Повесть о жизни и смерти - Поповский Александр Данилович 4 стр.


Я навестил моего друга в день операции. Болезнь не лишила его спокойствия, но вместе с тем, вызвала что-то вроде замешательства. Он правильно оценивал свое состояние, признавал его опасным, но не это удручало его. Он считал естественным разбиться при падении, задохнуться в стропах собственного парашюта, и ничего более недостойного не видел для себя, как умереть от аппендицита.

За полчаса до операции я снова навестил его. Лицо больного пылало, веки поднимались с трудом, и сознание меркло.

- Горим, Федор Иванович, - прошептал он, - слишком я взмыл к небесам, как бы этот взлет мой не был последним.

Антон в этот день был чем-то крайне озабочен. Он дважды отлучался из госпиталя, вел секретные разговоры по телефону, а в остальное время не отходил от меня. Я хотел предупредить Надежду Васильевну, чтобы она ка всякий случай была готова ассистировать мне, но Антон вдруг заявил, что я могу рассчитывать на него.

Сообщение не доставило мне удовольствия. Я отлично помнил ошибки и неудачи Антона и не был склонен на сей раз мириться с ними. Я не мог ему доверить столь близкую мне жизнь. С Надеждой Васильевной мне было просто и легко, она вовремя умела все предусмотреть и не тревожила меня напрасными опасениями. Антон был моим начальником, и я не смел ему возразить, он должен был это сам понять и отказаться.

Наихудшие опасения хирурга оправдались. Едва операционную рану зашили, началась агония больного. Умирающего доставили в лабораторию, и пробил час моих испытаний.

Прежде чем Антон успел добраться до артерии, а я - пустить в ход меха, дыхание больного оборвалось и замерло. Наступила клиническая смерть. Мы без промедления взялись за работу. Несколько мгновений - и кровь двинулась к сердцу, пришел в движение аппарат искусственного дыхания. Антон не только справлялся со своим делом, но и помогал мне. Он вовремя увидел, что шланг мехов в моих руках не соединен с трубкой и воздух из поступает в гортань. Какая неосторожность! Это могло стоить больному жизни. "Спасибо, дружок", - прошептал я, готовый расцеловать Антона.

Я не мог не заметить, что подготовка к оживлению была проведена прекрасно. Медикаменты и инструменты, все, что могло нам пригодиться, лежало на своих обычных местах, под руками. Кроме нас, в лаборатории находились Надежда Васильевна и фельдшер. Судя по серьезному выражению их лиц, у них тут были свои, неизвестные мне обязанности.

Потянулись минуты надежд и отчаяния. Ни на мгновение я не забывал, кто лежит передо мной, в ушах звучал его голос, и временами казалось, что я вижу улыбку на безжизненных губах. Чего бы только я не отдал, чтобы услышать его вздох, отрывистое, слабое, едва слышное дыхание… Напрасно напрягал я свой слух, изгнанная жизнь но возвращалась…

Промелькнули минута, другая и третья, еще немного, и надежд не останется… Время уносилось со страшной поспешностью, ушли в вечность пятая и шестая минуты, последняя или предпоследняя: кто знает, какая отнимет у моего друга его разум и обратит человека в полутруп.

- Федор Иванович, - с мучительной медлительностью заговорил Антон, и я отчетливо увидел, как вздрагивают от волнения его руки. - Всегда ли смерти предшествует клиническая стадия? Могут же некоторые болезни сразу заканчиваться абсолютной смертью?

Я не ответил ему. На жизненном счету моего друга осталась минута. Как быть: довериться ли испытанному средству, остаться у мехов, или попробовать массировать сердце? Мысленно я это делал давно… На левой половине грудной клетки мне виделся разрез без единой капли крови - ее нет там, где замерла жизнь. Четыре пальца руки скользнули под сердце, сжимают его, и оно вздрагивает… Все отчетливей мне видятся сокращения и расслабления сердечной мышцы…

Седьмая минута на исходе, все кончено.

- Мы потеряли Вениамина Петровича, - говорю я, - прекратите процедуру.

Моя рука автоматически раздувает еще меха, трубка лежит в дыхательном горле, но мысли мои оставили лабораторию.

- Операцию надо продолжать, - тоном приказа произносит Антон. - Каким бы больной ни пробудился, что бы потом ни случилось с ним, он должен жить.

В другом случае я не стал бы слушать его. Кто дал ему право решать за меня. Сейчас я не склонен возражать. Его решительный голос и твердое "нет"! вселяют в меня силы и веру. Я не хочу думать о последствиях, которые наступят, мне нет дела до них, я хочу видеть моего друга живым, беседовать и слушать его. Спасибо, Антон! Будем продолжать и надеяться.

Больной вздохнул. Вначале едва заметно, затем все глубже и глубже стал дышать. Прошло немного времени, и он открыл глаза, опустил веки и снова поднял их. Антон подмигнул фельдшеру, и тот оставил лабораторию. Надежда Васильевна усмехнулась, открыла дверь и выглянула, словно кого-то выжидая. Я был слишком поглощен судьбой больного, чтобы придать этому значение. Меня в тот момент занимали глаза моего друга: отразится ли в них проблеск сознания или разум не покажется в них?

Дверь операционной тихо открылась, и вошли двое мужчин в белых халатах поверх военной одежды и в полотняных шапочках. Оба были в летах и, судя по уверенности, с какой они держались, принадлежали к высшему командному составу. Тот, который помоложе, носил маленькие усики, другой - бородку. При виде вошедших Антон вытянулся, опустил руки по швам и поспешил нм навстречу.

- Все благополучно, товарищ начсанфронта! - обращаясь к одному и ласково поглядывая на другого, торжественно отрапортовал он. - Свершилось подлинное чудо! Всем этим мы обязаны военврачу второго ранга Федору Ивановичу Шубину… Позвольте вас познакомить…

Начсанарм и начсанфронта пожали мне руку, сказали что-то лестное о моей удаче и выразили надежду вскоре встретиться со мной.

Антон бросил взгляд в мою сторону и усмехнулся. Он был доволен собой, высокими гостями, навестившими его, и горд нашей удачей.

- Как вы себя чувствуете? - набравшись храбрости, спросил я наконец больного.

Губы его чуть шевельнулись, и он прошептал:

- Спасибо.

Многозначительно подняв брови и выдержав эффектную паузу, мой племянник сказал:

- Возвращение к жизни на восьмой минуте после клинической смерти - новый рекорд Федора Ивановича Шубина. Я был уже готов опустить руки, признать, что время упущено, но мне было приказано оставаться на месте, больной должен жить, пробудиться во что бы то ни стало… - Он обвел присутствующих вдохновенным взглядом и продолжал: - Товарищ Шубин доказал, что смерть не так уж кровожадна, она готова на уступки… Лично я полагаю, что смерть только потому безнаказанно торжествует, что мы опускаем руки перед ней… Со смертью надо бороться!..

Когда Антон с почтительным поклоном увел гостей и больного увезли в палату, Надежда Васильевна, молча стоявшая у дверей, обернулась ко мне и спросила:

- Как вам понравилось представление?

Впечатления пережитого не оставили еще меня, и я, не задумываясь, сказал, что начальник повел себя молодцом и честно исполнил свой долг. В нашей удаче немалая доля его заслуги.

Она сделала вид, что согласилась со мной, и промолчала, но неожиданно рассмеялась и с недоброй усмешкой, застывшей на ее лице, проговорила:

- Честно, говорите, исполнил свой долг… Каждый по-своему его выполняет. Вы ничего вокруг себя не видите. Думаете, судьба больного тронула его? Беднягу летчика стало жаль? Какой вы наивный! Для Антона Семеновича карьера всего на свете дороже. Ради нее он заманил вас сюда и неспроста пригласил сегодня начальство. Его потянуло к ордену Красного Знамени.

Мог ли я этому поверить? Ведь он собственную заслугу приписал мне… Я не мог согласиться с Надеждой Васильевной, и все же, когда Антон вернулся, меня прорвало, и я с раздражением спросил:

- Зачем вы пригласили высокое начальство? Почему не предупредили меня?

Он испытующе взглянул на мою помощницу и с видом человека, которому все понятно, усмехнулся.

- Для вашей же пользы. Надо же было заручиться поддержкой санслужбы. У науки нет ног, ее продвигать надо… Мы сегодня не только спасли ваше имя, но и честь фронтового госпиталя. Нашлись добрые люди и донесли, что я из родственных соображений вас приютил. Фронт - не место для экспериментов, тут надо лечить солдат. Я не хотел огорчать вас и решил сам с этой кляузой покончить. Пусть командование знает, кто мы такие и чем занимаемся здесь…

Надежда Васильевна куда-то ушла, и я пожалел, что не мог с ней поспорить. Сказать этой упрямице, что не в ее силах рассорить нас.

Глава четвертая

Мысленно возвращаясь к давно минувшим дням, ставшим источником моих бесконечных страданий, я с горьким чувством вспоминаю Семена Анисимовича Лукина - отца Антона. Судьбе было угодно, чтобы наше школьное знакомство со временем обратилось в крепкую дружбу, и на много лет. Мы потянулись друг к другу с того дня, когда нас усадили на одной нарте. Вначале - школьные друзья, неразлучные в играх, на рыбалке и за библиотечным столом. Затем - студенты-медики, однокурсники, одержимые мечтой продлить жизнь людей, отодвинуть старость. Не сразу и не без споров пришли мы к этой мысли, чтобы тут же во мнениях разойтись.

Мы мало походили друг на друга. Удивительно даже, на чем покоилось наше взаимное расположение. Один сдержанный, уравновешенный, с горячим сердцем, зажатым волей в тиски. Другой - шумный, неугомонный, со страстью, не знающей удержу. Семену Лукичу не было дела до того, что скажут о нем люди, как отнесутся учитель и друзья. Он не останавливался перед тем, чтобы прервать учителя во время урока, изложить ему свой взгляд на события в допетровской Руси, - пусть учитель пеняет на себя, если в его знаниях оказался пробел…

- Где вы подобрали эту ересь? - недоумевает историк. - Я ничего подобного вам не говорил…

Лукин великодушно усмехнется и с непогрешимой уверенностью скажет:

- Не могу с вами согласиться. У меня на этот счет своя точка зрения.

И на чистописание, и на грамматику, и тем более на географию у негр своя точка зрения.

В последнем, восьмом классе интересы молодого упрямца неожиданно перекочевали за пределы школьной программы и, словно новое увлечение заняло все силы его ума, он больше не вступал в пререкания с педагогами.

Виновницей этой перемены была книга под длинным и скучным названием: "О способах охраны и развития народного здравия". В ней подробно описывались те вредные влияния, которые оказывают на человека нездоровый воздух городов, насыщенный дымом и пылью, вода, зараженная фабричными стоками, и мглистые туманы, поглощающие целебное излучение солнца. Увлеченный новой идеей, Лукин со свойственным ему темпераментом в короткое время так тщательно изучил гигиену, что мог бы с успехом сдать экзамен но курсу. Новое увлечение вошло в его жизнь, оттеснило прежние научные интересы, причинило множество хлопот и отравило его существование. Легко ли жить и чувствовать себя счастливым, когда кругом царит произвол, жестокая власть слепой силы…

Он обрушивался на общественные институты человечества и вынуждал меня заглядывать в скорбный лист людских прегрешений. Уверенный в том, что предмет его страсти должен стать моим, он усердно вынуждал меня выслушивать все, что знал об ужасах современной цивилизации.

Лукин был аккуратен и точен, его изложение отличалось математической пунктуальностью. И хронология, и география, и арифметические расчеты исходили из первоисточника. Вынужденный быть готовым отвечать на его вопросы, я старался запоминать как можно больше… Я мог без запинки рассказать, что электростанция, сжигающая полторы тысячи тонн многозольного угля, выбрасывает в атмосферу около ста тонн сернистого газа и триста тонн золы ежедневно. Для вывоза этой золы понадобились бы двадцать железнодорожных вагонов. Неполное сгорание топлива приводит к неслыханному расточительству: в долине Лос-Анжелоса в воздух уходит семь-восемь процентов всего потребляемого бензина, треть нефти и газа и шестьсот тонн окислов азота… Отходы из выхлопных труб автомобилей, копоть, зола, пыль и частицы асфальта, засоряющие воздух, заняли бы в Париже пятнадцать, а в Лондоне - тридцать десятитонных грузовиков в сутки. В центральных кварталах французской столицы можно из каждого квадратного километра атмосферы выделить два килограмма свинца, а из каждого кубического метра - сто пятьдесят миллионов минеральных частиц и до ста тысяч бактерий… Эти химические и минеральные вещества образуют над землей купол высотой до тысячи метров и при сильном тумане в безветренный день губят людей и животных. В пятьдесят втором году нынешнего века такой туман погубил в Лондоне за четыре дня четыре тысячи человек и наполовину отравил многие тысячи других. Пострадало больше людей, чем при эпидемии холеры в шестьдесят шестом году прошлого века. Позднее в Лондоне токсический туман унес еще тысячу жизнен. То же произошло двадцать лет назад в Бельгии. Там туман обошелся стране в семьдесят смертей и несколько тысяч заболевших… Вокруг алюминиевых заводов в Швейцарии в зоне до четырех километров погибла одна треть поголовья скота. То же повторилось в Германии…

Нелегко жить на свете, когда над каждым километром земной поверхности воздух содержит от пяти до двадцати пяти тонн вредных примесей…

Я должен был попять отчаяние Лукина, когда он говорил, что человеку нужно столько же воздуха, сколько и пищи, - один с третью килограмма, не так уж много. Загрязняя атмосферу, люди сами себя умерщвляют. Мы приучились не выбрасывать мусор на улицу, а дым все еще выбрасываем. Воздух, которым мы дышим, не должен быть чем-то вроде помойной ямы… Дурная атмосфера так прочно утвердилась, словно она чистой никогда не была. Люди спят в душных, закупоренных жилищах, развлекаются в плохо вентилируемых театрах и кафе, ездят в непроветриваемых вагонах и автобусах, на работе дышат неполноценным воздухом, а на улице вдыхают вредные вещества, угольную пыль и золу. Так много всего этого в легких человека, как если бы их назначением было не вдыхать кислород, а очищать своим дыханием атмосферу. Легко ли мириться с подобным злом? Каково юному сердцу стерпеть безрассудство?

- Удивительно ли, - жаловался мой друг, - что в дыхательных путях жителей фабрично-заводского района до одного процента угля и до полутора - железа. Вот где наши богатства - в атмосфере! Насыщенная золой и металлом, она закрывает от нас солнце, а без света множатся рахит, туберкулез и малокровие…

Грустные размышления не давали ему покоя, и мне приходилось умиротворять его взбудораженную душу. Я говорил, что таков порядок вещей, - все, что поднялось вверх, должно опуститься на землю. Какой смысл горевать по поводу того, что неминуемо. Пылинке, взлетевшей до семи километров, все равно там не удержаться… Скорбно, конечно, что цивилизация расточительна, с дымом топок уносятся десятки миллионов тонн серной кислоты, угля, свинца и другого добра. Не менее печально, что прекрасные города лишены неба и тонут во мгле, но этому придет конец. Было же такое время, когда от загнивающих стоков воды Темзы темнели, как чернила, и такое от реки исходило зловоние, что парламент прекращал свои заседания. Потомки запомнили акт правительственной комиссии, написанный "чернилами", почерпнутыми из реки, и сожаление комиссии, отмеченное в акте, что она лишена возможности приложить к документу запах воды… Ныне Темза, горячо убеждал я Лукина, чиста и прозрачна, как в дни первоздания…

Судьба Великобритании особенно занимала Лукина. Читая о лондонских туманах, порожденных фабричной индустрией королевства, он с удовольствием вспоминал то счастливое время, когда английский парламент под страхом смерти запрещал жечь уголь в Лондоне, и сетовал на атмосферу столицы, разрушающую монументы и здания старины, не щадя и стен Букингемского замка…

Призывы Лукина водворить порядок в небесах и на земле мало меня волновали. Его возбуждение утомляло меня и каждая новая вспышка гнева раздражала и злила. Особенно донимали меня его нападки на ученых, водворивших в промышленность двигатель внутреннего сгорания. Они должны были предвидеть, к чему это приведет. Широкое применение нефти создает вокруг промыслов и заводов пагубную атмосферу сероводорода и маркаптана. Автомобили загрязняют воздух выхлопными газами и окисью углерода - этим смертельным врагом человека.

Чтобы не ударить лицом в грязь, я на всякий случай все чаще заглядывал на книжную полку Лукина, и не будет преувеличением сказать, что книги эти одинаково честно служили и мне и ему. С завидной самоуверенностью я говорил моему другу:

- Пыль современных городов в основном состоит из минеральных веществ, не столь уж чуждых человеческому организму… Не следует забывать, что мы сами на много десятков процентов состоим из минералов… Нам некуда деться от них, из минерального мира мы пришли и туда же вернемся…

Мой нетерпеливый противник обрывал меня на полуслове, объявлял мои речи профанацией, а я, не без намерения похвастать своими знаниями, продолжал:

- Я знаю, как и ты, что электроцентрали выбрасывают сотни тысяч тонн золы и угля в атмосферу, что в радиусе одного километра выпадает около четырех тысяч тонн золы в месяц, мне также известно, что сернистый газ становится в воздухе серной кислотой, но что значит эта пыль в сравнении с космической, которой в сутки выпадает до ста тысяч тонн… А сколько этого добра наглотаешься в августе, когда Земля проходит через космическое облако пыли, поперечник которого равен семидесяти миллионам километров…

Эти возражения приводили моего друга в бешенство. Он догадывался, что я изучаю гигиену только затем, чтобы противоречить ему, и давал волю своему гневу. Он со сжатыми кулаками подступал ко мне, его худощавое лицо выражало страдание, а глаза искрились ненавистью.

- Ты не смеешь так говорить, - кричал Лукин, - у тебя нет сердца! Ты камень! Людей надо жалеть… Да, да, любить!

Я отвечал ему цитатой, недавно выписанной у Мечникова: "Человек в таком виде, в каком он появился на земле, существо ненормальное, больное…" II еще чье-то высказывание - вроде того, что человек приходит на свет сильно состарившимся… Из того и другого я делал вывод, что лишняя беда не сделает его более несчастным.

Лукин быстро усвоил мою манеру спорить и не без изящества парировал мои щелчки. Желая как-то намекнуть, что в голове у моего друга неладно, я не очень любезно сказал ему: "У деревьев неблагополучие начинается с кроны". На это последовала не менее искусная отповедь: "Зато лишайники сохраняют свою черствую природу и в сухом виде".

Наше состязание все более нравилось мне, и я задался сомнительной целью доказать упрямцу, что ненавистная ему атмосферная пыль не только, не вредит, а даже полезна человеку. В этой неблагодарной задаче меня поддержали те самые книги, которыми так дорожил мой противник.

Время для моей затеи было подобрано неудачно. Мы готовились к выпускным экзаменам, впереди было трудное испытание - сдача математики, которую мы одинаково не любили. День прошел в трудах, и мы сидели, уткнувшись в тригонометрию, когда мне вздумалось подразнить Лукина.

- Ты, конечно, еще передумаешь, - начал я издалека, - и откажешься стать гигиенистом. И пыль, и дым, и отравленные фабричные воды не покажутся тебе столь великим бедствием…

Он презрительно оглядел меня и уткнулся в учебник, не склонный, по-видимому, поддерживать разговор, которому не придавал значения.

- Восставая против пыли в атмосфере, - продолжал я выкладывать второпях заученные доказательства, - ты покушаешься на атрибуты поэзии, на то, что волнует нас с первых дней сознательной жизни… Тебе ли не знать, что пыль, рассеивая солнечный свет, придает небу голубую окраску, ту самую синеву, которой ты недавно посвятил стихотворение…

Назад Дальше