Все кругом так ненадежно - выбиты подпорки, вот-вот обрушится, загремит, останусь среди обломков. Я тихо страдал и… наслаждался. Да, наслаждался - тайком, почти воровски - семейным вечером. Я следил со стороны за Майей, жадно ловил и запоминал каждое ее движение, ее вздернутые узкие плечи, ее тонкую талию, охваченную фартучком с вышитыми тремя пляшущими поросятами, ее будничную озабоченность под маской страстотерпицы на лице. И кипящий на плите чайник, и расставленные по местам чашки с блюдечками, и гость за столом, и беседа… Это малое житейское никем обычно не замечается, никем не ценится - привычное! Радуюсь, что оно у меня еще есть, мне больно и хорошо…
Благодушный гость и беседа… Однако беседа-то далеко не благодушная - говорим о чужой беде.
Всеведущий и вездесущий Боря Цветик, оказывается, знал убитого отца - некий Рафаил Корякин, мастер с автостанции при мотеле, широко известный любителям-автомобилистам всего города. Он недавно выправил Борису помятый "пожарный" "Москвич".
- Что за человек?.. Да обычный скот во всем, кроме рук. Руки у этой скотины были золотые, ничего не скажешь. Помятую в гармошку машину - смотреть страшно! - выправит, от новенькой не отличишь никак. После любой аварии все к нему. Кто половчей, того без очереди, а так всегда у Рафки длинный хвост. Сотни машин сквозь его руки проходили, с каждой получал в лапу, деньги мусором считал. И потому пил с размахом, осатанело. Обязательно компанию должен иметь, чтоб было во время пьянки кого загрызть. Без этого не мог. Как чуть пропустит с прицепом, так звереет. Представляю, каково жене такого оскотиневшего встречать каждый вечер. Сын, говорят, не в папу, скромный парень, ни в чем дурном не был замечен. И будто бы он несколько месяцев назад предупреждал отца: не тронь мать - убью! И любопытная, знаете ли, деталь: отец не спрятал ружье, хотя жена и упрашивала - унеси от греха. Судьбу, выходит, испытывал.
Боря Цветик рассказывал с умудренным пренебрежением. Белоснежная сорочка, неброского цвета галстук, тугие, гладко выбритые щеки - чистый человек, вынужденный ковыряться в житейских отбросах.
Я решился спросить:
- Интересно, водка его скотом сделала или, наоборот, скотская натура на водку бросила?
- А не все ли равно, - отмахнулся Борис.
- Важно знать, скотство такого Рафки врожденное или приобретенное?
- С четвертинкой во рту не рождаются, всех как-то жизнь приучает.
- Прежде считали - нужда беспросветная к водке гонит, но Рафка, похоже, не нуждался…
- Рафка зашибал больше, чем мы с тобой вместе взятые зарабатываем. Ружьецо-то, из которого убили, зауэровское, три кольца. За такое тысячу отдай.
- Жена-стерва его довела?
- Забитая баба, она слово поперек сказать боялась.
- Не скорбь же мировая - причина?
- Ха! Скорбь мировая у Рафки!
- Значит, с четвертинкой родился - наследственность! - решил я.
Боря Цветик помолчал, вызванивая ложечкой в чашке, наконец изрек:
- Просто скука. Она страшней всякой нужды и скорби.
- Как скука?.. - не понял я.
- Да так, некуда себя деть - это, брат, проклятие, от него не только к бутылке, в петлю полезешь.
Мне постоянно в жизни не хватало времени, дни безделья обычно вызывали угрызения совести - что-то всегда не окончено, ждет меня, висит грузом на шее. Даже на счастливом Валдае нет-нет да врывалось беспокойство - стороной течет время!
- Не представляется, - сказал я.
- Ой ли? - со снисходительным великодушием возразил Боря. - Рафка Корякин из той породы людей, над которыми, так сказать, довлеют два высоких чувства: утром им неохота идти на работу, а вечером домой. Неохота - его основное, если не единственное чувство в жизни. А еще, как назло, ему предоставили в неделю два выходных. Впрочем, вру, Рафка, кажется, работал пересменно - день вкалывал по двенадцать часов, день отгула… Через день полная пустота, куда себя деть? От этого, брат, вопросика застонешь. Книги Рафка не читал - не тянуло, телевизор обрыдл, "козла" забивать с пенсионерами не по характеру - натура, видишь ли, неспокойная. И выходит, что иного спасения нет, кроме водки. Шарахнешь стопку, другую, и вместо пустоты веселье, вместо ненужности приятельские объяснения: "Ты меня любишь, ты меня уважаешь?.." И страсти, брат, страсти! Конечно, многие берегутся этой заразы, но почти каждый на свой манер со скукой воюет.
- Уж так-таки каждый?..
- Исключения, конечно, случаются.
- А ты тоже воюешь?
Боря Цветик пожал пухлыми плечами.
- И я тоже. Только делаю это половчей Рафки. Не в пример ему умею себя занять: книги читаю, даже философские, историей медицины интересуюсь… Но и на меня находит временами - хоть вой.
У Бори всегда на все есть ответ - счастливый характер. А я вечно изобретаю загадки. Вот и сейчас покойный Рафка для меня загадка, а вместе с ним загадка и я сам. До сих пор я отвечал просто: не скучаю потому только, что некогда, съедает работа. Но работал и Рафка, умело, красиво, наверное, часто получал удовольствие от своей работы - машина гармошкой становится как новенькая! А так ли уж часто получал удовольствие я? Досадных огорчений в деле я имею, право, куда больше, чем радостей. И все-таки мое дело - моя страсть, до появления Майи единственная. Не потому ли, что я самолюбиво хочу доказать людям - могу сотворить им небывалое, могу их осчастливить? Чувство необходимости людям, не это ли занимало все мои силы, все мое время? Скучать? Где уж. Однако и к Рафке стояла длинная очередь, в Рафкиных золотых руках нуждались. Он тоже мог - вполне мог! - испытывать такое же чувство: необходим людям! Только есть между нами и различие. Я получаю обычную зарплату, за мое чувство мне никто ничего не приплачивает. Очередь же тянула Рафке деньги. Деньги и высокое чувство не совместимы. За твою услугу я тебе заплатил, значит, больше ничего не должен, ничем тебе не обязан, не испытываю ни благодарности, ни вообще чего-либо к тебе человеческого. Рафка "получал в лапу", то есть обдирал. А тех, кого обдираешь, уважать нельзя, скорей - презирать. Изо дня в день презрение, оно, наверное, стало привычкой. Презрение ко всем - к друзьям, к жене, к тому же сыну… И кто мог, сторонился его, остальные терпели, никто не любил. Как жить, если все кругом противники, никто не близок? Хоть на минуту да обмануть себя: "Ты меня уважаешь? Я тебя уважаю!.."
- Послушай, - сказал я Боре после молчания. - А ведь не в скуке дело - в одиночестве.
Боря не мог знать, что прокипело во мне за эту затянувшуюся паузу, он небрежно хмыкнул.
- Одиночество?.. Такие, как Рафка, всегда в куче.
- То-то и оно, что и в куче можно быть никому не нужным. Он и в семье был чужим…
- А семья вовсе не роднит. Да! Семейные-то люди чаще всего и творят чудеса. Не замечал?..
И стрельнул в меня нескромным острым взглядом. Не так-то прост этот добродушный Боря Цветик - подозревает чудеса и в нашей маленькой семье. Нескромный взгляд заставил меня с вызовом спросить:
- Не оттого ли ты с Леночкой из Комплексного не сходишься, что чудес боишься?
- Оттого, - ответил он не моргнув глазом.
- И Ленка с этим мирится?
- Ленка - умница, понимает не хуже меня, как это страшно: стать мужем и женой, торчать нос к носу изо дня в день, из года в год. Осточертеет, а спрятаться некуда. Какая уж тут любовь?
- Значит, чтоб любить, надо прятаться друг от друга?
- Держаться на расстоянии, - невозмутимо изрек Боря.
- А вот меня почему-то тянет к тому, кого люблю. Думаю, и других тоже.
- Тянет. Да. Но умей сдержаться. Вот мы с Ленкой держимся в разлуке, ждем не дождемся субботы, целую неделю живем этим ожиданием. И она наконец наступает: я являюсь к ней с цветами, она встречает меня нарядная, стол накрыт белой скатертью - праздник. Я приехал навстречу мечте, она видит вымечтанного. Ну а если бы мы сошлись, никаких светлых праздников, сплошные серые будни.
Майя сидела рядом, не участвовала в нашем разговоре, но слушала, напряженно слушала - разлившиеся зрачки, скорбяще сведенные губы. Боря Цветик, расправив полные плечи, ласково поглядывая то на нее, то на меня выпуклыми глазами, продолжал вещать сокровенное:
- Все согласны, все, что пора влюбленности - самое счастливое время жизни. Поэтами воспето, слезами сожаления омыто - неповторимо! И вот ведь поразительно: когда эта счастливая пора наступает, все торопятся ее сократить. Не успели по-настоящему повлюбляться - к свадебному столу! От поэзии - к прозе жизни, от полноты чувств - к скудости, от богатства переживаний - к однообразию. Ну не глупо ли?..
Я уже страшился глядеть в сторону Майи - именно так мы с ней и поступили: оборвали влюбленность, чтоб теснее сойтись, от поэзии - к прозе… И сейчас мы не можем похвастаться, что счастливы.
- А не кажется ли тебе, что ты превращаешь жизнь в игру? - спросил я.
Боря на минуту задумался, только на минуту, чтоб решительно согласиться:
- Может быть.
- Но так можно проиграть лучшие годы - получить удовольствие и в конце концов остаться ни с чем.
Боря Цветик не успел возразить, как раздалось:
- Т-ты!.. Т-ты ханжа, пуританин! Т-ты!.. Ты всегда все сводишь к голому утилитаризму!..
Майя, до сих пор слушавшая молча, с напряженным вниманием, взорвалась.
Лицо ее было бледным и болезненно перекошенным, дышащие зрачки, голос дрожащий, захлебывающийся:
- Люди всегда, всегда стремились скрасить постылую жизнь игрой. Да! Да! Пели, танцевали, мистерии устраивали… Во время Олимпийских игр древние греки бросали самые неотложные дела, даже войны прекращали!.. Да укради у людей игру - от тоски, как мухи от холода, вымрут! Но всегда найдутся Савонаролы, которые запретят - не играй, не смей наслаждаться красотой! - заставят художников сжигать свои картины…
Боря Цветик, растерянный и, как я, оглушенный, попытался было остановить Майю:
- Да чего ты, право… Так сразу и всерьез!..
Но Майя и не слышала его, направив на меня свое пугающее асимметричное лицо, кричала. И на шее у нее натягивались сухожилия, и на лбу зацвели красные пятна.
- Нет несносней на свете тех, кто всегда поступает с расчетом, живет всерьез!.. Они так высушат вокруг себя, что любой росточек на корню вянет!.. Ты-ы! Ты-ы!.. Кого ты сделал счастливым?! Сам-то, сам-то счастлив?.. Я рядом с тобой счастлива?.. Не-ет! Не-ет!.. Дышать трудно возле тебя, скуш-но-о! Скуш-но-о! Пропадаю!..
Майя сорвалась, кинулась из кухни в комнату. Слышно было, как там с грохотом упал сбитый стул.
11
Боря Цветик поспешно скрылся от чужой беды. Я потолкался в кухне, в коридоре, зачем-то зашел в ванную комнату, зеркало отразило мою подавленную физиономию, широкую, с крутыми тесаными скулами, настолько грубо плотскую, что только зыбкая тень страдания отражалась на ней. Каменная рожа, из такой слезы не выжмешь, противен сам себе.
Наконец я осторожно прошел в комнату. Майя лежала на тахте лицом к стене.
Семейные сцены - тривиальнейшее явление.
Семейные сцены - многоактные трагедии, которые старательно прячутся от стороннего зрителя.
Никто не воспринимает их всерьез: перемелется - мука будет.
Но навряд ли мировые катаклизмы и социальные несправедливости вызывали столько приступов отчаяния, ненависти, ярости, сколько их прорывается ежесуточно и вездесуще в семейных сценах.
Если я молод и здоров, то изнурительный труд, нужда, даже фатальные неудачи, право, так не страшны для меня, как несовместимость с тем, с кем мне суждено жить бок о бок. Несовместимы - значит, на радость ответят мне негодованием, на гордость - презрением, на порыв откровенности - замкнутостью.
Семейные сцены - жуткие схватки во имя самоутверждения, неизбежно приносящие только самораспад! Локальные баталии, заполняющие мир калеками, духовными и физическими, неизлечимыми психопатами и безнравственными эгоистами, патологическими мизантропами и безнадежными инфарктниками.
Семейные сцены - эпидемическое заболевание, свирепствующее в человечестве.
Я стоял над Майей, она не шевелилась - спутанные волосы, трогательно тонкая белая шея, согнутая спина, поджатые ноги, даже тапочки не скинула. Я стоял затаив дыхание, и паркет поскрипывал под моими ногами. Спиной ко мне, чувствуя, что я рядом…
Затеняющаяся луна над Настиным омутом… Розовый океан над праздничным городом… Валдайская робинзонада - ночи с кострами. Минуты в Тригорском на онегинской скамье: "Оракулы веков, здесь вопрошаю вас…" И все это, величественное, незабываемое, кончается - лицом к стене, спиной ко мне!
Я стою за ее спиной, я, раздавленный, униженный, кающийся, боюсь издать вздох, лишь паркет скрипит под моими ногами. Она слышит - я здесь! - она не оборачивается…
Я постоял и отошел. Но деваться мне некуда. На кухне неприбранный стол, на ручке двери висит ее фартучек с аппликацией - три розовых пляшущих поросенка. А в коридоре у входных дверей под порогом стоят рядком мои тяжелые тупоносые туфли и ее легкие ботики. Мы уже далеко друг от друга, а вещи все еще хранят нашу близость.
…Когда меня снова занесло в комнату, она уже не лежала, а сидела на тахте - бескостно согнутая, с обвалившимися плечиками, взлохмаченная, бледная, устало глядящая перед собой. Я навис над нею, громоздкий, раскаянный, ждущий.
- Павел… - выдавила она из себя тускло. - Нам надо побыть… по отдельности… Хотя бы сутки-другие…
Я молчал. Я мог произнести лишь бессмысленно пустой вопрос: "Зачем?" Она продолжала трудно, через силу, уставшим голосом:
- Сейчас я… к родителям… Так надо! Я им скажу, что ты… ты срочно уехал в командировку… На три дня.
Я молчал. Совершалось бегство от меня, от нашего прошлого. Я понимал, сейчас, вот сейчас лопнет соединявшая нас струна, и возможно ли будет снова связать ее?
Я молчал, остановить Майю не в моей власти. Пол скрипел под моими ногами. Она, должно быть, чувствовала мольбу в моем взгляде, а потому старательно смотрела в сторону, говорила насильственным голосом:
- Всего на три дня… Я хочу сделать себе каникулы, Павел… Да… от семейной жизни… Да… устала!..
Под дверью у выхода остались в одиночестве мои тупоносые туфли.
12
Человечество делится попарно - Он и Она! - так живет и только так может поддерживать жизнь, создавая себе подобных. Он и Она - самая важная связь, прочность которой гарантирует неумирание. У меня эта связь - вот-вот на пределе… Вот-вот… Если уже не лопнула.
Утром я привычно шагал в институт.
Утром?.. Нет, ненастная ночь провожала людей на работу. И лишь когда большинство примутся за свои дела, над городом забрезжит скудный рассвет, но его уже никто не станет считать утром - день давно начат. В это глухое время года у нас утра не бывает.
И пустой дом у меня за спиной. И впереди институт, который никак не может помочь мне.
Неожиданно я вспомнил слова Бори Цветика о покойном Рафке: из той породы людей - утром им неохота идти на работу, вечером домой. Я вспомнил и содрогнулся от ужаса, представил себя в этой роли - ни там, ни тут, велика планета, а мне нет на ней места!
До сих пор я не замечал, что вокруг существуют изгнанники - топчут землю и чувствуют себя на ней лишними, не знают, куда пристроиться, не ведают, зачем живут. Им даже некого винить, их, собственно, никто не гонит, сами не в силах приспособиться к миру, всюду неуютно, всюду постыло. Винить некого, но это не мешает ненавидеть - всех! За то, что все счастливее неприкаянного.
Темное утро поздней осени. Ненастный город, я в нем…
Я почувствовал ужас, и он отрезвил меня.
Мне нет места на земле?.. Как я, однако, раскис, как опустился! Меня сейчас ждут в институте - нужен! Ждет работа, которой я уже отдал кусок жизни, надеюсь отдать всю жизнь целиком. Только бездеятельный может чувствовать себя лишним, я же бездельником не был и не буду! Неохота идти на работу?.. Ой нет, мне не грозит…
Не грозит?.. Эй-эй! Только ли ты сам распоряжаешься своей судьбой? Разве не может случиться всякое? Ты застрахован от козней недоброжелателей?.. Даже люди, преданные тебе, любящие тебя, сами того не желая, могут легко подвести… Борис Евгеньевич сейчас ринулся напролом, грудью на непосильные завалы - сорвется, разобьется, будет затоптан. До сих пор он тебя надежно прикрывал, ты уютно жил за его широкой спиной. Теперь окажешься открыт, беззащитен - нападут, сомнут, выбросят на сторону! Как просто стать неприкаянным.
Меня попросили поговорить с Борисом Евгеньевичем, я пока этого не сделал, сомневался, нужно ли…
Дома пусто. Он и Она - вот-вот, натянуто до предела! Родной дом - не спасение. Как никогда, я сейчас нуждаюсь в убежище. Я должен встретиться с Борисом Евгеньевичем, убедить его…
13
Комната кафедры прикладной химии в старом корпусе на втором этаже. Два окна, разделенные узким простенком, упирались в разросшийся во дворе тополь. Летом от его густой кроны здесь всегда было сумеречно и суетливая птичья мелочь нагло кричала в распахнутые форточки. Сейчас к оконному стеклу тянулись старчески узловатые, почерневшие от дождя ветки, мокрые лохмотья уцелевших листьев висели на них. И похоронно тихо в стенах.
Я ожидал увидеть Бориса Евгеньевича омраченным, с печатью усталости и страдания на челе. У него же был до обидного благополучный вид: торжественно сияющая лысина, привычная кроткая голубизна глаз и некая сосредоточенная важность в морщинах, важность уважающего себя человека.
Все, что мне говорил ректор, я добросовестно изложил, не упустил ничего, беспристрастно обрисовал неизбежные последствия: торжество Пискарева и Зеневича вместо их поражения, неприглядное положение самого Бориса Евгеньевича. Он внимательно меня выслушал и равнодушно обронил:
- Что ж… Скорей всего так и получится.
А я-то ждал резких, до негодования возражений, мол, не так-то легко меня опрокинуть. Спокойно соглашается - будет бит, - словно речь идет об очередном эксперименте, на желаемый результат которого рассчитывать не приходится.
- Получится-то некрасиво - вас выкупают в вонючих помоях! - возмутился я.
Он усмехнулся.
- А вы думали, что я жду оваций и триумфа?
- Тогда мне и совсем непонятно. Странное стремление - быть выкупанным в нечистотах.
- Оно обещает очищение от скверны, мой мальчик.
- Каким же образом?
- Меня могут втоптать в грязь, но не мое слово. Как только снова Пискарев с Зеневичем примутся за прежнее - а они иначе не смогут существовать! - так все вспомнят, что было о них сказано. Мое слово будет висеть над ними дамокловым мечом. А ради этого стоит рисковать.
- Собой?..
- Разве я кого-то другого подставляю вместо себя?
- Да. Только не вместо, а вместе с собой.
Борис Евгеньевич искоса внимательно-внимательно оглядел меня своим голубым взором.
- Вы боитесь за себя, мой мальчик?
- Боюсь, Борис Евгеньевич! И за себя, и за всех сотрудников лаборатории. Нам не дадут ни жить, ни работать. И вы это знаете!