Что делать нам? и чем помочь?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Зажжем огни, нальем бокалы,
Утопим весело умы –
И, заварив пиры да балы,
Восславим царствие Чумы!
– Аркадий Николаич… только в иной плоскости… – путался он словами, – что "мы обращаемся в Вечности"! Вот, Пушкин опять…
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья –
Бессмертья, может быть, залог!
– Кто это говорит?! – вздыхал из угла Укропов. – Не Пушкин, а потрясенный, потерявший любимых! Пушкин предвосхищает Достоевского, дает "надрыв". А Аркадий Николаевич, здравый, через "чуму" – приближает к… Вечности! И, конечно, никакого "шепота Бытия" не слышит!
– Слышу! Представьте на один миг…
– Один мне писал, в начале "шепота"… – говорил веско Хмыров: – Почему возмущаетесь? Почему самому Пушкину не верите?! – "Есть упоение в бою, и бездны мрачной на краю"! – Подошло мальчику под ребро. Неделю в погребе прятался. Полагаю: не до "упоения" было.
Так они шевелили душу.
II
"Ходили по краю смысла", как выражался Поппер, и в этом была даже красота. В кусочке хлеба, в его аромате и ноздреватости теперь открывался особый смысл. В розоватых прослойках сала, в просыпанной пшенице, которую подбирали, как святое, вскрывалась некая острота познания. Кристаллик сахара, выращенная в горшке редиска наливались особым смыслом. Даже ходить неряхой – и в этом было что-то несущее.
Открывались новые радости. Аксаков являл чудесное простотой: "Вода – красота природы"! Тургенев ласкал уютом. История России блистала грозами, светилась Откровением. Собрания "вечного искусства" томили сладчайшей грустью, сияли отблеском Божества. Мечталось уехать за границу.
– Да, хорошо бы за границу… – признался Поппер. Как-то Вадя принес "открытие":
– Это что-то непостижимое!.. "К вельможе"!.. Вчера… всю ночь… десятки раз… весь мир!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Лишь только первая позеленеет липа,
К тебе, приветливый потомок Аристиппа,
К тебе явлюся я; увижу сей дворец,
Где циркуль зодчего, . . . . . . . .
Он читал вдохновенно, прячась в своих кудрях. Да, удивительно. Поппер взял с полки книгу…
. . . . . . . . Ступив за твой порог,
Я вдруг переношусь во дни Екатерины,
Книгохранилище, кумиры, и картины,
и стройные сады . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я слушаю тебя, твой разговор свободный
Исполнен юности . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Беспечно окружась Корреджием, Кановой,
Ты, не участвуя в волнениях мирских,
Порой насмешливо в окно глядишь на них
И видишь оборот во всем кругообразный.
Открыли тетради "Столица и Усадьба", томики – "Подмосковные". Сколько перлов! И не замечали как будто раньше? Поппер сознался, что не бывал ни в одной усадьбе. Лишин знал хорошо Европу, а "усадьбы откладывал". Укропов "все собирался, да так и не собрался".
– Остатки "варварства и крепостников"-с, – постучал пальцем Хмыров. – А вот при "шепоте Бытия"… на Театральной, пирамидку из досок видал, для собак удобно. И на ней Карла Маркса сидит.
Решили делать экскурсии.
III
Как-то сошлись на вокзале, с мешочками: хорошо закусить в парке, подле Дианы или Флоры. К ним подошел, в галифе, с кобурой, справился: кто, куда?
В вагоне говорили об искусстве, об Архангельском-Юсупове. Какой-то пьяненький пробовал задирать и обозвал "голопятыми".
– Все им гуля-нки!.. Зна-ю… Не переводются… есупы!.. Какии у вас… архангелы?.. Мало вам, что Господни… храмы… Я зна-ю!..
На остановке сошли. Потянулись поля картофеля, изрытые, в ворохах ботвы. Кое-где добирали бабы. Было начало сентября, сухая и ясная погода, припекало, сверкали паутинки. Приятно было идти по пыли, мягко. Вдали темнел плотной стеною бор, белела колокольня.
Поппер прочел накануне "Подмосковные" и объяснял подробно:
– Въездными воротами, – с барельефом Трубящей Славы, – вступаем в парк, где когда-то прогуливался Пушкин. Бор раздвигается, и в перспективе аллеи – величественная арка, сквозные колоннады, – подлинный "гимн колонне", "одна из лучших мелодий в тоне, которым звучала русская архитектура конца восемнадцатого века"! Дом с круглым бельведером. Дух Кваренги, Старова и дерзновенного, хотя отчасти и подражательного Казакова. Паоло Веронезе и Тьеполо, декоративная живопись барокко… Мы почувствуем Гюбера, Греза и Ротора в неувядающих полотнах, увидим былую прихоть – интимную комнату портретов прекрасных женщин – "привязанностей"… голуоую, под серебро, "спальню герцогини Курляндской"…
К тебе, приветливый потомок Аристиппа,
К тебе явлюся я . . . . . . . .
Надвигавшийся бор синел; чувствовалось его дыхание. Томили поля изрытостью.
– Мы в грязном, разрытом поле… – рассуждал, проникаясь, Поппер, – но мы продвигаемся туда! Нет, в самом деле: серость, и – темно-зеленый бархат, укрывающий "светлый мир"! Дикое поле и тут же невидимое… близко-близко, – нетленное!.. Чудеснейшие возможности…
Смотри: вокруг тебя
Все новое кипит, былое истребя.
Свидетелями быть вчерашнего паденья…
– Позволю себе перефразировать: Опомнятся младые поколенья!..
А Семен Семеныч пропел, мигнув на копавшую у дороги бабу:
Жестоких опытов сбирая поздний плод,
Они торопятся с расходом с весть приход.
– А почем, матушка, картошка-то? – спросил он говорком бабу.
– Ну тебя, старый черт!.. – огрызнулась баба. – Скидай штаны – дам пригоршню!
– Скидать-то стыдно, красавица… – сказал старичок под хохот.
– Слопали нонче стыд-то!.. – швырнула баба.
Купили за полтораста тысяч с полподола картошки: хорошо будет спечь в золе! Попался солдатишка в разухом "шлеме", на кляче вскачь, гикнул на них – "това-рыщи-и!"… – Вадя пустил вдогонку:
Дурак на лошади,
Колпак на дураке,
Звезда на глупом колпаке!
– До этого надо довести, само не станется… – сказал Хмыров…
Вот он и бор. Ворота с Трубящей Славой. Оглядели, пошли аллеей, в высокой сухой траве. Было тоскливо, тихо. Пахло сухим застоем. Вкрапленные, кой-где золотились в бору березы.
– Едут…
Бежала буланая лошадка, с черной, под щетку, гривкой; звонили мелкие бубенцы на сбруе. В желтом кабриолетике сидела пара. Кругленький старичок, с острой седой бородкой, в бархатном картузе, в перчатках, почмокивал вожжами. Он внимательно поглядел и что-то сказал соседке. Она кивнула. В широкой шляпе, широкая, с букольками у щек, она была старичку под пару. Прокатили.
– Афанасий Иваныч и Пульхерия Ивановна, стиль-модерн! – подморгнул к ним Семен Семеныч.
– Должно быть, осматривали… тоже.
– Отражение прошлого! Мирно катят на станцию, из усадьбы…
– И на своей лошадке! Уцелели еще такие…
– Господи, какая удивительная встреча!.. – промолвил грустно всю дорогу молчавший Лишин. – Господи-Господи… где все?!.
– Смотрите… колонны в соснах! А вон бельведер!..
Они приостановились и смотрели.
– Прошлое…
– И говорит это прошлое: "Что!., панихидку пришли служить?.."
Величественная арка ворот. За нею сквозные колоннады, за ними дом – белая тишина у леса – проблескивает пустыми окнами. Холодный, слезливый блеск.
– Стай-ай!!.. – всполохнуло их сиплым ревом. – Вам говорят… назад! Ступай сюда…
И явственно звякнуло прикладом.
IV
Сбоку арки сидел на пеньке солдат, звезда на шапке. Они подошли покорно.
– В чем дело, товарищ?.. – небрежно спросил Поппер.
– А вот… уходите.
Это был белобровый парнишка, с слюнявыми губами. Он поставил винтовку к арке и стал колупать ладонь.
– Почему?! У нас ордер…
– Мало что, а… уходите, больше ничего.
– Да позвольте… почему мы должны уходить?!. – возмутился Поппер, обзывая мысленно сопляком.
Солдатишка отколупнул мозоль и стал раскусывать.
– Я энтих делов не знаю. Вам говорят, ступайте… а то начкара свистну сейчас. Он вам тогда скажет, почему…
– Товарищ, не будьте цербером! – сказал Вадя, протягивая солдату папироску. – Хоть покурить, что ли…
Парнишка взял папироску и положил за обшлаг, как должное.
– Видите, товарищ… Этот старинный дворец сохранен рабоче-крестьянской властью для всех граждан… и мы, как граждане…
– Энто я без вас знаю, что рабочая власть… Они закурили, ждали.
– Нечего мне вам объяснять. Не враз попали. Сама уехала, а без ее нельзя. То-лько вот со стариком отъехала… Небось она вам попалась?
– То есть как?.. При чем тут… Кто это она? – заговорили они все вместе.
– Живет тут со стариком, охраняет. От ее зависит. И ключи у ней… Поедет и запрет.
Они смотрели, не понимая, вглядываясь друг в друга.
– Может, к зятю поехали… тогда не скоро. А может, на Смоленской, купить чего. Она часто ездит, катается… – расколупывая ладонь, болтал парнишка. – Хотите – погодите… по лесу погуляйте. Этого она не воспрещает. А коль к самому поехали, до ночи не воротются. Он в Ильинском теперь живет.
– Кто он?.. – спросили они все вместе.
– Товарищ Тро-цкай… кто! – подтряхнул головой парнишка. – Евоная теща, полный полномочии! Троцкая теща… поняли теперь? При себе допускает, а так велит гнать. Боится, покрадут. Теща евоная, самого Троцкова! А то как ничего. С которыми и сама ходит, рассказывает, как у их там… о-ченно сильвировано!..
– Мммдаааа… – промычал Хмыров в бороду. – Были князья, теперь те-ща!..
– Понятно, все ее боятся… Троцкая теща! А об князей я не знаю, рязанской я. Каки-то, словно, жили, сказывали тут некоторые люди… что хорошего роду. Конешно, теперь все – народное. А старик ее вроде казначей, с сумкой ездит. Отвезет чего, а то привезет… дело-вой! Ну, она шибчей старика.
– Так-с. Строгая, выходит?
– Не шибко строгая, а… Надысь Артемова нашего на трои сутки запекла! А так. Сказал, про себя… несознательный он, конешно. Ну, она дослышала, враз в телехвон, самому! Нажалилась. На трои сутки, для дисциплины! Вы как… не партейные? Под копытом видит! Живот надысь у ей схватило, ночью… сметаны облопалась… Тут у их во-семь коров, молоком торгуют… Солдата в аптеку ночью погнала, за семь верст! Сво-лочь какая, погнала!.. – оглянулся с опаской солдатишка. – Разве энто порядки? Царица, вон говорят, у нас и то так не гоняла…
Он глубоко запустил руку под шинель, под мышку.
– Заели… все тело зудится, а мыльца нету. Они пожалели и дали ему на мыльце.
– Значит, никак нельзя без нее?
– Не, ни под каким видом.
– Мы бы недолго… Может быть, как-нибудь?..
– Да что вы, махонький, что ли… не понимаете! Говорят вам, ключи с собой увозит… никому не доверится! Наши-то бы пустили поглядеть… Жалко нам, что ли! Гляди, пожалуйста. Вот, глядите отседа… на воздухе-то и лучше даже. А то, может, дождетесь. Пообходчивей как с ней… шляпу ей сымете… она вас, может еще, и сама проводит, все вам расскажет. И со стариком, где спят, покажет. Надысь я видал… о-ченно сильвировано! Постеля у их голубая, и весь покой голубой, и серебряный… И спять под пологом, с бахромой… сказать, балдахон!..
– "Спальня герцогини Курляндской"! – сказал Хмыров. – Наследнички.
– Но это же… ужасно!.. – воскликнул Поппер.
– Спят-то что? – спросил, ухмыляясь, солдатишка. – Они супруги… уж это как полагается.
– Не то, а… Ждать-то долго.
– Видно, надо играть назад! – перебирая бороду, сказал Хмыров.
– А то погодьте. Враз попадете, она ничего, обходчива. Песни мы им надысь пели, сорок человек… гости были. Наши им песни ндравются, чтобы свист!.. Велела по стакану молока. . . . . . выдать!.. – выругался с оглядкой солдатишка. – Заместо водки!..
– Да к вам-то какое они отношение имеют?! – дернулся-крикнул Вадя.
– Мало что. Всякий отношении. Значит, такой закон, допущены до дела…
– Не-ет, он не дурак… – сказал Хмыров, когда, прощально взглянув на дом, потянулись они аллеей. – "Всякие отношения имеют"!..
Дошли до Трубящей Славы.
– Дотрубилась, голубушка! – сказал разговорившийся что-то математик.
Пошли картофельные поля. По взъерошенной дали их еще копались пригнувшиеся люди, добирали.
– До чего же все гну-сно!.. – воскликнул с тоскою Поппер.
Укропов жевал сухарь. Он всю дорогу молчал. Молчал и Лишин. Когда говорили с солдатишкой, он отошел под сосны, смотрел на дом и что-то шептал – крестился. Плохи были его дела. Хмыров шагал раздумчиво. Дошагал до Поппера и положил руку на плечо.
– Ну, как насчет… "шепота Бытия"?!.
– Отстаньте, Аркадий Николаич… – устало сказал Поппер. – Этот факт…
– …что нет никакого "шепота", а самая-то обыкновеннейшая теща. . . . . .! – выругался нежданно математик, что не шло уж к нему совсем.
– Куда вы… Вадя?!. – закричал Поппер, видя, как поэт побежал от дороги полем.
– Оставьте его… – шепнул в какой-то тревоге Лишин. – Опять это с ним. Недавно зашел ко мне… забился на диванчике… Ужасно, ужасно, ужасно!.. – Лишин потер у сердца. – Потише, господа… скоро очень идем…
Подковылял ослабевший Семен Семеныч: плохо он закусил в дорогу. Поморщился, подморгнул.
– "И пошли они, солнцем палимы"… – хрипленько рассмеялся он. – А то в деревне, бывало, плясовую пели. "Ах, теща моя… доморощенная! Ты такая, я такой… ты кривая, я косой!.."
– Нет, эта не кривая… и очень даже не кривая! – сказал через зубы Хмыров. – А вот насчет косины-то…
– Да что же мы, господа… – всплеснул неожиданно Укропов, – в лесу-то не закусили?!.
Возвращаться не стоило. Вон уж и полустанок, и Вадя выходит на дорогу. И минут через двадцать поезд.
Июль, 1927 г.
Ланды
Блаженные
Я прощался с Россией, прежней. Многое в ней потоптали-разметали, но прежнего еще осталось – в России деревенской.
Уже за станцией – и недалеко от Москвы – я увидал мужиков и баб, совсем-то прежних, тех же лошадок-карликов, в тележках и кузовках, те же деревушки с пятнами новых срубов, укатанные вертлявые проселки в снятых уже хлебах, возки с сеном, и телят, и горшки, и рухлядь на базаре уездного городка. Даже "милицейский" с замотанными ногами чем-то напоминал былого уездного бутошника, – оборвался да развинтился только. А когда попался мне на проселке торгового вида человек, в клеенчатом картузе и мучнистого вида пиджаке, крепкой посадкой похожий на овсяной куль, довольный и краснорожий, поцикивавший привольно на раскормленного "до масла" вороного, я поразился, – до чего же похоже на прежние!..
– Это не Обстарков ли, лавочник? – спросил я везшего меня мужика.
– Самый и есть Обстарков, Василий Алексеич! – радостно сообщил мужик, оглядываясь любовно. – Ото всего ушел, не сгорел. Как уж окорочали, а он – на-вон! До времени берегся, а теперь опять четырех лошадей держит, с теми водится… Очень все уважают. За что уважают-то?.. А… духу придает! Как разрешили опять торговать, сразу и выбег. – "Теперь, – говорит, – я их, сукиных сынов, замотаю!" – Прямо веселей глядеть стало. Значит, опять возможность. Ну, и сами друг к дружке потесней стали, а он вроде как верховод. Сына по партии пустил в Москву… – с левольве-ром ходит! – а он через его товары у них забирает, кирпичный завод зарендовал, коцанерного общества. Чуть рабочие зашумят, он кричит: – "Я сам теперь камунист, сейчас прикрою!" – И молчат. Да что… одна только перетряска вышла. Смирному человеку плохо, а кто повороватей – отрыгаются.
– Значит, хорошего ничего не вышло?
– Кто чего ищет! Может, чего и увидите, хорошего. Да вот… – улыбнулся он и помотал головой, – куда едете-то… пророк там завелся! Самый пророк. Слесаря Колючего помните, в имении за водокачкой смотрел? Перевращение с ним вышло. Самый тот, пьяница. Зимой босиком стал ходить и слова произносит. Какой раньше домокрад был, жадный да завистливый, а теперь к нему сколько народу ходит, – много утешает. Строгие слова знает, очень содействует. Четыре месяца в ихней чеке сидел, убить стращали, а не прекратился. Бабы к нему посещают, чудесов требуют1 А то еще есть, совсем святой, Миша Блаженный, генеральский сын! Этого не могут теперь трогать, с полным мандатом ходит, очень себя доказывает. С этим вышло чудо…
К нам в тарантас вскочил какой-то в форме, с портфелем, – назвал его мужик – "товарищ-штрахаген", – и разговор прекратился.
В знакомом имении я нашел большие перемены. Стариков-хозяев выселили во флигелек, и они как-то ухитрялись существовать. Старый педагог и земский деятель стал шить сапоги на мужиков, а барыня, былая социал-демократка, занялась юбками и рубахами. Хозяйство падало, но присланные на кормление в совхоз пока блаженствовали, проедая остатки.
Я приехал с приятной вестью, – сказать старикам, что их племянник, которого они считали погибшим, находится в безопасности, и что я скоро его увижу. Старики заплакали тихими, радостными слезами, и я тут понял, какая произошла с ними перемена.
– Слава Богу! – благоговейно сказал педагог и перекрестился. – А это… – махнул он за окошко, на именье, – теперь, после всего, – тлен! Да, тлен.