Высокая макуша - Алексей Корнеев 18 стр.


Вот прибежал я к магазину, спросонья протирая глаза, осмотрелся. Запоминаю: впереди меня худенькая старушка в темной кофточке, дальше - другая, посолиднее, а там дядька пожилой, болезненный с виду, в нахлобученной на самые глаза заношенной кепчонке, за ним пацан вроде меня. Пока не открылся магазин, люди переговариваются, рассказывают всякие ужасы про войну. Про то, как немцы лезут напролом на танках, бомбят, сжигают наши города и деревни, убивают и мучают людей ни за что. А к осени грозятся до самой Москвы дойти, отпраздновать там свою победу.

- Господи, спаси и помилуй, - доносится вздох позади.

- Молиться, бабоньки, надобно, в молитве спасение наше, - подхватывает старушка.

Тут пожилой дядька оборачивается в ее сторону, и бледное лицо его покрывается красными пятнами.

- Хватит тебе, бабка, пугаешь ты, как пророчица. Бить надо фашистов, а не молиться. Молитва ваша не поможет.

- Бей, што же ты не бьешь? - повышает голос "пророчица". - Мои-то сынки… все трое поехали супротив немца биться. А ты вот тут с нами, с бабами…

- Дойдет черед, и я пойду, - резонно отзывается дядька.

Из черной гортани громкоговорителя раздаются, заставляя вздрогнуть, позывные Москвы, и перебранка стихает, люди поворачиваются к знакомому столбу. Передают сводку Информбюро. Опять упорные бои - который уж день.

- Ну вот тебе, бей их попробуй, - ворчливо замечает старуха, когда смолкает голос диктора. - Ишь как прет-то вражина… Всех солдатиков наших… ох, б-бед-ные мученики… передавит т-теперича… - И не выдерживает, трет платком глаза.

Разговоры стихают, как только открывается магазин. Пока стоим на улице, еще терпимо, дышится свободно. Но чем ближе к двери, тем сильнее нажимают задние. И когда, наконец, оказываемся внутри тесного помещения, на нас будто опрокидывается столпотворение. Шум, гвалт, духотища от скопления людей. А главное, откуда-то нахлынули мужики, лезут через головы к прилавку, крик поднимается.

- Куда ты прешься-то, ай не видишь?

- Не пускайте его!

- Да вот я стоял!

- Ой, ой, задушили!..

- На работу опаздываю… на работу… - И здоровый, красный с натуги мужик прорывается все-таки вперед.

Перед прилавком очередь пружинится, ломается вдруг, сдавленная с двух сторон, и я выскакиваю пробкой, едва удерживаюсь на ногах. Пробиться обратно к прилавку, осажденному со всех сторон, не так-то просто: люди настолько сдавлены, что и руки между ними не просунуть. Пока пытаюсь проскользнуть ближе и весам, очередь моя уже проходит и кто-то оттаскивает меня: "Ишь какой, пострел, себе тоже лезет!" Я кричу в ответ, что стоял: "Вот же за мною была, вот тетенька!" Но меня не слушают, кто отталкивает, кто отворачивается. Слезы готовы брызнуть из глаз, у меня уже нет сил пробиваться, И тут раздается спасительный голос какой-то доброй тетеньки:

- Мальчонку-то задавили! Стоял ить он, видела я, стоял. Задушат в такой давке, совсем затолкут…

Да где тут до меня, когда и у взрослых бока небось трещат, взрослые никак не доберутся. Как за соломинку, хватаюсь я за последнюю надежду, подвигаюсь к тетушке, подавшей мне голос сочувствия, еще немного, еще чуть-чуть… Пот с меня ручьями, жарко, как в горячих тисках, вот-вот мои косточки хрупнут. И все-таки я втискиваюсь между тетушкой и стариком. Сбоку от меня прилавок, я вцепился в него так, что, кажется, сто чертей не оторвут, не вытянут из очереди. И когда дрожащая рука моя достигает наконец весов, я сую продавщице деньги, она не замечает меня, и приходится тянуться на цыпочках, кричать, пересиливая общий гвалт. Наконец-то протягивает она буханку с довеском и сдачу мелочью, я хватаю все это обеими руками, чтобы не выронить, а дальше выталкивают меня, как горошину.

На улице грудь моя мало-помалу расправляется, косточки приходят на место, я оживаю. Ух, как легко тут дышится, как хорошо опомниться после такой мялки!

- Жив, малый? - спрашивает меня тетушка, которой я обязан. И тоже, как после тяжкой работы, шумно выдыхает: - О, господи, откуда же эта напасть? Гитлера бы сюда… помять бы ему бока, косоглазому…

2 августа. Дни тянутся трудные, без радости, без прежних забав, В деревню меня не пустили - не до этого сейчас. И балалайку свою забросил - мне не до нее.

Недавно получил от крестной письмо. Пишет, что оставила книжный магазин и пошла на торфоразработки - обеспечивать топливом ГРЭС. И Нюру тоже мобилизовали на добычу торфа. А Горку она видела в гимнастерке и в пилотке, только брюки свои, гражданские. Он записался добровольцем в народное ополчение, обучается в Москве на танкиста и на днях поедет на фронт, хотя ему только перед маем исполнилось восемнадцать. И дядя Герася считается мобилизованным, но работает все также шофером в Москве. Словом, все и все сейчас на военном положении.

Полдня у меня уходит на простаивание в магазинах. По пути домой заглядываю в газетный киоск и в книжную палатку, покупаю на сэкономленную мелочь свежие газеты, тоненькие брошюрки с речами и докладами Сталина, а также военные и оборонные. Таких брошюрок накопилось у меня целая стопа, так что хромой завмаг уже приметил меня, что-нибудь да предлагает. А сестра моя Шурка жалуется матери: чтой-то, мол, он газетами да книжечками занимается, а я все нянчусь с Мишкой да Клавкой. И приходится мне читать впотайную, урывками…

Ну как тут пропустить сводку Информбюро, заметки о подвигах наших защитников? Или, например, сообщения о неудачном налете немецких бомбардировщиков на Москву, о том, как советские люди не жалеют своих средств, вносят их в Фонд обороны? А когда попадаются стихи, запоминаю их наизусть и свои приходят в голову. Ну, такие, например:

Жил да был в стране далекой
Одноглазый зверь - циклоп,
Ум короткий, шаг широкий -
Сапогами топ да топ.
Все соседние усадьбы
Разорил и потоптал,
Он не праздники, не свадьбы -
Пир кровавый свой справлял.
И людей, как волк голодный,
Жрал, костями не давясь.
Лишь один сосед свободный
Жил, циклопа не боясь.
В лютой злобе, в лютой мести
Людоед точил кинжал,
Без стыда он и без чести
На соседа враз напал.
Да не тот ему попался -
Не труслив и не слабак.
Зря, циклоп, ты к нам зарвался,
Тут тебе, считай, - табак!

30 августа. Прошло больше месяца, как началась война, а конца ее не видно, сильнее даже разгорается. Особенно упорные бои идут на Смоленском направлении, на Житомирском. По ночам над нашим поселком пролетают немецкие самолеты - бомбить Москву. Уж так гудят они, так гудят - того гляди с натуги разорвутся. Бомбами небось перегрузились. И так каждую ночь, с самого начала войны.

Когда я заговорил было с матерью, не пора ли мне ехать в Электропередачу, послезавтра занятия в школе, она так и всплеснула руками:

- Да ты что, малый, городишь-то? Москву бомбят, на поезда налетают, а ты - поеду. А если в дороге что случится, и буду я тут с ума сходить? Лучше и не думай, не гадай. Пока у нас поучишься, а война кончится - видно будет.

Да где тут учиться. Налетела на меня откуда-то, как чума германская, болезнь, поползла по лицу, пока не покрыла всю кожу страшными наростами. Ни мази, ни примочки, выписанные из больницы, не помогают избавиться от этой дьявольской экземы, как назвал ее доктор. Так и сижу я безвыходно дома, страшась не только показаться на улицу, но и в зеркало глянуть: не лицо у меня, а сплошная болячка, как у прокаженного. Началось-то с маленькой на губе, сковырнул ее, а она все больше, все дальше. И пошла по всему лицу.

Смотрю из окна на улицу да читаю газеты. Пишут в них, как школьники учатся и готовятся к обороне, изучают ПВХО, собирают металлолом для фронта, помогают колхозам убирать хлеб и картошку. Взрослые и вовсе каждый за двоих, за троих работают, как на фронте сражаются. Отчим с матерью приходят ночью и прямо спать, как убитые. А я сижу да завидую, сгораю от стыда через свою проклятую болезнь. Выскочить бы сейчас за всеми, работать до упаду, помогать нашей геройской Красной Армии.

Написал сегодня крестной, что мать не пускает меня в Электропередачу, пока не кончится война. Только не знаю, дойдет ли письмо. Мы не получаем от крестной вот уже целый месяц, может, из-за бомбежки Москвы почта не доходит.

17 сентября. Только и слышно: Фонд обороны, Фонд обороны. Все сдают для Красной Армии кто что может: деньги, облигации, хлеб и другие продукты. А сейчас собирают для красноармейцев шубы, валенки, всякие теплые вещи. Наша мать отнесла последние носки и варежки да отчимовы валенки с полушубком. "А ты и в старых проходишь", - сказала ему. "Ладно, - ответил он, - и так пройдем". Понесла было одеяло с подушкой, да не приняли их. А зря: в госпиталь для раненых пригодились бы.

Сегодня прочли в газете Указ о присвоении звания Героя Советского Союза летчику капитану Борису Сафонову. И портрет его дали. Это наш земляк, из нашего района. Сколько у нас героев - и награжденных, и тех, кого еще не успели наградить!

9 октября. Все чаще хмурится небо, все ниже опускаются тучи. Блестит лужами расхлябанная, словно мазутом облитая дорога перед нашим домом, блестят обочины. Мокрые, как куры, ходят, согнувшись, люди, и по сгорбленным их спинам, по унылому выражению лиц можно догадываться, что гнетет их не только осенняя хмурь, а совсем другое - грозное, надвигающееся со стороны запада. Оттуда, вместе с беспросветными тучами, наползает, накатывается зловещая лавина - германская армия.

За станцией Житово копают противотанковые рвы и окопы - готовят оборонительную линию. На это дело мобилизовали часть рабочих и служащих нашего и соседних поселков, колхозников из ближних деревень и молодежь. В поселке у нас создали истребительный батальон. И стрелять они обучаются, и санитарки ходят с сумками через плечо, учатся, как "раненых" перевязывать. А еще готовятся к тушению пожаров на случай, если полетят на поселок немецкие бомбы.

Моя мать хотела сшить себе и Шурке по платью, но, оказывается, нашу пошивочную мастерскую уже закрыли, работницам дали расчет, а швейные машины и все остальное отправили в Тулу. Об этом рассказала матери заведующая Мария Ивановна Бобракова. И моторы с шахт, говорят, начинают куда-то эвакуировать. Неужели придут сюда фашисты, будут вешать, расстреливать, истязать наших людей, как делают сейчас на оккупированной территории? Страшно и подумать об этом. Надо бы вооружить сейчас всех, кто может держать в руках оружие, и тогда мы угостили бы как следует фашистов.

16 октября. Ночами не спится, все кажется: вот-вот обрушатся на нас бомбы или снаряды, и наши легкие бараки разлетятся в щепки. И в одну такую ночь случилось… Страшный грохот оглушил, ошеломил нас в первое мгновение, вместе с брызгами стекол в комнату ворвались пламя и ветер, барак встряхнуло, как коробочку, и мы очнулись, сброшенные с кроватей на пол, осыпанные грудой штукатурки. Так грохнуло три раза кряду, затем проревел удаляющийся самолет, а вслед за этим заревели Шурка и Мишка с Клавкой. "О господи, господи!" - простонала мать, метаясь в потемках по комнате. Споткнулся, рванувшись к двери, босой и в белом, как привидение, отчим. Слышно стало, как затопали, шарахнулись по лестницам люди. Мы тоже выскочили полураздетые на улицу и в сером, едва заметном рассвете увидели: на месте помойки зияет глубокая воронка, в соседнем доме слышна голосьба, а следующий за ним дом как провалился в землю.

С наступлением рассвета все прояснилось. Первая бомба угодила в помойку между нашим и соседним бараками, другая разорвалась перед следующим домом, сорвав с него крышу и выбив до единого стекла, а третья угодила прямо в барак, развалив его в труху и щепки, оставив одни углы, - к счастью, перед этим его закрыли на ремонт и никто в нем не жил. Наш барак изрешетило осколками снизу доверху, обколупало штукатурку и повыбило стекла. А голосили в соседнем бараке, оказывается, не с перепугу, а по убитой женщине. Собираясь на работу, она приблизилась к окну, чтобы выглянуть на улицу, и в этот момент ударило пламя, ойкнула она, схватившись за живот, кинулась к спавшей на постели маленькой девочке, под которой разорвало осколком подушку, и тут же сама опустилась на пол. Женщина эта умерла в то же утро, осколок разметал подушку в пух и перья, а девочка осталась невредимой, только скатилась с подушки. А в другом доме убило мальчика. Выходит, и наш поселок задела война.

24 октября. Чем ближе немцы, тем чаще налетают самолеты. То по ночам пролетом на Москву, а теперь и днем стали летать. Убирали колхозники в поле картошку, а тут откуда ни возьмись самолет немецкий. Спикировал, как ястреб, и давай их из пулемета поливать. А то недавно поезд шел из Лазарева в Плавск, вез допризывников в военкомат. Перед Плавском разогнался под уклон, и вот он - коршун немецкий, с крестами на крыльях. Одну бомбу бросил - мимо, другую - мимо, а третья угодила как раз перед поездом. Так и залетел паровоз в яму, а на него вагоны. Сколько людей там погибло!

И на Житово был налет. Позавчера так гахнуло, что в наших, бараках стекла задребезжали. Думали, на наш поселок налетят, но обошлось. Видно, немцы хотят разрушить железную дорогу, чтобы не дать нашим подвозить подкрепления к фронту. Рассказывал отчим, как убило в Житове Семена Новикова - бригадира путевых рабочих, мать дежурного по станции Андриенко, начальнику станции Александру Новикову руку оторвало, а уборщицу Титову ранило. Бросились они в бомбоубежище, да не успели, вот и накрыло их осколками от бомбы.

Поездов на железной дороге не видно, только изредка появляются дрезины да санитарные летучки. До этого из Огаревки в Щекино ходили поезда с углем да два пассажирских. А теперь ни один не ходит. А то бы уехал я сейчас к дедушке с крестной. Ни писем от них, никакого слуха. Вдруг да разбомбило?

Трудно стало жить. В магазинах уже нет ничего, мука в пекарне, говорят, кончается, и нынче отчим принес последнюю буханку хлеба. Он уже получил расчет и собирается завтра пораньше идти пешком в нашу деревню. А потом и нас туда отвезет, чтобы пережить голодное время. Но картошкой мы немного запаслись - собирали, как и весь наш поселок, с колхозных полей, где не успели убрать. И колоски собирали, обмолачивали. А больше пока надеяться не на что. Бывало, мать приносила из столовой остатки щей или каши. А теперь и столовую закрыли. Сидим на постной похлебке, хлебушка - по тоненькому ломтику. Вспомню, как первую неделю тут жил, когда войны еще не было, - намажешь, бывало, маргарином кусок хлеба да уплетываешь - только скулы трещат. Лучше уж не вспоминать.

Немцы вроде подходят к Плавску, от которого до нас меньше тридцати километров. В нашем поссовете сжигают документы, даже свидетельства о рождении. И библиотеку сожгли, чтобы врагу не доставалась. Книг там было тысячи на две, такие хорошие, что поплакать бы надо - лучше уж раздали бы по домам.

Все шахты, предприятия и учреждения поселка закрылись. Наверно, правда, вот-вот нагрянут немцы. И не верится, и хочется кричать на всю вселенную: "Бойцы наши, милые, да спасите же нас, задержите проклятых фашистов!"

30 октября. Запомню тот мрачный день - 27 октября. Низко насупилось серое небо, холодно было на улице, тоскливо и мокро.

Кто-то сказал, что немцы прошли Житово и Щекино, а в наш поселок не попали потому, что он в стороне от большака, от главного шоссе, и не сегодня-завтра могут явиться и к нам. Перед этим две ночи подряд вешали они над большаком воздушные фонари, и страшно было от сильного света, небо черное, а на земле все видно. А наши гнали все эти дни и ночи гурты скота на восток. Тысячами гнали!

Жутко смотреть на безлюдную улицу. Притих, как перед страшной грозою, поселок, будто вымер до последнего человека. В Огаревке пять тысяч жителей, и все попрятались по домам, ожидая, когда нагрянут каратели. При этом, наверно, станут всех обыскивать, перероют все до последней мелочи, а как увидят у меня книжки с портретами вождей, тогда уж несдобровать. Подумав так, я собрал все книги, газеты, заодно и стихи свои про школу, про девочку Агу, сунул все это в лежанку, поджег и чуть не плакал, глядя, как желтеют они, свертываясь в трубочки, как жарко вспыхивают, погибая на глазах, безвозвратно. Хотел и дневник свой забросить в огонь, да вдруг пожалел, спрячу куда-нибудь подальше…

Перед вечером мать осмелилась выйти на улицу - посмотреть, что там делается, на белом свете, не примчались ли немцы и какие они из себя, эти каратели. Вернулась и сказала:

- Куковать нам теперь. Магазины пустые, столовка и пекарня тоже, водокачка остановилась. И ЖКО с поссоветом закрыты, никто не работает. Да и на кого теперь работать-то, на немцев, что ли? Сгорели бы они ясным огнем. Что же делать-то теперь? - охнула она. - Хлеба-то у нас на день всего. Ну, крупиц там немного, картошки. А дальше что? С голоду, наверно, поколеем. Немцы-то небось кормить нас не будут.

Она скинула у порога отчимовы старые сапоги, переобулась в шахтерские калоши и подошла к окну, разглядывая темнеющую, накрываемую сумерками улицу. Над землей все ниже опускалась сплошная наволочь, сеяла и сеяла противной моросью, и окна были заплаканными, тоскливыми, как все кругом - природа и люди.

- Электричества не будет, и лампу зажигать нельзя. Радио у соседей молчит, наверно, провода перерезали. Давайте ужинать да спать.

В полутемках мы поели немного картошки с хлебом и легли, не раздеваясь - на случай, если немцы придут.

- И наши тоже… - отрешенно вздохнула мать. - Постреляли бы хоть немного, попугали бы этих немцев; А то ить ушли тихомолком, а тут как хошь.

На третий день, после гробовой тишины над поселком, послышался со стороны востока отдаленный, как бы приглушенный тяжелыми тучами, гром. Мать, вернувшись с улицы, как с разведки, сказала:

- Ну, вот вам, слышите?.. За Тулу, наверно, сражение идет. Возьмут немцы Тулу, а там уж и Москва…

Только так проговорила, слышим - загудело что-то под окнами. Глянули, а на дороге танки с крестами по бокам - немецкие! Ползут, как черепахи железные, а впереди у них пушки выставлены. Вот, подумали, как ахнут сейчас по бараку - пыль да щепки от него полетят. Но нет, прогремели танки, аж стекла в окнах задребезжали, и замолкли где-то, скрылись. Немного их было, всего три, а страшно все-таки…

Перед вечером опять загудело, затрещало у нас под окнами. Посмотрели - мотоциклы, а в них немцы с автоматами наготове. Сидят, как коршуны, в касках по самые глаза, в зеленых шинелях, а сами на дома озираются: то ли выглядывают, кого бы подстрелить, то ли сами боятся. Вот бы гранатой их сейчас из окна!

Назад Дальше