И, как всегда это с ним совершалось, он забросил все, кроме своего нового исследования. Шла ранняя зима, пора снегопадов и метелей; он любил снег и вьюгу, но пробегал по улице, ни на что не глядя. Он смотрел внутри себя, на остальное не хватало внимания. Его всегдашняя сосредоточенность превратилась в рассеянность, рассеянность стала забывчивостью, все ухнуло в провал, на свету стояла лишь сводная ведомость усредненных цифр - таблицы, одни таблицы!
И через некоторое время, сидя за столом, он рассматривал результаты своего труда. Это были кривые, много кривых, он отобрал из них две самые важные - упивался ими. На одной змеилась линия объемов пожираемого печью воздуха, на второй - температура ее верхних, самых холодных подов. Кривые были неожиданны, они противоречили тому, что писались в учебниках, что знали цеховики, что знал и во что верил до сих пор Красильников. Печь, допрошенная за каждый день пяти лет ее работы, кричала кривыми: "Нет, я не та, какой вы меня изображаете!.." Она опровергала расчеты, по которым ее конструировали, - не вое, конечно: законы техники не были опрокинуты, - но некоторые технические предрассудки не устояли… То, о чем Лахутин твердил как о настроении и капризах, являлось внутренней закономерностью - теперь оно было выражено математически точной формулой.
В комнату вошел Прохоров и склонился над кривыми. Он долго не поднимал головы. Он был сбит с толку.
- Как же все это надо понимать? - сказал он наконец.
Красильников пожал плечами.
- А вот так и понимай - не чувствовали собственной печи… Насиловали предписанными режимами, а она их не переваривала. Ей давали тройной избыток воздуха, а нужно было в пятнадцать раз против теоретически необходимого… Мучили ее низкими температурами наверху, какими-то жалкими четырьмястами градусами, а требовалось шестьсот - семьсот, а внизу поднимать до тысячи. Высокий жар и достаток воздуха - вот чего жаждала печь. Только случайно, только изредка она получала это сочетание от вас - случайно и изредка и вы получали отличный огарок.
Прохоров слушал его с очевидным недоверием.
- Высокая температура противоречит избытку воздуха. Чем больше вздувать его, тем холоднее в печи… Одно несовместимо с другим, разве ты не знаешь?
- Помнишь разговор с сумасшедшим: "Я-то знаю, что я не зерно, но знает ли это петух?" Нашего знания мало - надо, чтоб и печь согласилась с ним. А ей хотелось именно несовместимого.
- Дай мне кривые, - попросил Прохоров. - Надо помозговать над ними.
- Бери, конечно. - Красильников зевнул и потянулся. Как у всех зевающих, у него вдруг стало очень унылое лицо. - А я пойду спать. Буду отсыпаться за целую неделю, за целых две недели. Раньше завтрашнего полудня не жди.
16
Дни были наполнены своими заботами: то вызывали к директору завода, то звонили от Пинегина, то нужно было идти на мельницу, где случилась авария, - обычные дни начальника цеха, все дни были такими. Этот день показался особым, в нем запомнилось лишь одно - мысль о кривых Красильникова. Каждую свободную минуту Прохоров брал эти две бумажки и всматривался в них, все минуты - и свободные и занятые другим - вспоминал о них.
- Немедленно вызывайте ремонтные бригады, чтоб через час мельницу снова пустили, а не то всыплю по первое! - грозил он механикам, а сам думал: "Это немыслимая комбинация - такой избыток воздуха и высокая температура! Нет, нет, этого не может быть! Вранье его кривые!"
- Вранье ваши кривые! - в запальчивости крикнул он диспетчеру комбината, когда тот отвлек его сообщением, что в соседнем электропечном цеху давно нет ни тонны огарка. Он тут же поправился: - Не кривые, а данные, ну вас к дьяволу! Час назад им передали десять кюбелей огарка, можете проверить.
Диспетчер не удивился ни обмолвке, ни ругательству: еще и не такое приходилось выслушивать во время телефонных споров.
Среди рабочего дня бывают два "окошка спокойствия", когда телефоны вдруг замолкают, а курьеры перестают летать от одной цеховой конторки к другой и мастера мирно ходят по цеху, словно устав от руготни с механиками и электриками и потеряв желание непрерывно трясти душу своего начальства жалобами и претензиями. В один из таких часов - дневной, более короткий - Прохоров затворился в кабинете и занялся кривыми. О них нужно было не только думать. Их надо было проанализировать. Их следовало опровергнуть. Они обвиняли обвинением надуманным и необоснованным.
Кривые лежали на столе перед Прохоровым - вычерченные от руки карандашные черновики, лишенные всякой парадности. Две линии пересекали густо насаженные точки, складывались из точек. Они взмывали вверх: от малых температур к высоким, от недостатка воздуха к избытку. Они были неотвергаемы. За ними стояли тысячи анализов, десятки тысяч измерений - это было среднее многолетней работы, итог деятельности разных людей. В них стерлись индивидуальности, Лахутин был уравнен со своими сменщиками, совсем иными людьми, иначе мыслившими, иначе работавшими. Они не знали преходящих обстоятельств дня, аварий, неполадок, нехваток - всего того, что так разнообразит каждодневную работу печи, что так искажает ее правильную оценку. Это была неумолимая закономерность, железная закономерность, проложившая ясный путь среди хаоса случайностей и пустяков. Вот где была их ошибка, его, Прохорова, непозволительная ошибка: они заглядывались на всяческие отклонения - суть, скрытая в глубине, осталась неразгаданной.
Прохоров в волнении заходил по кабинету. Точно ли они не увидели сути? И кто в этом виноват, неужели он? Ладно, ладно, дорогой товарищ, обдумай все спокойно, нет тут твоей вины. Ты действовал по инструкции, по книжкам; более умный, чем ты, народ писал эти ученые книги, надо спрашивать с них. Вот уж воистину паника - увидел какие-то кривые и затрясся: я, я, бейте, пожалуйста, меня! Врете, меня вам не бить, черта с два это у вас выйдет!
Прохоров вытащил из шкафа пропыленную зачитанную книгу - вузовский курс обжига, подлинное евангелие каждого цехового работника. Вот она, эта страница с выводами. Да, верно, то самое, что они осуществляли в своем цеху, строчка в строчку: невысокие температуры на верхних подах, умеренные избытки воздуха, никаких технологических излишеств. Нет, рано, рано вы вздумали обвинять Прохорова в невежестве! Он будет драться, он докажет свою правоту, голыми руками его не возьмешь, дудки!
За стеной конторки мерно гудел цех, это был привычный шум - он успокаивал. Прохоров раскрыл первую страницу книги, самую дорогую, порыжевшие строчки угловатых букв складывались в надпись: "Лучшему моему ученику, молодому пытливому инженеру Федору Прохорову от автора. А. А. Суриков". Прохоров рассеянно усмехнулся, покачивал головой над книгой.
Он вспомнил последние экзамены, последний разговор с Суриковым. Это было давно, в доисторические времена его жизни - шесть лет назад.
С новеньким дипломом в кармане он торопливо пробирается по одной из тех московских площадей, которые шоферы дружно именуют площадями терпения - ни одна машина не проскочит ее без остановки, здесь всегда шумно, семь улиц вливаются сюда, как ручьи в озеро. Вслед ему свистят милиционеры, он лезет на красный свет, чуть ли не под колеса машин. Но он не обращает внимания на свистки - вечером отъезд на новое место работы, надо успеть проститься с лучшим из своих учителей. Он стучит в дверь лаборатории, расположенной в полуподвале многоэтажного здания на углу площади. Он знает, что его не услышат, но не может отделаться от привычки. Прохоров невольно усмехается, вспомнив свой робкий стук.
Навстречу ему поднимается Суриков - высокий, широкоплечий, в сером изящном костюме, густые седые волосы, седые усики. Этот человек прекрасен строгой красотою крупного тела и умных глаз; он сутулится, и даже его сутулость, уродующая других, очень идет ему. Он глуховат и прикладывает часто руку к уху, деликатно переспрашивая: "Простите?" Прохорову нравится и глуховатость Сурикова, ему все нравится в этом человеке. Впрочем, он немного влюблен в своего профессора, он не способен заметить в нем недостатки, даже если они имеются. Он знает также, что не одинок в своем чувстве, студентки говорят об этом пожилом человеке чаще и теплее, чем о молодых преподавателях, заслушиваются его лекциями, засматриваются на него - истинная красота человека широка и многообразна, она не тускнеет, а разгорается с возрастом.
- Здравствуйте! - говорит Суриков. - Очень рад. Садитесь, Федор Павлинович! Сюда садитесь, поближе, рядом!
И вот начинается дружеская беседа, последняя беседа учителя и ученика. О чем шла речь? Обо всем на свете! О холодной окраине, куда получил назначение Прохоров: Суриков часто бывал в этих местах и любит их. О новой кинокартине и игре Святослава Рихтера, о недавно организовавшемся эстонском хоре. О том, что Лев Толстой писал своих героев с живых лиц: многие, когда вышла "Анна Каренина", со смущением узнавали себя в романе. И, конечно, о будущей работе Прохорова, о том, что ждет его, к чему он должен готовиться, как вести себя. Круг интересов Сурикова широк, просто удивляешься, сколько зданий вмещает эта крупная красивая голова!
- Особенно на эти страницы не опирайтесь! - советует Суриков, протягивая книгу с дарственной надписью. - Законы техники не всеобщи. У вас там особые руды, встретится много неожиданностей - присматривайтесь к ним. Вы человек любознательный и дотошный, придирчиво контролируйте каждый свой шаг. Пишите мне, если что будет не так.
Прохоров снова улыбается и качает головой. Все на первых пора было не так. Все не ладилось, шло сикось-накось. Загадок не было, было неумение. Он ничего не писал Сурикову, о чем писать - стыдно признаваться, что сам ты не на высоте! Зато он с настойчивостью внедрял в жизнь разработанные Суриковым режимы. Он следовал не живым советам учителя, а его готовым рецептам. Куда делись его пытливость, его любознательность, его дотошность - ведь именно за эти качества уважал его Суриков. Он стал обычным производственником, хорошим производственником, как о нем говорили: сегодня то же, что вчера, завтра то же, что сегодня, главное - никаких срывов, никаких нарушений, производственный план - первая заповедь, нужно его выполнять, а не теряться в путаных поисках чего-то необычного. "У нас не институт, - любил он обрывать иных ораторов на совещаниях. - Мы не исследуем, а выполняем программу!"
- Интересно, как бы отнесся старик к этим кривым? - вслух спросил себя Прохоров. - Да, интересно - как?
Он тут же нашел ответ. Он входит к учителю, кладет перед ним альбом кривых и таблиц, все прекрасно вычерчено в туши, он не признает этих карандашных скороспелок. Суриков перелистывает страницу за страницей, над двумя - самыми важными - задумывается. Потом он поднимает голову, глаза его улыбаются, он взволнован.
"Спасибо, - говорит он, протягивая руку. - Это великолепно, что вы так глубоко разобрались в работе своей печи. Самая мысль замечательна - не ограничиться динамическим описанием процессов на подах, а подвергнуть кропотливому статистическому анализу результат ее многолетней работы. По-моему, у вас получается содержательная диссертация! Займитесь ею - с охотой буду консультировать".
Да, вот как бы он ответил, только так. Не будет этого ответа. Не принесет Прохоров своему профессору альбома кривых и таблиц. Другой разработал эти кривые, другой оказался пытливым, дотошным, любознательным - не он! И кто другой? Взбалмошный Красильников, ходячее настроение, а не инженер. Он бродит по миру как завороженный, остолбенело, словно в чудо, всматривается в каждое деревце, радуется и снегу, и слякоти, как подарку, - нелепый человек, не то ушибленный в детстве пыльным мешком, не то блажной от природы! Но он вслушался в темное дыхание печи, он проник в загадочную смену ее "настроений", ему одному она открыла свои тайны. Полно, открыла ли? Разве это доказано? Десять, сто тысяч измерений, сведенные в одну цифру, еще ничего не говорят. Как их сводили? Как обрабатывали данные? Одно доказательство будет настоящим, только одно - пустить процесс точно по кривым и посмотреть, получится ли тот великолепный результат, о котором они твердят!
- Проверить! - вслух сказал Прохоров и сердито заходил по кабинету. - Проверить на практике! Немедленно!
Внезапно ожили телефоны - все разом. В контору вломились мастера с мельниц и печей, их раздраженные голоса наполнили кабинет. Окошко спокойствия закрылось. Прохоров махнул рукой. Заботы дня командуют днем, не до исследований. Он еще возвратится к этому - после!
17
Прохоров возвратился к своим мыслям сразу же, как вышел за ворота цеха. Он успокоился, первое возбуждение прошло. Теперь можно было основательно поломать мозги над практической проверкой выводов Красильникова. Прохоров неторопливо шел к автобусу, прикидывая разные варианты проверки.
Недалеко от остановки ему повстречался Бухталов. Бухгалтер возвращался из столовой на вечернюю работу: шла бухгалтерская страда, составление месячного отчета. Прохоров недолюбливал Бухталова за вздорный характер, но ценил как энергичного работника и знатока производства: своей осведомленностью в технических вопросах Бухталов мог пристыдить иного молодого инженера.
Бухталов остановил Прохорова.
- Что нового у тебя? - начал он. - Ученый этот, Красильников, не мешает? Что-то его в последние дни не слышно.
- Красильников и раньше не очень мешал, - заметил Прохоров. - Теперь он непосредственно печью не занимается, а изучает ее прошлую работу.
- Значит, ищет другие лазейки под тебя. Давно хотел с тобой об этом, все не удавалось… Как другу - будь осторожен, Федор Павлиныч! Технология не так уж его интересует… Он тебе фитиля вставит, будь покоен!
Еще недавно Прохоров твердил себе примерно то же самое. Собственные его мысли возвратились к ному, подтвержденные мнением другого, они должны были усилиться от подтверждения. Но Прохоров почувствовал стыд, а не радость. Он вспомнил, как говорили о старшем бухгалтере завода: "Шипит, обжигаясь собственной злобой, как кипятком".
Прохоров вспылил.
- Что ты понимаешь в Красильникове? Одно во всем видишь - фитили, фитили!.. Как бы тебе кто не вставил фитиля, что охаиваешь подряд каждого…
Бухталов изумился и растерялся:
- Это как же надо тебя понимать? Сроду таким не видел…
- Понимай как хочешь, а не болтай чего не надо!
Бухталов попытался спасти положение.
- Не бери на себя так много, Федор Павлиныч… Не прикажешь заткнуть мне рот…
Прохоров возразил, остывая:
- Но могу посоветовать не раскрывать рта!
- Посоветовать можешь, - смущенно признал бухгалтер. - Советовать не возбраняется.
Эта небольшая стычка с Бухталовым чем-то утешила Прохорова. До самого дома он усмехался, вспоминая, каким ошарашенным выглядел бухгалтер. Пустые люди суют нос в их отношения с Красильниковым, нужно прищемлять такие носы, чтоб впредь было неповадно.
Дома его ждала жена.
- Ты сегодня опоздал к обеду, - заметила она недовольно. - Я уже хотела уходить, у меня вечером консультация в техникуме. Хорошо, что позвонили - перенесли на час позднее.
- Не мог, Мариша, важные дела, - оправдывался он, помогая ей накрыть на стол.
Он, сколько мог, подсоблял ей по хозяйству. Она преподавала химию в техникуме, дела было много и помимо дома. Перед экзаменационными сессиями особенно не хватало времени, ему приходилось брать на себя и приготовление еды. С этим он справлялся проще, чем она, - спускался вниз в столовую и набирал, что нравилось душе. До зимней сессии осталось больше месяца, еда пока была своя. Прохоров разлил суп в тарелки, потом положил котлеты, торопливо проглотил одно за другим, не говоря ни слова.
- Какой ты, Федя! - упрекнула его жена. - Тебе все равно, что мой обед, что болтушка из столовой. Ты ведь ел сегодня свой любимый свекольник со свининой.
- Прости, Мариша! - покаянно проговорил Прохоров. - Суп был изумительный, я сразу его заметил. Я только как-то не сообразил.
Мария расхохоталась. Она всегда смеялась, когда он оправдывался. Ее радовало по-детски смущенное лицо мужа. Она привыкла, что он обращает внимание на еду, только когда еда не нравится. Мария мирилась с такой молчаливой похвалой.
- Расскажи, что произошло, - потребовала она, обнимая его. - Что-то тебя расстроило, правда?
Он молча гладил ее волосы. Волосы ее были удивительны, на них заглядывались и мужчины и женщины: длинные и густые, темного золота, очень тяжелые, они складывались из тончайших волосинок, такую волосинку почти невозможно было отделить от других, рука ее еще как-то ощущала, но глаз не охватывал. "Паутинки!"- часто говорил Прохоров, перебирая и встряхивая их. Мария не любила своих волос, с ними была морока. Она мечтала о коротких кудряшках и перманенте, а он и слышать об этом не хотел. Они иногда спорили, но так как он не уступал, приходилось уступать ей.
- Почему ты молчишь? - удивилась она. - Феденька, что-нибудь серьезное?
Он все не решался заговорить. Мария до сих пор терзала себя мыслью, что слишком жестоко поступила с первым мужем, уйдя от него. Красильников был далеко, но еще стоял между ними - живой, укоряющий. Если иногда они и вспоминали его, то вскользь: рана болела.
- Я говорил тебе, что Алексей решил усовершенствовать технологию наших печей, - начал наконец Прохоров.
- Да, говорил. И что пока значительных улучшений он не нашел.
- Да, Мариша… А сейчас он изучает по записям нашу работу за пять лет, и открывается многое, чего мы не подозревали прежде.
- Ты хочешь сказать, что он обнаружил упущения в твоей деятельности администратора?
- Этого я не утверждаю. Еще не все ясно. Но, конечно, безгрешных людей не существует на свете…
Она взяла обоими руками лицо мужа, заглянула ему в глаза.
- Не лги, Федя! Когда ты поймешь, что хитрить со мной не надо? В одном вы схожи с Алексеем - увёртки вам не удаются. Значит, он написал разгромный доклад, так?
Прохоров запротестовал:
- Ничего подобного, Мариша! Никакого доклада нет. Но не скрою - я смущен… Алексей заставляет на многое смотреть иначе, чем мы привыкли. Я еще не знаю, хорошо это или плохо, надо проверить, честное слово, правда! Будем разбираться.
- Давно пора, - сказала она, вставая. - Сплошная трепка нервов эта ваша совместная работа!
Она подошла к зеркалу, поправила волосы, стала одеваться.
- Я иду в техникум, Федя. Ужин в духовке, разогрей сам.
- Поужинаю в цеху. Немного отдохну и пойду обратно. Не жди меня сегодня - работы на всю ночь. Хочу поколдовать с печкой.
- Боже, как мне надоели твои ночные работы! Не хмурься, я шучу!