новой своей жизнью высокую стену, а теперь должна собственными руками разрушить её? Медленно, отрицательно покачала Людмила задумчивой головой. Никогда! Но она ошиблась. Она была сильной женщиной и сумела‑таки взять жизнь за рога, но здесь ошиблась. "Ну, смотри, девушка", - вот все, что сказала Зинаида. Посидела ещё, глядя в сверкающий паркет, потом не без усилия подняла своё ладное тело, вышла, не попрощавшись. А уже в субботу вечером Алёшка появился в бараке - мать привезла.

Сначала мальчик, так и не уразумевший, зачем его подкинули сюда, чувствовал себя прескверно, но осмотрелся, но познакомился с Зинаидиным Егоркой, а потом и с остальными мальчишками, но отведал грушу, которую благодаря остроумному отвлекающему манёвру удалось стянуть из‑под самого носа Салтычихи, и на следующий выходной ехал к тёте с удовольствием. Я понимаю его. Мы тоже когда‑то слетались сюда, как бабочки на свет, - это мы, жившие во дворе, который, по сути дела, был разновидностью барака. Для мальчишки же из современного благоустроенного дома то была страна экзотическая, причем дни её были сочтены, и это ещё больше усиливало её дикое очарование. Прибавьте сюда заботу, которой окружала его хроменькая, но бесконечно щедрая и весёлая, знающая уйму интересных историй тётя, и вы поймёте, почему он с таким нетерпением ждал праздников и каникул. Не один день, а два, три, неделя - да, целая неделя! - вольготной барачной жизни, о которой потом с такими сногсшибательными подробностями можно повествовать в светлом и чистом классе выстроенной по типовому проекту школы. Мальчишки слушали разинув рты. "Да ну!" - "Могу побожиться". Но это уже я фантазирую. У теперешних ребят наверняка другой лексикон, законодатель которого - не Петровская балка, а голубой экран.

При племяннике Хромоножка блюла себя свято. Сама добродетель была она. Но все равно с тяжелым сердцем отпускала мать сына. То, что для её сестры числилось красными днями в её суровом календаре, было для неё днями черными. Однако отпускала - не взяла, как сказала бы Славкина мать, греха на душу. Но мечтала, ох как мечтала, больше, чем барачные, мечтала, когда же наконец снесут это проклятое логово.

Снесли… И сразу как ножом отрезало: не тянет Алёшку в новый тёткин дом, в её просторную, на втором этаже, комнату в благоустроенной квартире. Она понимает это и не настаивает. Не зовёт. Не упрекает, что забыл её. Она умная, Хромоножка! "Его барак прельщал, - сказала, и её мясистые губы задумчиво улыбнулись чему‑то; не удержавшись, прибавила: - Как и тебя", - с полувопросом. Кровь медленно прилила к моему лицу. О Вале Буртовской подумал я, моей тайной богине, рядом с которой терялись Тася и Зинаида, и хромоножка Жанна, и Славик, и его юркая, похожая на серую мышку мать с охапкой самодельных веников, и "наши голубки", и дядя Яша с Ладаном, которому так и не суждено было высвободиться из дерева…

А в общем, Хромоножка права: её племянник, веснушчатый сорванец с щербатым ртом, ходил сюда не ради неё, а ради барака… Рядом оказались мы с ним в толпе зевак, когда маленький бульдозер, грозно урча, силился столкнуть деревянное сооружение, столько лет служившее кровом для многих людей. Полусгнило и покосилось, осело на один бок, некоторые бревна выдавились вперёд, а другие, наоборот, запали - дунешь и улетит. Ан нет! Сопротивлялось… Потрескивало и извергало труху, стёклами звякало, но корни, то бишь фундамент, до последнего удерживали его, вцепившись в землю. На одном окне трепетала занавеска, а со смятого покорёженного крыльца скатился, звеня, рукомойник… Ещё одно, отчаянное усилие, и завалившийся, с вздыбленной крышей барак сдвинулся с места. Треск, скрежет, грохот (балка рухнула?), и сразу - тишина. Двигатель смолк. Высунувшись в окно, бульдозерист любуется результатами своего труда. Над усеченной печной трубой поднялось было, но сейчас же начало медленно оседать серое облачко. И тут раздалось надрывное мяуканье. Не из барака, вернее - не из бывшего барака, а левее. Все разом повернули головы. Там сидела у сломанного столика, где по вечерам стучали козлятники, Лахудра - тощая кошка с безумными глазами. Хозяина не было у неё; имени, естественно, тоже, вот и прилипла к ней презрительная кличка Лахудра, пущенная, если не ошибаюсь, хозяйкой холеного Атласа. Всерьёз беспокоясь за нравственность своего сиамского зверя, Лидия Викторовна не подпускала и близко к нему коварную шлюху. А что та? Бездомная тварь только и помышляла о том, чтобы обольстить красавца. Весь барак знал об этих гнусных поползновениях. Следил, затаив дыхание, за происками Лахудры, и когда она принесла‑таки котят, многие с облегчением обнаружили в этих серовато–бурых комочках признаки сиамской породы. Салтычиха изысканно поздравила Лидию Викторовну с внучатами, после чего с её груши исчезла добрая половина плодов.

Звёздный час Лидии Викторовны настал, когда её зловредные соседи начали один за другим получать ордера. Вот тут‑то льстивое внимание к Атласу взлетело на доселе не виданную высоту. К Атласу и к его разборчивой хозяйке, которая могла уступить своего питомца на час-другой, чтобы, блюдя традицию, будущие новосёлы первым запустили его в квартиру; а могла ведь и отказать. В соседних домах обитала тьма кошек, но разве шли они хоть в какое‑нибудь сравнение с этим четвероногим аристократом! Он, и только он, может принести счастье в дом!

Славик и Тася пренебрегли этим. Он - из всегдашнего своего легкомыслия, она - из гордости, как расценила этот шаг барачная общественность. И когда Славик схлопотал срок, Лидия Викторовна обмолвилась с сочувственным вздохом, что, может быть, эта ужасная беда миновала б их, воспользуйся они в своё время услугами Атласа.

Увы! Славик Лахудру предпочёл. Как дика и осторожна ни была она, поймал её, притащил в комнату, где все уже было снято и упаковано, и, надев брезентовые перчатки, вымыл её в корыте специальным мылом. Этого Тася потребовала, согласившаяся, что Лахудра войдёт в их новую квартиру и даже навсегда останется там, но одна. Без блох. За бурным процессом мытья с восторгом наблюдали годовалая Танечка, уже говорившая "папа", и тринадцатилетний Борька, который дипломатично называл своего недавнего напарника по футболу "батей". Когда тот, уже из новой квартиры, отправился по решению суда на трудовое перевоспитание, Борька пристрастился к его гармошке. Вернувшийся спустя одиннадцать месяцев Славик сразу же приволок сыну роскошный аккордеон. Не босой, в туфлях…

Что же касается Лахудры, то все старания по приобщению её к цивилизации оказались тщетными. Войти‑то в квартиру вошла - а что ей оставалось делать, если в дверях толпилась, мешая удрать, вся семья? - но уже на другой день - несмотря на молоко в блюдечке, на ящик с песком, на жёлтый коврик из поролона - её и след простыл. И вот теперь она сидела у разрушаемого барака и истошным голосом вопила - о чем? Не о том ли, что её старому дому, в недрах которого прячется - не всегда, к счастью, успешно - прелестный живой корм (что по сравнению с ним какое‑то молоко!), приходит конец? Я думаю, племянник Хромоножки именно так истолковал кошачьи вопли. Старый дом своё отжил - ещё одно усилие, и он с сухим треском завалился набок, - но ведь есть новый. И, повернувшись к тётке, спросил, не желает ли она взять Лахудру к себе.

Та все мяукала. Хромоножка внимательно посмотрела на неё. "Не пойдёт", - сказала. Мальчик нахмурился. То есть как это не пойдёт? "Я словлю её… Словить?" - "Зачем? - усмехнулась его толстая и добрая, забавная такая тётя. - Все равно сбежит". Светлые бровки удивленно поднялись. "Куда? Теперь уж некуда. Вон…" И в ту же секунду снова оживший бульдозер с грохотом сдвинул, отчасти рассыпав, отчасти смяв, то, что некогда было бараком. Губы Хромоножки зримо произнесли что‑то (мне почудилось: "Найдёт куда!"), но племянник не разобрал. "Что?" - крикнул он, всем своим видом выражая готовность немедленно исполнить приказ. Тётя положила на плечо ему руку, успокаивая.

Назад Дальше