– Ох, говорит, да что же я такоеча наделала? Ох, говорит, да присоветуй хоть ты-то мне для ради самого господа! На все я теперь соглашусь. Ведь мне и идти-то некуда.
А та, старая дура, тьфу, и по имени-то назвать ее противно, ручищами развела.
– Не знаю, говорит, молодушка. Прямо сказать тебе ничего не могу. В очень большой цене теперь мужик. И красотой одной и качествами не прельстишь его. Это и думать не смей.
Бросилась тут баба вон из избы, выбежала на зады да по заднему проспекту и пошла вдоль села. На село-то ей, бедной, и выйти было стыдно.
И вот видит баба: идет ей навстречу старушка махонькая, неизвестная бабушка. Идет эта бабушка, тихонько катится и чтой-то про себя шепчет.
Поклонилась ей баба наша, заплакала.
– Вздравствуйте, говорит, старушка махонькая, неизвестная бабушка. Вот, говорит, взгляните, пожалуйста, какие дела-делишки на земном свете-то деются.
Взглянула старая бабушка, головенкой своей, может быть, мотнула.
– Да, говорит, деются, деются… Ох, говорит, молодая молодушка, знаю все, что на свете деется: всех людишек передавить надобно – вот что деется. Да только, умоляю тебя, не плачь, не порти очи себе. В деле таком, слеза – помощь никакая. А вот что: есть у меня средства разные, есть травы драгоценного свойства. Есть и словесные заговоры, да только в таком великолепном деле они ничего не стоят. А от такого дела, чтобы человека при себе удержать, есть одно только средство. Будет это средство страшное: особая это роскошная черная кошка. Тую кошку завсегда узнать можно. Ох, любит та кошка в очи смотреть, а как смотрит в очи, так хвостом нарочно качает медленно и спинку свою гнет…
Слушает баба ужасные старухины речи, и млеет у ней сердце.
Конешно, никто не слышал такие речи старухины, кроме бабы нашей, да только все это, безусловно, правильно. Об этом Юлия Карловна тоже говорила. Да и в дальнейшем это вполне выяснилось. И еще в дальнейшем выяснилось, что взять нужно было тую кошку черную, в полночь баньку вытопить и тую кошку живую в котел бросить.
– Умоляю тебя, – просила бабушка, – брось тую кошку безусловно живую, а не дохлую. А как будет все кончено, вылущи кошачию косточку небольшую, круглую и, умоляю тебя, носи ее завсегда при себе.
Как услышала баба это, ужаснулась, поклонилась старухе низенько.
"Пойду, думает, поклонюсь еще раз Димитрию Наумычу, а если не изменит он своего мнения, так есть у меня средство страшное, роскошное".
6
Пошла баба на село поклониться Димитрию Наумычу, да только пошла она, имейте в виду, зря.
Где же было Димитрию Наумычу изменить свое мнение, если он так и горел и даже в город порывался ехать, закончить дело.
Я к нему тогда зашел. Он уж и лошадь свою запрягал. Он мне многое тогда высказал.
– Никогда бы, говорит, я такую бабу не выгнал, как бог свят. Лучше, говорит, растерзай ты меня на куски и разбросай те куски по полю, но на такое дело никогда бы я не согласился. Очень она, баба, мне в самый раз. Да только больно мне, слушай, богатеньким-то лестно пожить. Ты сам взгляни: ну какой я есть мужик? Только и есть одно удовольствие, что лошадь у меня, а так-то все идет в развалку и на сторону. Ну вот, ты сам, слушай, друг ты мой, ответь мне для ради самого господа, есть у меня, например, корова или нету?
– Нет, говорю, нет у тебя коровы, Димитрий Наумыч. Это я подтверждаю. У тебя, говорю, овцы даже какой-нибудь паршивой – и то нету.
– Ну, говорит, вот видишь! Какой же я мужик после этого?
– Да уж, говорю, без коровы тебе как без рук.
– Так вот, говорит, а вы говорите: баба! Баба что? Только что хороша собой, а больше у ней, слушай, и преимуществ-то нет никаких… Ну, сестру ее, скажем, за красоту убили. В Киеве дело было. Так мне теперь что? Мне из этого и пальтишка даже не сшить. Да и меня, прямо скажу, этим теперь не заинтересуешь.
Так вот он говорит, со мной объясняется, а баба, заметьте, рядом стоит.
Увидел он ее, закричал.
– Чего, закричал, тебе надобно? Уходи! Сделай такое одолжение!
А баба испугалась окрика да говорит не то, что нужно.
– Ухожу, говорит, я, Димитрий Наумыч, еще не знаю куда, наверное, в Киево-Печерскую лавру, так дозвольте мне на прощанье в баньке вашей попариться.
Посмотрел мужик на нее, не хитрит ли баба. Нет, не хитрит.
Подобрел Димитрий Наумыч.
– Ладно, говорит, попарься. В этом, говорит, я не притесняю. Ведь я не зверь какой-нибудь. Я за что тебя выгнал? Очень ты хорошая баба и все такое, да только уж извините – рвань коричневая. Ничего у тебя нет и, сознайся, и не было. Да и родственники, слушай, твои – за сколько лет хоть бы кто плюнул. Хоть бы кто подарок мне сделал для ради смеха. Рубашку бы, например, преподнес к празднику к светлому: носите, дескать, Димитрий Наумыч, себе на утешение… Так нет того.
Не стала баба долго его слушать, повернулась да и пошла, а Димитрий Наумыч сел в телегу, свистнул, гикнул да и был таков.
И вот, представьте себе, едет он в город, а баба тем временем баньку вытопила, кошку попову черную приманила, заперла ее в баньке и ждет ночи.
Встретил я ее, бабу бедную, в тот вечер. По селу она бежала. Стиснула этак вот кошку к груди и бежит и бежит, простоволосая и вроде как страшная.
"Ох, – подумал я, – гибнет баба!" Но только, имейте в виду, дело мое – сторона.
7
А к ночи сделал мужик свое дело, выпил с братом своим в городе самую что ни на есть малость и едет обратно веселенький, песни даже играет. И не чует, не гадает, что с ним такое сейчас стрясется. А стрясется сейчас с ним дело совершенно удивительное – прут, ну ветка, скажем, сухая в колесо попадет, и лошадь гибнет…
Только об этом после. К этому и время еще не подошло. А мне только сказать нужно: если б не упала тогда лошадь, то ничего бы, может быть, и не случилось с бабой, поспел бы Димитрий Наумыч, ну а тут лошадь, представьте себе, упала.
Хорошо. Так вот, едет мужик по лесу, на телеге раскинулся, ручки свои в стороны разбросал. Едет.
А лошадь идет шажком мелким, ее и править не надо. Да Димитрий Наумыч и не правит. Он, имейте в виду, вожжи даже бросил.
И это верно он поступил: лошадь и днем и ночью завсегда дорогу к дому найдет. Об этом я очень великолепно знаю. В извозчиках я и сам больше года был.
Так вот, идет себе лошадь Димитрия Наумыча шажком, а Димитрий Наумыч вожжи отпустил и про себя песни играет. А ночь, имейте в виду, темнейшая.
Хорошо. Мурлычет он, пьяненький, "Кари глазки", только смотрит, к погосту подъезжает.
И стало мужику не по себе.
"Вот, думает, мать честная, сколько тут людишек позарыто, да и мне места такого не миновать… А я, обратите внимание, такими вещами занят: бабу, например, свою гоню для ради какого-то богатства и роскоши…"
Подъехал он к погосту хмурый, песни свои забыл и лежит на телеге – скучает.
Только чует: смотрит будто на него ктой-то пристально.
– Кто? – крикнул мужик.
– О-о! – закричали ему с погоста.
Хотел мужик подхлестнуть свою лошадь, да только чует – и рукой ему шевельнуть жутко.
"Ну, думает, скорее бы место такое злачное миновать".
Только это он так пожелал себе, вдруг его ктой-то хлясь по роже!
Замер Димитрий Наумыч, похолодел.
А прут, представьте себе, обернулся еще раз в колесе – хлясь обратно по роже. Смертельно закричал Димитрий Наумыч. А лошадь – дура. Лошадь слышит, кричит мужик, думает – на нее, – понесла.
Мужик кричит чужим голосом, а лошадь так и дует, так и прет к дому.
Пронеслись они верст, наверное, пять, Димитрий Наумыч видит: никто его больше по роже не бьет – кричать перестал, в себя пришел.
Пришел в себя, тпр да тпр – не остановит коня.
Ему бы, дураку, нужно "ш-ш" сказать, а он за вожжу. Он за вожжу, а лошадь несомненно в сторону. Лошадь несомненно в сторону, а в стороне, имейте в виду, дерево.
Наскочила лошадь на дерево. Хрясь башкой об дерево и скосилась замертво.
Выпал мужик из телеги, шапку снял.
Да, видит, скончалась лошадь. "Ой, думает, вот беда так беда, такого и бедствия во всей жизни еще не было! Ну, думает, отпущена мне эта беда не иначе как за бабу мою".
Стоит мужик и себе не верит.
И себя-то ему жалко, и лошадь – дело такое драгоценное, мужицкое, и за бабу до того грустно, что и сказать невыносимо. Постоял он, постоял.
"Ну, думает, что есть, то есть. Пойду-ка я на село поскореича, может быть, с бабой моей еще ничего не случилось". Так вот он подумал, заторопился, привязал зачем-то лошадь к дереву, взвалил на себя дугу да сбрую и пошел скорым шагом.
Да только зря он торопился. Было уже поздно. Случилось уже такое, что и во сне не снилось мужику.
8
Начала баба дело свое – черную магию, когда Димитрий Наумыч к погосту подъезжал.
Пришла баба в те часы в баньку, крест и платьишко свои в предбаннике оставила и без ничего в баню вошла. Вошла она в баню, крышку с котла откинула и кошку ищет.
"Где же, думает, кот? Не видно его чегой-то". Смотрит: забился кот подлавку.
Баба ему: кыся, кыся, а он, представьте себе, щерится и в очи смотрит.
Баба протянула руку – он зубами. Изловчилась как-то баба, ухватила его за шкирку, плюхнула в котел и крышкой поскорей прикрыла.
Прикрыла она крышкой и слышит: бьется кошка в котле это ужасно как, даже крышка чугунная вздымается. Налегла баба грудью на котел, а сама от страха сомлела вся, и вот-вот, видит, силушки удержать не хватит. А в котле повертелось, повертелось и заглохло.
Подложила баба дров побольше, отошла от печки и на лавку присела. Ждет. И вот слышит, будто вода ключом кипит. Посмотрела: да, крышка вздымается и ходуном ходит.
"Ну, – думает баба, – сейчас конец".
Подбежала она к котлу, только приподняла крышку, как в лицо ей бросится кот или чего-то такое другое. Всплеснула баба руками и на пол рухнула.
9
Конешно, никто не знает, как в точности это было. Скорей всего баба открыла котел, а ее паром и обожгло. А баба с перепугу подумала, что это в нее кошка бросилась. Взяла и померла с перепугу. А конец делу был такой.
Вышел я утром на село, смотрю: бежит поскорей мужик Димитрий Наумыч, и на нем, представьте себе, честь честью дуга и сбруя.
Очень я удивился, а он – ко мне.
– Не видел ли, кричит, бабы моей?
– Нет, отвечаю, бабы я твоей не видал. А вот вчера, говорю, да, видел, баньку она вечор топила.
Ухватил он тут меня за руку, и мы побежали.
Ворвались в баньку, шагнули за порог, и тут представилась нам такая нестерпимая картина.
Лежит, представьте себе, баба на полу совершенно мертвая. Охнул тут Димитрий Наумыч, схватил себя за голову и говорит:
– Вот, говорит, через свою жадность потерял такую верную супругу!
И, конешно, заплакал горькими слезами.
Веселая жизнь
1
Ах, милостивые мои государи и дорогие товарищи! Поразительно это, как меняется жизнь и как все к простоте идет.
Скажем, двести лет назад тут, на Невском, ходили люди в розовых и зеленых камзолах и в париках. Дамы этакими куклами прогуливались в широченных юбищах, а в юбищах железные обручи…
Теперь бы и подумать об этом смешно, ну а тогда была эта картина повседневная.
А впрочем, и над нами через сто лет посмеются.
Вот, скажут, как нелегко было существовать им! Мужчины на горлах воротнички этакие тугие стоячие носили, дамы – корсеты…
И верно. Смешно. Да только и это уже уходит.
Все меняется, все идет к простоте необыкновенной.
И не только это во внешней жизни, но и в человеческих отношениях.
Ну кто, какой человек вызовет меня на дуэль, если я обзову его дураком? Никто.
А раньше за это до крови бились. Да что раньше!
Недавно это было. Недавно еще, скажем, битый офицер, да и не только офицер, любой дворянин битый считал непременным долгом застрелиться или застрелить обидчика.
Я вот вспоминаю старичка древнего. Генерала одного пехотного. Актриска его в сердцах по физиономии дернула. Так что ж вы думаете?
Застрелиться хотел старичок. Плакал, тосковал всю ночь… Ну да только кончилось все благополучно. Пережил старичок. И в дальнейшем помер от дизентерии.
Ах, а смешная это была история! И не то, конечно, смешно, что актриса старичка ударила, а вся история перед тем, вся веселая жизнь генеральская была необыкновенная.
2
Ах, милостивые мои государи! Невозможно без слез вспомнить об этом человеке.
Нынче лежит он на Митрофаньевском. Над ним камень могильный – ангел в воскрылии. Под ангелом надпись: отставной военный генерал Петр Петрович Танана.
Малюсенький это был старичок, птичий. Вместо волос – какие-то перышки. Носик продолжительный, птичий, и звали его повсюду, старичка этого, чижиком.
Были на нем чины огромные и богатство довольно изрядное, а жил он, несмотря на это, до того грустно, что и сказать невозможно.
Пятьдесят лет прожил он, прямо скажу, неслышно, а на пятьдесят первом году, перед смертью, вдруг изменился человек.
Раньше, бывало, генеральша полные сутки орет на него, что павлин, а генерал в ответ ни полсловечка. Генерал в столовой на диване ляжет, шинелькой прикроется и жмется. А тут, на пятьдесят первом году, стал брыкаться. Генеральша, например, голосом донимает, а он в людскую.
Там у Васьки Дидюлина, у камердинера своего, сядет на кровать и только усмехнется горько:
– Вот, скажет, Вася, картина семейной жизни.
А Васька Дидюлин головой потрясет.
– Да, скажет, неинтересно вы живете, богатые люди.
А генерал иногда с ним спорить начнет:
– Что ты, брат Дидюлин. Мы, богатые люди, тоже веселиться можем, только нам нельзя все сразу. Ты вот погоди. Дай срок. Дотерпи до лета. Летом мы с тобой на Кавказ поедем. Повеселимся ужасно как. Все равно за тихую жизнь мне никто спасибо не сказал. Ну а нынче желаю пожить разгульно. До того буду яростно жить, что если бог есть на небе или, например, херувимы, так они содрогнутся.
И вот к весне генерал и Дидюлин стали в путь собираться.
3
А перед отъездом зовет генерал Дидюлина в комнату.
– Вот, говорит, что, Вася. Сейчас мы с тобой сходим по одному щепетильному делу. Пока генеральша спит у себя в креслах, бери поскорей эту корзину с пищей и идем.
Взяли они корзину и пошли.
Петербургская сторона. У черта на рогах… В шестнадцатом этаже… Звонят.
Старушонка дверь отворяет.
– Что, спрашивает, нужно? Я пенсионерка и держу меблированные комнаты.
Генерал отвечает:
– Нам нужно видеть мамзель Зюзиль по щепетильному делу.
– Это, спрашивает, циркачку-то?
– Да. Наездницу и актрису мамзель Зюзиль.
И вот входят генерал и Дидюлин в комнаты. У зеркала циркачка сидит. Вид у ней не ахти какой. Даже удивительно, как генерал заинтересовался ей.
Увидела генерала, руками всплеснула.
– Ах, ах, говорит, не подходите, генерал, я раздетая.
А генерал:
– Ничего, что раздетая, я по щепетильному делу.
– Ну, так, отвечает, садитесь тогда в сторонку и произносите ваше дело. А я навьюшечку тем временем сниму, прическу причешу и снова буду красивая и изысканная.
Генерал башлычок свой развернул. Подходит.
– Имею, говорит, честь отрекомендоваться – военный генерал Петр Петрович Танана. Давеча сидел в первом ряду кресел и видел всю подноготную. Я, военный генерал, восхищен и очарован. Ваша любовь, мои же деньги – не желаете ли проехаться на Кавказ? Нужно жить да радоваться. Развязывай, брат Дидюлин, корзину.
У циркачки руки трясутся.
– Ах, ах, отвечает, мерси, генерал, не тревожьтесь беспокоиться. Не могу я так – раз, раз, по-воробьиному, решиться на такое щепетильное дело. Я очень порядочная и за такие слова могу враз выгнать человека из помещения.
Генерал встает.
– Нету, говорит, не выгоняйте, умоляю вас. Я военный генерал Петр Петрович Танана, и всякие обиды и в особенности оскорбления действием мне невозможно перенести.
– Ах, ах, – говорит циркачка, – извиняюсь, генерал, я не хотела вас обидеть.
– Ну-с, – говорит генерал, – это ничего. Сердце у меня нежное и характер кроткий. Беги, брат Дидюлин, в полпивную, неси полдюжины пива. Нужно жить да радоваться.
Побежал Дидюлин в полпивную, возвращается – сидят у зеркала генерал с циркачкой, будто новобрачные.
4
Вскоре после того они и поехали.
Кисловодск. Высшее человеческое парение.
Вот генерал циркачке и говорит:
– Ну, машер, машер, приехали. Вот взгляните. Кисловодск. Кругом восхитительные места, кавказская природа, а это курсовые ходят.
А циркачка:
– Ну, говорит, и пущай себе ходят. В этом ничего нет удивительного. Давайте лучше квартиру снимать.
Снял генерал квартиру, а циркачка через улицу комнату. Живут.
Только замечает генерал: дама мамзель Зюзиль по этим местам не слишком шикарная, даже вовсе не шикарная. Одним словом, стерва.
Генерал, например, с ней под ручку идет, а в публике смех. Тут кругом высшее общество, а она гогочет и ногами вскидывает.
Вот генерал Дидюлину и говорит:
– Ну, говорит, брат Дидюлин, я военный генерал Петр Петрович Танана, а мне с циркачкой вместо веселья одно лишь оскорбление выходит. Тут кругом высшее общество, а она, дура такая, бисерный подзатыльник носит, гогочет и обнажается.
Дидюлин ему и советует:
– А вы, говорит, гоните ее, и разговор весь.
Вот генерал и согласился.
Приходит циркачка на другой день, а Дидюлин:
– Пущать, говорит, не велено. Иди, говорит.
– Как же, говорит, не велено? Если генерал от меня в полном восхищении.
– Ну, – говорит Дидюлин, – это вам как угодно. Приказано гнать в шею.
Как услышала циркачка такие слова – затряслась. Визжит в три горла. Даже соседи заинтересовались.
– Кто это, спрашивают, визжит в три горла?
А циркачка:
– Передайте, кричит, генералу, что я ему, курицыну сыну, за такое нахальство голову вырву при первой встрече.
Покричала еще циркачка и ушла.
А очень тут испугался генерал. В комнате у себя заперся, шторку опустил.
– Ну, говорит, брат Дидюлин, вонючий случай. Дама она настойчивая, что сказала – сделает. А если сделает, мне помереть придется. Мне, военному генералу, невозможно перенести оскорбления. Лучше, говорит, я из комнаты никуда не выйду. А ты ко мне никого не впускай и дверь на цепке держи.