Повесть о жизни и смерти - Поповский Александр Данилович 3 стр.


- А почему бы вам не попробовать? - вернулась она к прерванному разговору. - Пусть эти люди неполноценны, но где уверенность, что они со временем не поправятся… не станут вполне нормальными?

Я снова повторил, что погибшие мозговые клетки не возрождаются, оживление ни к чему не приведет.

- Мы не можем себе позволить, - закончил я, - ставить опыты на человеке.

- Не на человеке, - поправила она меня, - а на трупе. Во имя науки человечеству не жаль было живых людей, а вы жалеете мертвых. Ведь так?

Снова в ее тоне зазвучала ирония. На память пришла сухая лаконичная фраза: "В вашем распоряжении три минуты", и прежняя неловкость овладела мной. Мне страстно захотелось разубедить мою взбалмошную помощницу и объяснить, что ее мысли не новы, они немало в свое время терзали и меня. Сколько раз я проклинал скупо отпущенные мне минуты для борьбы со смертью. Я завидовал летчику-испытателю, который может пробовать свои силы до той критической минуты, когда, не выдержав напряжения, самолет рассыплется и сгорит. Я спокойно принял бы смерть, утешившись мыслью, что не остановился у мертвой преграды…

- Вы напрасно это говорите, - сказал я ей, - мне не мертвого, а живого жаль. Вернув несчастного к жизни, я постеснялся бы этому человеку в глаза взглянуть.

Воспользовавшись паузой, я заговорил о другом:

- Позвольте и мне, Надежда Васильевна, задать вам вопрос: как вы объясните ваше поведение сегодня? Вы мной недовольны? Я чем-нибудь обидел вас? Или вы будете утверждать, что это мне только показалось?

- Нет, - не поднимая головы и не глядя на меня, ответила она. - Ни вы, никто другой меня не обидел, я всегда так веду себя на новом месте. Меня к этому приучили хирурги - мои прежние начальники и учителя… Эти люди, как вы знаете, считают своей привилегией третировать персонал во время операций. - Слово "третировать" она произнесла с особой интонацией, как бы выделяя его. - Не дожидаясь, когда такой мастер браниться покажет себя, я научилась его предупреждать.

Она подняла голову, краешком губ усмехнулась и искоса взглянула на меня. За улыбкой и взглядом скрывалось нечто недосказанное, и я нетерпеливо ждал, когда она снова заговорит.

- Вы умеете хранить присутствие духа, - с той же многозначительностью продолжала она, - а ведь я порядком надерзила вам.

Теперь было поздно ее упрекать, да и после ее признания - бесполезно.

- Я не мог поступить иначе, - ответил я, - спорить - значило бы расстроить вас, а в нашей работе беспокойство может стоить больному жизни… Не скажете ли мы теперь, куда девался начальник госпиталя? Я ведь не поверил, что отвечать на вопросы не входит в круг ваших обязанностей.

Она молча открыла дверь и кивком головы предложила мне следовать за ней. У дверей биллиардной она остановилась. Оттуда доносились голоса врачей и стук шаров.

- Он здесь, - сказала Надежда Васильевна, - у них сегодня состязание. Без Антона Семеновича эти соревнования невозможны…

Глава третья

Слухи о моих успехах с невероятной быстротой облетели фронт, достигли медсанбатов и полковых медицинских пунктов. Меня все чаще вызывали оказывать помощь на месте. Врачи навещали нас и, изучив наши приемы, возвращались в свои части, чтобы у себя продолжать нашу практику. Несколько тревожила меня чрезмерная популярность моего имени, поток писем с неумеренными похвалами в мой адрес и частые описания во фронтовой газете всего, что творится в лаборатории.

- Слишком шумная известность, - жаловался я Антону, - и, заметь, в слишком малый срок.

Он пожимал плечами и улыбался.

На мои вопросы приезжим, как они узнали обо мне, следовал обычно уклончивый ответ.

Вскоре мне стало известно, что своей популярностью я обязан Антону. Оп сумел растрезвонить о "массовых воскрешениях из мертвых" в лаборатории N-ского фронтового госпитали! Его расчет был безошибочен и прост: слухи доходят до командования, госпиталь становится "предметом внимания", лабораторию расширяют и со временем ей присваивают "номенклатуру научного центра", больше того - "творческого штаба"… Я начинал привыкать к его напыщенной манере выражаться, не раз убеждался, с какой ловкостью он добивался своей цели, и все же не стерпел и сказал ему:

- Реклама в науке уж тем нехороша, что она ко многому обязывает ученого. С нас спросят чудес, а ведь мы их творить не умеем.

Он выслушал меня, задумался и попросил повторить фразу:

- Уж очень она хороша, - признался Антон, игриво усмехаясь и поглаживая свои русые кудри. - Пустишь ее за столом в веселой компании, и никто не пикнет, крыть нечем.

Я ответил снисходительной улыбкой. Он был совсем еще молод. Двадцать восемь лет - не бог весть какая зрелость. Жизнь образумит и научит его, со временем придут и сдержанность, и такт. Я не мог быть слишком строгим еще потому, что Антон вырос у меня на глазах, я близко знал его родителей, помнил его мать, которую он так напоминал: то же лицо, та же мягкая и теплая улыбка.

Отец Антона, мой старый друг Семей Иванович Лукин, просил меня в письме не оставлять сына в трудную минуту и присматривать за ним. Это ко многому обязывало меня. Наконец я успел здесь полюбить Антона. Признательность за внимание ко мне в санитарном управлении и в госпитале сменилась нежной привязанностью. Меня глубоко трогали его заботы обо мне. В день моего рождения он прислал цветы и фрукты и заставил принять подарок. Во время моей недавней болезни я, просыпаясь, часто находил его возле себя. Палатная сестра рассказывала, что он две ночи напролет дежурил у моей постели. Были за ним и немалые грехи, которые я, как и другие, охотно ему прощал. Уступчивый и добрый, он удивительно легко поддавался соблазну солгать или без основания причинить другому неприятность. Ему как-то взбрело в голову путем сомнительной комбинации ввести в заблуждение санитарное командование, и он выложил мне свой план:

- Я думаю, Федор Иванович, не отмечать в истории болезни неудачные случаи оживления. Такая регистрация, - совершенно серьезно говорил он, - положительно бесполезна и вообще ни к чему.

То, что он собирался делать, было бы преступлением, а мое согласие - прямым соучастием в нем. Ни себе, ни ему я ничего подобного позволить не мог. Убедить его в этом оказалось легче, чем я предполагал.

- Ты, кажется, согласен с тем, - спросил я, - что клиническая смерть - это скрытая жизнь, иначе говоря, продолжение болезни.

- Несомненно, - согласился он.

- II записи в истории болезни должны вестись до абсолютного конца.

- Конечно, - подтвердил Антон, нисколько не подозревая, куда ведет моя речь.

- Прекращая запись в истории болезни, мы как бы приравниваем клиническую смерть к абсолютной. Не так ли?

Словно не было моего вопроса и всего предыдущего разговора, он, следуя ходу собственных мыслей, сказал:

- Надо ли обо всех провалах писать? К чему эта статистика?

Антон, конечно, уступил и даже раскаялся. В последовавших затем излияниях много сказано было о моем светлом уме, снисходительности к ошибкам других, менее талантливых, хоть и способных товарищей. Он уверял, что я для него всегда был примером и сам он мечтает быть таким, как я. Отец советует ему во всем следовать мне, и с этого пути его никто не собьет… Антон закончил напыщенной тирадой, одной из тех, которые держал на тот случай, когда понадобится растрогать меня.

- Смерть, Федор Иванович, - торжественно произнес он, - до сих пор встречала покорность и слезы. Вы стали ей на пути, и она уступила. Вы доказали, что она не выносит крутого обхождения и в ваших руках становится послушной…

Эти мальчишеские выходки примиряли меня с моим начальником-воспитанником и даже доставляли порой удовольствие.

С тем же благодушием я был склонен относиться и к другим слабостям Антона. Помимо биллиарда, отнимавшего у него много времени, он просиживал вечера за карточным столом среди врачей и сестер, любителей повеселиться. На одну из таких вечеринок Антон привел и меня. Далеко от госпитальных палат, в непосредственном соседстве с изолятором и продовольственным складом, в просторном полуподвальном помещении, специально убранном и обставленном для этого случая, собрались молодые люди, девушки и пожилые врачи. Па время как бы отодвинулась война, вернулось утраченное счастье, и лица засняли радостью. Разбавленный спирт словно смыл все запреты, сблизил старших и младших, мужчин и женщин. От бессвязных и непристойных речей, бесцеремонного обращения с женщинами и духоты в помещении мне стало не по себе, и я подумал о том, чтобы уйти. Переполнил мое терпение тост Антона. Трезвый и спокойный, Антон взобрался на стул, призвал своих собутыльников к молчанию и провозгласил:

- Жизнь моя, друзья, есть не более как синтез и разложение комбинаций белковых веществ под действием кислорода. Синтез и разложение - и ничего больше. Будем же веселиться…

Я вначале возмутился, хотел было возразить этому новоявленному нигилисту, что жизнь - нечто большее, чем синтез и разложение белков, но сдержался. Я вспомнил мать Антона, сестру моей жены, подумал, что он удивительно напоминает ее. Она любила веселье, собирала часто гостей, и бывало не раз, что расходившаяся компания выживала из дому хозяина. Отец Антона украдкой оставлял подвыпивших друзей и просиживал у меня до утра…

Вечеринки в госпитале продолжались, но меня Антон больше не приглашал. Я был ему за это благодарен. К счастью, вскоре в его жизни наступили перемены. Он перестал бывать в биллиардной и проводить время в веселой компании. Этому предшествовали следующие события.

Меня как-то вызвали в городскую больницу к молодой девушке, у которой наступило наркозное удушье на операционном столе. Надежда Васильевна неожиданно захворала, и я уговорил Антона ее заменить. За три месяца, проведенных мной в госпитале, начальник ни разу не побывал на процедуре оживления. Он всегда почему-то оказывался занятым, и хотя искренне потом жалел, ухитрялся и в другой раз не появляться. На этот раз ему не удалось ускользнуть от меня, и он покорно уселся в автомашину. По дороге я коротко посвятил его в обязанности, которые ему предстояло выполнять.

Мы застали больную в состоянии агонии. Замирающий пульс, поверхностное дыхание, смертельная бледность лица и посипевшие губы предвещали близкий конец. Прежде чем мы успели обнажить артерию, чтобы перелить кровь, и применить искусственное дыхание, наступила клиническая смерть. Я поспешил ввести трубку в гортань больной, сделал это неудачно, повторил и встретил сопротивление голосовых связок. Медлить нельзя было, я рассек дыхательное горло и вставил в отверстие трубку.

Девушка ожила, выздоровела и пришла затем в госпиталь благодарить своих спасителей.

На Антона этот случай произвел сильное впечатление. Со страстью, какую трудно было заподозрить в нем, он изучил технику оживления, не пропускал больше ни одной процедуры и вдумчиво наблюдал за нашей работой. В лаборатории завязывались диспуты, обсуждались упущения, удачные приемы. Надежда Васильевна и Антон затевали споры, и мне приходилось их мирить. Я давно уже заметил, что они не ладят между собой и не останавливаются перед тем, чтобы отпускать друг другу колкости. Обычно спор затевала Надежда Васильевна. Антон либо отбивался, либо отделывался шуткой. Она сердилась, и долго с ее лица не сходило выражение обиды.

Интерес Антона к работе лаборатории и его привязанность ко мне радовали меня. У него не оставалось теперь времени для прежних развлечений, и свободные минуты он проводил со мной, подолгу расспрашивая и жадно слушая мои объяснения. Я рассказывал о чувстве отрешенности, владеющем мною у изголовья больного, о тревожной мысли, что моя неудача несет гибель человеку, о душевных терзаниях, порой затмевающих мне свет. В этом мраке все растворяется, исчезает и я вижу только опущенные веки, которые должны раскрыться. Но страх, что узнают о моей ошибке, не печальное опасение быть в ответе за промах беспокоят меня. Я сам себе судья, никто меня не упрекнет, и все же скорбный исход мучительно горек. Так мучительно сознание долга и так горестно чувство утраты, что я себя словно вижу с глазу на глаз с врагом. Жестока моя борьба, все минуты жизни отданы ей, и кажется порой, что, стоит мне на мгновение забыть об опасности, и все, что отнято у врага, исчезнет.

Мои речи трогали Антона, придавали ему, как мне казалось, мужество и силу.

Настал день, когда он выразил желание сам провести процедуру оживления. Я поверил, что Антон достаточно подготовлен, и не возражал. Мы установили аппаратуру в городской больнице, назначили дежурных, и вскоре подоспел случай. Опыт чуть не стоил жизни больному. Вопреки правилу он нагнетал воздух в легкие не под высоким, а слабым давлением, неспособным вызвать возбуждение дыхательного центра. Я заметил это только на третьей минуте и занял его место с некоторым опозданием. Сказалось упущенное время, испытуемый поплатился трехмесячным пребыванием в психиатрической больнице…

В другой раз его ошибка имела еще более тяжкие последствия. То ли прежний урок подсказал ему, что надо быть щедрее и ничего не жалеть для больного, то ли, следуя моему предупреждению, что переливание крови должно проводиться под повышенным давлением, он переусердствовал и вызвал кровоизлияние в мозг. Оживший больной тут же погиб.

Неудачи удручали Антона, он терял веру в себя, впадал в отчаяние, и мне приходилось его утешать. Я убеждал его учиться, чаще ассистировать мне и читать, приводил ему примеры того, как много требует от нас наука. "Любить свое дело, - увещевал я его, - значит круглые сутки жить мыслями о нем и в удачах и неудачах одинаково черпать силы и веру. Разве промахи и ошибки не обогащают нас опытом, не обостряют наш ум?"

Антон давал слово "взять крепость приступом", "добиться победы", снова пробовал свои силы и едва не губил больных.

Свои неудачи Антон оправдывал головными болями, которые изводили его. Напряжение ума приносило ему страдание, память слабела и не удерживала приобретенных знании. Не будь этого, не было бы и неудач, все несчастья от ужасного недуга…

Антон снова зачастил в биллиардную, проводил время в веселой компании и за карточным столом. Он уверял, что его творческие силы в плену у болезни, развлечения-лекарство, которым пренебречь нельзя.

Я с грустью убедился, что он трудом неспособен добиваться успеха, ошибки не учат, а разочаровывают его, страсть овладевает им лишь на короткое время и не служит опорой в минуты испытаний. Мне все трудней становилось прощать ему его неудачи и мириться с его беспечностью, когда он ассистировал мне. Настал день, когда мое терпение подверглось серьезному испытанию и нашей дружбе едва не пришел конец.

К нам в госпиталь доставили летчика с незначительными повреждениями правой ноги. Он вывихнул и слегка раздробил ее при легкой аварии самолета. Молодой человек интересно и красочно рассказывал о своих приключениях в воздухе. Его трогательная биография и душевная простота расположили меня к нему, и мы вскоре с ним подружились.

Его звали Вениамином Петровичем Донским. Двадцати двух лет его направили в летную школу, где он с первых же дней заскучал. Витая с инструктором над облаками, будущий летчик тосковал по земле, закрытой серебристым туманом, искал в небе просвета и мысленно строил мост до земли. Он мечтал быть инженером - творцом сложных конструкций, связывающих воедино берега рек, и был чужд небесам. Уверенный в том, что в летной школе ему не остаться и свое место придется уступить другому, молодой человек начал заочно обучаться техническим паукам. Миновал год. Курсант штудировал мостостроение и подавал надежды стать посредственным пилотом. В школе решили, что он чудес не натворит и, вероятно, дальше канцелярии не пойдет.

Вениамин Петрович просчитался в собственной судьбе. Он окончил летную школу, в боях с неприятелем сбил больше ста машин и двадцати пяти лет командовал полком береговой авиации.

- Как это случилось, - спросил я его, - что нелюбимая профессия вытеснила у вас интерес к сложным расчетам и конструированию?

Больной усмехнулся и, словно то, что он должен был рассказать мне, было ему самому не совсем ясно, неопределенно развел руками.

- С тех пор, как инструктор доверил мне машину и самолет перешел в мои руки, многое в моем представлении изменилось. Я узнал, что машина - сложнейший организм, требующий непрерывных и сложных вычислений. Самый взлет и посадка - нелегкая задача, не говоря уже о состязании с врагом. Расчеты конструктора проверяются годами и десятилетиями, самолет же позволял мне строить предположения, создавать планы, головоломки и в первом же бою их проверять.

- Вы хотите сказать, - перебил я его, - что летчик - тот же математик, конструктор и инженер?

- Да, - спокойно ответил он. - Столкновение в воздухе, будь то поединок или учебный бой, вынуждает пилота распутывать сложнейшие расчеты противника и противопоставлять им спои. Число этих комбинаций не менее велико, чем в конструкции висячего моста или пизанской башни.

Молодой человек все больше нравился мне. Привлекала его вдумчивая и тихая, задушевная речь. Заслышав стук его костылей у дверей лаборатории, я охотно откладывал работу, чтобы побеседовать с ним.

- Хотите, я расскажу о моем боевом крещении, - с лукавой многозначительностью предложил он как-то мне. - Уговор - не сердиться, если история покажется скучной…

Он уселся у окна, облокотился о подоконник и, глядя на улицу, залитую весенним солнцем, после некоторого раздумья начал:

- Нам, молодым летчикам, не очень искушенным новичкам, поручили отогнать немецкие самолеты, державшие курс на Очаков. В порту стояли баржи, груженные бомбами, и надо было их отстоять. Мы встретили врага, вступили с ним в бой, короче - сделали все, что смогли. Осыпаемый пулеметным огнем, я упрямо нападал, не давал спуску более опытному противнику и заставлял-таки одного с копотью повернуть домой. Враг был отбит. Я посадил машину на аэродром, оглядел ее и почувствовал, что краснею от стыда. Какой сумасшедший вел этот самолет! На нем не было места живого. Еще одно такое "сражение", сказал я себе, и моей карьере придет конец. Тем временем явились друзья с поздравлениями. Оказывается, в пылу бестолковой суеты я случайно сбил вражескую машину. Мне воздавали должное, отмечали "резкий почерк" моего Полета, а я был убежден, что вел себя в воздухе, как мальчишка… Я провел свой дебют без расчета и плана, как ремесленник…

Он немного помолчал, как бы мысленно провел черту между прошлым и настоящим, и, словно отделавшись от неприятных воспоминаний, легко вздохнул.

- Я многому с тех пор научился, каждый бой для меня стал творческим поиском, серьезным уроком, которого я ждал с нетерпением.

Он что-то вспомнил, улыбнулся собственным мыслям, и, не дожидаясь, когда я попрошу его продолжать, сказал:

- Я однажды заставил противника покончить с собой, уничтожил его без единого выстрела… но об этом в другой раз…

Другой раз, увы, не наступил. Мой друг заболел, и наши беседы прекратились.

Мне сообщили, что у Донского повысилась температура, и врачи у него нашли аппендицит. Больной долго скрывал свое состояние и пожаловался, когда боли стали невыносимы. Операция обещала быть нелегкой, время упущено, а сердечная мышца слаба.

Назад Дальше