Том 2. Въезд в Париж - Иван Шмелев 13 стр.


Раньше я никогда не видел, чтобы педагог крестился. Он слыл за "анархиста-индивидуалиста", переписывался с Кропоткиным и славился яростною борьбой с церковными школами, называя их мракобесием и сугубоквасною чушью. Теперь же над его койкой висела даже иконка, в веночке из незабудок, и лампадка.

Старушка, когда-то стриженая, когда-то ярая неверка, стала благообразной, под черным платочком, заколотым по-бабьи. Слушая мое сообщение, она часто крестилась и перебирала молитвенно губами.

– Господи Боже, сколько пережито и понято! – сказала она кротко. – Ну, да… мы опростились. Сколько было суеты, гордыни. Мы выросли духовно, и нам открылось с Сергеем Степанычем столько глубокого, столько действительно ценного, абсолютного!..

– Бог открылся?

– Да, Бог. Все сгорает, а Он – родился. Для нас, по крайней мере.

Я не стал спрашивать. Но и в этом новом я улавливал то неистовое, безотчетное, что когда-то кричало в речах старушки, когда она приводила меня к социализму.

– Перемены радикальные, и во всем… – говорил педагог, – но их надо искать, видеть духовным оком! Одни оподлились, зато другие показывают удивительную красоту, душевную. Та "правда" в народе, которую мы искали, которой поклонялись слепо, теперь открылась нам обновленной, просветленной, получила для нас уже иной смысл: не правды равенства в материальном, как предпосылки будущего социального устройства жизни, а Правды, как субстанции Божества… как воплощения Его в нас!..

Я ловил знакомые интонации диалектика, и перерождения, глубины – не чувствовал: старые дрожжи слышались. И странным казалось сочетание темного образа, лампадки и… ровно текучих слов. Вспомнился Степан Трофимыч у мужиков, из "Бесов".

– Искания этой новой Правды усилились! Наш "социал-демократ", которого мы же с женой и создали, – помните, Семен Колючий? – из бунтаря превратился в… пророка! Много, конечно, смешного и дикого, но вы увидите сами, что в нем образовался некий духовный стержень! Наши просветительные книжки он сжег, и теперь сам "стоит на камне"!

– А Миша Блаженный! – воскликнула старушка. – Это же прямое "оказательство"!

– Да… но этот мне не совсем понятен. С ним произошло потрясение на физиологической почве… и этот случай надо рассматривать не исключительно с духовной стороны… Хотя очень показательно это проявление юродства. Но Колючий… это типичный случай перерождения, увидите!

И я увидел.

Водокачка, когда-то подававшая из прудов воду на все службы, бездействовала: плотину прорвало, пруды ушли, и только в самом нижнем, забитом корягами, еще держалась вода, и даже водились караси. Семен Колючий, ярый политик и бунтарь, первый поднявшийся в революцию против просветивших его господ и потребовавший изгнания их во флигель, все еще проживал на водокачке-башне. Я его встретил на берегу нижнего пруда, за карасиной ловлей. Строго, глубокомысленно сидел он над поплавками, как обычно. Высокой, жилистый, в венце из седых кудрей над высоким открытым лбом, он напоминал мыслителя, и только черные руки в ссадинах и замазанная блуза кочегара говорили о его рабочем положении. Бывало, мы о многом с ним толковали, – он был довольно начитан и от природы умен, – и добрые отношения наши сохранились. Мне он очень обрадовался.

– Господи – Вседержитель! – воскликнул он, всплескивая руками, словно благословляя, и восклицание это очень удивило меня. – Живы! Ну вот… вот вам и удочка, отдыхайте. Много воды утекло, и пруды наши утекли, и водокачка самоликвидировалась… а крови пролито еще больше. Прости, Господи! – сказал он с чувством и перекрестился. – Итоги применения теории скудоумных щенков! Отрекся… – просто, искренно сказал он и грустно улыбнулся.

– Проклял скудость гордыни ума и молю Создателя дать мне силу просвещать дикое племя и искать Его. Пролитая кровь и на мне горит, и на всем "просвещении". Идите и проповедите Евангелие Правды! Не убий, не укради, не лги, люби ближнего твоего! Не признаёшь сего – все бессильно, все суета. Господь окрылил меня. От гнева Его камо убегу? В смуте политической гнус наверху, как пена, а праведники побиваются камнями. Я три месяца за Правду страдал у них, и всего узнал. И крепок пребываю и пребуду. "На ка-мени сем созижду"! И я встал на камень.

– Прозрел и восклицаю: – "Господь мой и Бог мой!" – Про нашу Россию в Евангелии писать надо и читать в церкви. Получили крещение огнем и должны взять посох и проповедити всему миру! Аз есмь Лоза Истины! Готовлюсь. Пишу послание ко всем народам!

Я посмотрел на него внимательней.

– Не гордыня это, – сказал он, словно поняв мой взгляд, – и не от потемнения ума. Сказал Господь: "Шедче научити вси языки"! Умер тлен – ожил Дух. Боролся за прибавочную ценность – отказался от всех тленных ценностей, ибо познал!

– Что вы познали, Семен Устиныч?

– Океан горя, слез и крови! Хлеба жива жаждал, а дали камень. Отравили источники. Не может человек ветхий установить Правду! Не оживет, аще не умрет. Умер – и воскрес, и Правда грядет со мною!..

Он страстно учил меня, путая и сплетая слова Писания, и я видел, что он горячо ищет, что весь он н о в ы й.

– Вы, я слышал, зимой босиком ходили… Зачем это?

– Больше веры учению моему, во имя Христово. Практический путь на проповедь: разуйся и шествуй! Душа горит и горением согревает. И стали внимать и содрогаться. Готовлюсь. Пройду по России от Востока до Запада, пройду в Европу. Там – геенна. И пойдут последователи, и низвергнем кумиров. И явятся чудеса. И уже есть!

– Есть?! Интересно… И через вас?

– Господня воля. Пожег книжки тлена и проповедовал учителям моим, бывшим господам Сухомоловым, их же из-гнах из тлена! И прониклись. И пожгли книги и брошюры учения тленного, ими же и меня развратили! И плакали все трое на пепелище гнойном, как Иов. Да возьмут крест свой и по Мне грядут! Ибо пришел час, в он же вси сущие во гробех услышат глас Сына Божия! Услышали. Любовь и нестяжание. Сим победишь!

Он наслаждался новыми словами, как сладкой песней.

– Открылось невидимо и прикровенно. Два года я горел злобой бесовской и выгнал из хором их, своих наставников и просветителей, ибо увидел, что, вопреки учению своему, держатся за имение и дрожат. Унижу и обращу во прах! И согнал, став во главе комитета бедноты. И кругом гнал и выжигал плесень, как Савл. И вот – "Савл, по что гониши Меня!.." – И вот, после моей окаянной речи в Лупкове, где имение Пусторослева, старого генерала, толпа, мною наелек-тризованная… и не толпа, а пятеро последних воров и негодяев, в ту же ночь убили старика-генерала и ограбили последнее. Выволокли на снег из кухоньки, где он проживал, и повели босого, в одной рубашечке, на пруд. И утопили в пролуби. И его младого внука, параличного, четыре года лежавшего без движения, тоже утопили… И донесли мне. И в ту же ночь я напился крепкой вишнёвой наливкой, которую принесли мне воры, – и что случилось?!.. Не помню, как я на заре оказался в "Пусторослеве", у пруда. И видел, как кучер и повар генеральский вынимали синего генерала из-подо льда. Я ушел и сел в кухне. И вот – сидит у горящей печки Миша, генералов внук, в тулупе, и улыбается мне, и даже протягивает руку! И тогда я упал без чувств. И когда кучер с поваром привел меня к жизни, я спросил – что случилось? И они сказали: чудо! Утопили генерала и Мишу расслабленного, а он выплыл из пролуби и пришел в кухню, исцелившись! И сказали мне: "на тете кровь греха, будь ты проклят и уходи от нас!" И я ушел в смятеньи. А через три дня пришел ко мне на водокачку Миша и принес Святое Евангелие и стал читать про чудо в купели Силоамской. И, прочитав, сказал: "сггггущаются тебе грехи твои!" С того часу мы с ним неразлучны и проповедуем. И сколь же мне это сладко!..

Я слушал восторженную, певучую речь Семена Устиныча. Блеском дрожало в его глазах под сумрачными бровями. И блеском, голубым и золотым блеском первых осенних дней, дрожало и на земле, и в небе. Березовая роща за нами золотилась. За ней, в белых стволах, сияло, голубело. Липы и клены за прудами краснелись-горели золотом, и густым, и жидким, и белые голуби, еще уцелевшие от ружья, взлетали сверканьями над ними.

Благостно было на душе. Я сказал:

– Если бы все так чувствовали… какая бы жизнь была!..

– Родной! – закричал старик, охватывая меня за плечи, – к этому-то и надо двигать! Шедче, проповедите языкам! Готовлюсь! Будет! Откры-лось!.. Не устами, а делами!.. А вон и Миша, Господь посылает во свидетельство!..

Между березками, у пруда, показался тонкий, высокий юноша, весь в белом. Он шел, скрестив на груди руки, смотрел на небо. Когда приблизился, я поразился, до чего прозрачно и светло восковое лицо его, совсем сквозное, словно с картины Нестерова, – до чего далек от земли его устремленный в пространство взгляд. Светлые волосы – бледный лен – вились по его щекам, и был он похож на Ангела, что пишется на иконах "Благовещения". Был он босой, в парусиновых брюках и в белой холстинной рубахе, без пояска.

– Миша-голубок, иди-ка к нам! – нежно позвал старик. Миша приблизился, поклонился застенчиво и сел, вытянув ноги. Тонкие они были, как палочки, и мокрые от росы.

– Тоже много страдания принял! – восторженно говорил Семен Устиныч, любовно оглядывая Мишу. – Держали в узах и хотели убить, но он и палачей тронул, отвечал из Евангелия. Все Евангелие наизусть знает!

– Я все четыре года, когда лежал в параличе, читал Евангелие… – застенчиво улыбаясь, сказал Миша тоненьким голоском. – Я упал на охоте с лошади, когда оканчивал кадетский корпус… Господь привел меня в Силоамскую Купель… – продолжал он удивительно просто, по-детски всматриваясь в меня и доверяясь. – В ту ночь, когда пришли убивать нас с дедушкой, до их прихода, я видел Христа, и Христос сказал: "Пойди в Силоамскую Купель – и исцелишься!" И я исцелел. Вот, смотрите…

Он вскочил радостно и прошелся по бережку.

– Он подвиг принял! – крикнул Семен Устиныч. – Скажи, Миша, про подвиг.

Миша сел и посмотрел на меня детскими ясными глазами.

– Подвига нет тут, а… я хожу и ничего не имею. У нас все взяли. Когда я исцелел, я понял, что это нужно, чтобы у меня ничего не было. Хожу и читаю Евангелие. У меня даже и Евангелия нет, я наизусть. Приду и стою. Меня зовут: иди, почитай. Я читаю, и мне дают хлебца.

– Бла-женный! – восхищенно крикнул Семен Устиныч, любуясь Мишей. – Воистину, блаженный! Блаженни кроткие сердцем… блаженни, егда поносят вас! А что, поносят тебя, Миша?

– Нет – сказал Миша грустно. – Только всего один раз было, в Королёве, когда я пришел на свадьбу. У председателя волостного исполкома сын женился, коммунист. Было в январе, очень мороз. Я шел по деревне…

– Босой! – восторженно закричал старик, нежно поглаживая мокрые ноги Миши. – А двадцать два градуса мороза было!

– И мне стало больно пальцы. Бабы звали в избу и давали валенки, но я не мог…

– Обет даден! – строго сказал Семен Устиныч. – Пока не расточатся врази Его!..

– Да. Когда Россия станет опять святой и чистой. И вот, мне захотелось войти на свадьбу. . . .

– Был голос ему! "Войди в Содом, где собрались все нечестивые и гады!"

– Да, будто голос: "Иди и скажи Святое Слово!" И я вошел. Все были нетрезвые и закричали: "Дурак пришел!" И стали смеяться.

– Над блаженным-то! – с укоризной сказал Семен Устиныч, гладя Мишу по голове, любуясь.

– И вылили мне на голову миску лапши… но не очень горячей…

– А он..! – закричал, вскакивая, Семен Устиныч, – что же он сделал! Миша, скажи, что ты сделал?!..

– Я стал читать им: "Отче, отпусти им, не ведают бо, что творят"…

– И потом он заплакал! – с рыданьем в голосе воскликнул Семен Устиныч, тряся от волнения головой.

– Да, я заплакал… от жалости к их темноте…

– И тогда… Что тогда?!..

– Тогда они затихли. И вот…

– Чудо! сейчас будет чудо!.. Ну, Миша, ну?…

– И тут, один из города, матрос Забыкин…

– Зверь! Убивал, как в воду плевал!..

– Да он меня тогда, в тюрьме, хотел застрелить, что я был кадетом…

– Вы слушайте… Ну, ну?..

– Он был пьяный. Он встал и… вытер мне лицо и голову от лапши чистым полотенцем. И сказал: – "Это так, мы вы-пимши"…

– И еще сказал!.. Это важно!..

– И еще прибавил, тихо: – "Молись за окаянных, если Бога знаешь… А мы забыли!"

– Мы – забыли!!. А Миша что сказал?!. Что ты ему сказал?..

– Я сказал: "Он уже с вами, здесь… и Он даже во ад сходил!"

– Мудрец блаженный! Ну, и что тут вышло?..

– И все затихли. И стали меня поить чаем.

– Но он не пил!!..

– Я не принимаю чая. Я попросил кипяточку, с солью… – сказал, застенчиво улыбаясь, Миша. – И я…

– . . . . пошел от них на мороз, славя Бога!..

– И радостно было мне видеть их лица добрые…

– Ах, блаженный! И теперь никто пальцем не смеет тронуть. Ибо дана ему от Забыкина бумага! Покажь бумагу.

Миша достал пакетик из синей сахарной бумаги и показал листок с заголовком страшного места и печатью. Стояло там:

"Дано сие удостоверение безопасной личности проходящего странника и блаженного человека Миши без фамилии и звания, что имеет полное право неприкосновенной личности и проход по всему месту и читать правильные слова учения своего Христа после експертизы его в здравом уме и легкой памяти. Подписал – тов. Забыкин".

– Хожу и проповедую… – сказал Миша.

– Ходит и проповедует! Скоро тронемся по губернии. Совсюду нас приглашают. А будут посланы муки и гонения, принимаем!

– Принимаем с радостью, – сказал Миша и поднялся. – В Чайниково пойду. Бочаров-плотник помирает, звали…

– Иди, голубок. Знаю его, много навредил. А вот – к разделке. Утешь, утешь.

Миша простился вежливо, взяв, по привычке "под козырек", к виску, и пошел.

– Смотрите! – сказал Семен Устиныч, – разве не на верную дорогу вышел? И все любят. И все отдает, что дадут. Господи, научи мя следовать путям Твоим!

Когда я уезжал из имения, был удивительно лучезарный день, блеск осенний. И в душе у меня был блеск. Провожали старенькие интеллигенты, крестили на дорогу, и это ласкало душу. Но не они трогали меня. Лаской прощанья светило русское солнце, и – не прощалось. И золотившиеся поля ласково говорили – до свиданья. И мягким, хлебным – тянуло от золотистых скирд. И провожавший меня до крестьянской межи старик братски-ласково говорил:

– Снежку дождемся… а там, по снежку, и в путь, на проповедь. Господи, благодать какая! Святые поля… И будем ходить по ним. . . .

Я слез с тарантаса и пошел прямиком, полями, по размахнувшемуся далёко взгорью. По его золотому краю, на высоте, на голубиного цвета небе, белели человеческие фигуры, светились в блеске. Баба ли добирала там, мужик ли копал картошку, – но в каждом сиявшем пятнышке на полях виделся мне подвигающийся куда-то тонкий и светлый Миша.

Апрель, 1926 г.

Ланды

Весенний плеск

Я стою у чужой реки. Она идет полноводно, ровно, как месяц тому, как год. В оправе течет она, зеленоватая на заре, дымно-молочная в мутный вечер. Не засмеется, не зашумит. А где же… весенний плеск?

Черные сучья чужих деревьев… Золото голубое – где?..

Надо закрыть глаза – и через узенько-узенькую щелку, через деревья, глядеть на небо. Лучше пройти за решетку сада, сесть где-нибудь потише, на солнышке, и так вот смотреть и слушать…

Воробьи?.. Это они чирикают, бойко, трескуче-бойко, радостно по весне. И вот… –

…Великая лужа, на черном дворе, вся в блеске. Великая, во весь двор, лужа. Бурая в ней вода, – густое сусло. Плавают – золотятся на ней овсинки, ходит ветром утиный пух. Чуется белый ледок под нею. Кругом, – у заборов, у садовой решетки, у сараев, под бревнами, – голубовато снежком белеет. Он уже сдал, исколот лучами солнца, сочится стеклянным блеском, день ото дня бледнеет, уходит в землю. Гонит его перезвон пасхальный, звяканье рухающих сосулек, бугроватых. Налитые молочной мутью, ржавчиною янтарной, повисли они с сараев, звонко постукивают о бревна и разлетаются в соль и блеск. Холодком покусывает с воды, но белые утки полощутся, – к садовому забору, где поглубже; жесткие их носы вылущивают что-то сочно, вспыхивают на солнце крылья…

Какая радость – этот немножко страшный переход по доскам, до сада! В саду еще спит зима, тяжелая, большая; но снег надувается горбами, и почернел, усыпан веточками, вороньими и куриными следками, лапками. Под яблоньками сероватые проталы-стекла, лужицы голубые, – в них солнце и небо плещется. Яблоньки черны-черны, корявы весенней голостью. Зато тополя светлеют тугим и здоровым глянцем, и почки на них полнеют, золотятся.

Слепит совсюду. Небо упало в лужу и уронило солнце. Оно купается с облачками, с утками, брызжет в меня, на мое весеннее пальтецо, синее, с золотыми якорьками, только-только надетое, в новенькие калошки, – белые огоньки на них. Я жмурюсь и робко двигаюсь по доскам. Длинные они, во всю лужу, с кирпичика на кирпичик, потряхиваются, плещутся. Хорошо бы остановиться и попрыгать на середке, где доски плюхают по воде. Но нянька поталкивает в спину, несет за мною лопаточку, – ковырять снег в саду, гнать зиму.

– Чего надумал… иди, иди! О н те вот шуганет, из сарайчика выскочит… потопнешь!..

Он… Я знаю: живет в сарае, на погребе, в темноте…

Сараи и конюшни… Они приоткрыли двери и густо дышат. Из черной дыры, в сверкающей сетке капель, темно поблескивает большой лошадиный глаз, мягкие губы фыркают за решеткой стойла, и тянет оттуда как будто печеным хлебом, – навозом, лошадью. Сыплется с крыши блеском, булькает звонко по канавке, золотая вода течет. А серые стенки сухи, теплом от них. Синие мухи вспыхивают и спят на солнце. А солнце… Оно – везде. Это оно играет в колокола, гудит, и звенит, и плещет, и хочется заплясать, запрыгать. Но нянька ворчит – иди!

Вот и самая середина лужи. Я иду еле-еле, чтобы идти подольше, засматриваюсь на новенькие калошки, уже запачканные навозцем, на плавающие овсинки, на щепочки. Чурбак плавает, как корабль, синяя муха на нем катается. А вон, на бревнах, кот наш чего-то на солнце зябнет, – весны желает! Нынче и у него праздник. И сизые голубки ловят за хвостики друг дружку, кругами кружатся под сараем. Солнце под моими ногами плющится, и вдруг… что это?! почему закачались доски?..

Я поднимаю голову. Красное на меня идет, покачивается, горит, как пунцовый шар… И я радостно узнаю Михайлу, который тесал лопаточку. Он двигается навстречу и весь сияет. Намасленная голова сияет на обе стороны, красное лицо сияет, и красная борода, как веник, и новая красная рубаха – пузырями. А на сапоги даже смотреть больно. Он радостно надвигается на меня, раскидывает руки… Рот его широко разинут, борода прыгает, хохочет, я замираю, не знаю, – как же теперь мне быть? А он все ближе, он меня свалит в лужу… Но вот он делается ниже, ниже. Я вижу, что он садится, будто играет в коршуна… схватывает меня и вдруг поднимает на страшную высоту, над страшной лужей! Как хорошо отсюда, – и хорошо, и страшно. Все, все – другое совсем: и сосульки, и последний снежок на крыше, и пестрые бабы за забором, в зеленых и красных юбках, сигают через лужи, и красные шары где-то, и синие…

– Держись!.. – рычит Михайла, раскачивая меня над лужей.

Назад Дальше