* * * *
Точно так же сердце начало пощипывать полтора часа спустя, когда из чёрного круглого репродуктора, установленного в его кабинете в углу на тумбочке, раздался глуховатый, будто чуть надломленный голос Молотова:
"Граждане и гражданки Советского Союза! Советское правительство и его глава, товарищ Сталин, поручили мне сделать следующее заявление…"
Но едва Молотов сказал несколько слов, холодок из сердца вдруг исчез, тело стало лёгким, невесомым, а в голове светло и ясно, будто он ночью испытывал какие-то кошмары, а проснувшись, понял, что это был всего-навсего сон…
А Молотов между тем говорил:
"…Сегодня, в четыре часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны, германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбёжке со своих самолётов наши города - Житомир, Киев, Севастополь, Каунас…"
Поликарп Матвеевич слушал неторопливые, спокойные слова, падавшие из репродуктора в тишину, оглядывал собравшихся в кабинете людей и думал: "Война… Сколько же она продлится? Неделю? Месяц? От силы - месяц. Хасан, Хал-хин-Гол, финская даром не прошли, чему-то научили нас. Теперь ясно, что нас прощупывали, испытывали. Это мне ясно стало только сейчас, а Сталину, правительству ясно было давно. И конечно, не сидели сложа руки, подготовили Красную Армию, страну… Да, от силы - месяц".
Голова у Поликарпа Матвеевича стала чуть кружиться. Он почувствовал, как пьянит его знакомый диковатый хмель молодости, и улыбнулся. Впереди была работа, более трудная и напряжённая, чем до сих пор.
Когда голос Молотова умолк, из репродуктора полились военные марши. Кружилин оглядел членов бюро. Все были хмуро-сосредоточенны, избегали смотреть друг на друга, будто каждый был в чём-то виновен перед другими. Полипов грузно сидел в мягком кресле сбоку секретарского стола, то барабанил пальцами по обтянутому кожей подлокотнику, то вытирал беспрерывно потевший лоб. Напротив него сидел майор Григорьев, военком, человек лет пятидесяти, давно седой, воевавший на Хасане и в финских болотах. Он, видно, до ломоты сжимал зубы, потому что на его чисто выбритых щеках вспухли крепкие желваки. Он смотрел куда-то вниз, между ног, солнечные лучи, падавшие через окно, играли в его седине, на его рубиновых шпалах.
Алейников не был членом бюро. Кружилин, давая согласие вернуться в Шантару, специально оговорил в обкоме партии, чтобы не включать его в состав нового бюро райкома. Но он тоже был в кабинете - Поликарп Матвеевич сам позвонил ему и попросил зайти. Сейчас он, как утром, стоял у окна и молча смотрел на дорогу.
Не вставая, Кружилин протянул руку к выключателю. Тишина тотчас оглушила.
- Ну что же, товарищи… - проговорил Поликарп Матвеевич раздумчиво и умолк. И вдруг усмехнулся. - Сегодня я с нашим конюхом-старичком беседовал. Об дождике сегодняшнем говорили, об урожае. "Дождик-то хороший прошёл, - сказал старик, - хлеба волной поднимутся. Да корявый Емеля и есть не умеет". - "Как, спрашиваю, так?" - "А так, отвечает, сам тот Емеля корявый, а рот дырявый. Кашу ему в рот кладут, а она вываливается".
Полипов вскинул тяжёлый взгляд, повёл толстыми плечами. И другие поглядели на секретаря райкома с недоумением.
Кружилин встал и, не замечая, что голос его звучит чуть торжественно, сказал:
- Сегодняшний отдых придётся нам прервать. Давайте проведём бюро райкома… первое военное бюро. Сами понимаете, что с этого часа, с этой минуты каждого из нас ждут новые неотложные дела и заботы, вызванные новой обстановкой. И главная наша забота сейчас - урожай. Давайте ещё раз сейчас уточним наши планы уборочной. Мы должны провести страду и чётко и быстро, это само собой. А главное - убрать всё до зерна. Потери хлеба при уборке, кажется, очень больной вопрос в нашем районе… Садитесь, товарищи, поближе. И ты, Яков Николаевич, останься…
Кружилин умолк. Он стоял и слушал, как люди гремят стульями, смотрел, как они рассаживаются за длинным столом, сквозь гул и скрип стульев вдруг явственно прорвался, ударил в уши тревожно-режущий вскрик жены: "А Васенька-то? Как же теперь наш Васенька?!"
* * * *
На усадьбе Шантарской МТС по случаю воскресного дня было тихо и безлюдно.
Тракторы Аникея Елизарова и Кирьяна Инютина стояли рядом. Моторы у обеих машин разворочены, Инютин и Елизаров грязными по локоть руками копались в их внутренностях. Инютин работал хмуро и молчаливо, Аникей Елизаров, крупноносый, лет около тридцати, с ярко-красными, будто чахоточными, щеками, то и дело негромко, но зло матерился.
- Куда эту прокладку ставишь? Не видишь - совсем сгорела, - часто одёргивал Елизарова Фёдор Савельев. - А этот болт выброси, вся резьба сносилась. Чего вылупил бараньи глаза? Ступай новый нарежь… А ты, Кирьян, ровно все мозги пропил. Кто же так учил тебя болты шплинтовать? На первом же заезде шплинт вылетит… Ну, работнички, в дышло вам…
Фёдор отталкивал то одного, то другого, показывал, как надо делать. Руки его тоже по локоть были в мазуте.
Когда ударил ливень, все убежали в мастерскую. Там Фёдор растянулся на верстаке, Елизаров сел на банку из-под солидола и стал курить, Инютин стоял у грязного окна и сквозь замасленные стёкла глядел на дождь.
- Ты что, Инютин, кислый, как недельное молоко? - спросил Елизаров. - Или переживаешь, что с утра трезвый? Когда ты, Кирьяша, пить-то бросишь?
- Ты лучше сам бы перестал в бутылку заглядывать, - не оборачиваясь, проговорил Кирьян.
- Это оно так, мне надо бросать, мне вредно, - согласился Елизаров. - Да главное не водка. Эта бензиновая вонь здоровье моё съедает. Сам себя гроблю на этой работе. Уходить надо. - Елизаров послушал, как шумит дождь за стеной, поморгал красивыми глазами, в длинных, как у девушки, ресницах. - И уйду вскорости. Что меня тут держит? Конечно, тут заработки. Тебе, дядя Федя, понятное дело, такую семью кормить надо… А мне? Семьи у меня, окромя жены Нинухи, никакой нету… И ещё для тебя слава, гляжу, не лишняя. А мне…
- Не болтай! - резко проговорил Савельев.
- Не нравится? - спросил Елизаров. - А за-ради чего ты прошлой весной на собрании пообещался на поводок нас с Кирьяном взять, стахановцев полей из нас сделать? И вот уже полтора года с нами бьёшься?
- И сделаю! Я вас на Доску почёта через год-другой вывешу.
- Ничего ты из нас не сделаешь. И ты это сам распрекрасно знаешь. А вот директор МТС поверил. В прошлом годе сразу же новый комбайн тебе дал. Поля для уборки отвёл самые ровные, самые урожайные. Деньжонок-то да пшенички ты больше всех в МТС огреб. А нынче опять на самые тучные поля нацелился в "Красном колосе". У Назарова нынче самый урожай, говорят… Вглубь всё видим, не слепые…
Фёдор свесил с верстака ноги. Сросшиеся брови его дрогнули, изломились, но тут же выпрямились.
- Ишь ты, наблюдательный какой! То-то гляжу, ко всем приглядываешься, принюхиваешься.
Елизаров испуганно уставился на Фёдора красивыми глазами.
- Всяк свою выгоду про себя знает, - усмехнулся Фёдор. - А то здоровье… Тебя бревном не перешибёшь.
- Городишь что-то, - крутнул носом Елизаров, замолчал.
Когда кончился дождь, все трое до четырёх часов работали молча, не переговариваясь.
- Шабаш, - сказал наконец Фёдор и стал отмывать руки в ведёрке с бензином. По территории МТС мелькнула девчонка в платочке, что-то крикнула на ходу, взмахнув обеими руками, умчалась к конторе.
Там маячили уже какие-то люди.
- Что за переполох? - проговорил Фёдор, обтирая руки грязной ветошью. - А ну-ка, узнаем.
Когда подошли к конторе, возле раскрытого окна директорского кабинета толпилось человек двенадцать. В кабинете тоже мелькали люди, на подоконник был выставлен радиорепродуктор. Чей-то неторопливый, глуховатый голос говорил, что германские войска во многих местах перешли сегодня утром чью-то границу, бомбили какие-то города. Какие - Савельев не мог понять, потому что в кабинете навзрыд заголосила женщина, заглушая голос из репродуктора.
- Что тут? Кто это говорит? - спросил Савельев.
- Тише! Молотов говорит.
- А что произошло?
- Что? Война началась!
Женщину в кабинете успокоили или увели куда-то. В установившейся тишине чётко печатались слова:
"Теперь, когда нападение на Советский Союз уже совершилось, Советским правительством дан нашим войскам приказ - отбить разбойничье нападение и изгнать германские войска с территории нашей Родины…"
Фёдор слушал нахмурившись, дёргал толстыми, заскорузлыми, пахнущими бензином пальцами чёрные усы. Елизаров беспрерывно крутил лохматой головой на длинной шее, растерянно хлопал ресницами. Он, единственный из всех, не стоял на месте, подбегал к окну то с одного, то с другого краю. А Кирьян Инютин сел поодаль от всех на землю, на обмытую ливнем траву, опустил голову и застыл недвижимый. Так он и сидел, пока в чистом, давно сухом и горячем воздухе не полились военные марши.
* * * *
Иван и не заметил, как ушёл Панкрат, - всё стоял, прижимая горячую голову сына к груди. Володька был давно не стрижен, его густые волосы, жёсткие и пыльные, пахли ветром, полынной степью. В груди у Ивана что-то сдавило, он стоял и стоял, ожидая, когда боль стихнет. Наконец оторвался от сына, полез в котомку, достал банку консервов.
- Что это? - спросил Володька.
- Гостинец тебе.
Мальчишка повертел банку, не зная, что с ней делать.
- Это консервы. Не ел, что ли, никогда?
- Не, - тряхнул головой Володька.
Иван вскрыл банку, поставил на стол. Мальчишка попробовал сперва с опаской, потом начал уминать за обе щеки. Иван сидел напротив, смотрел на сына, в груди опять больно застонало, он отвернулся к окну. Возле дома в бурьянах бродил белолобый телёнок.
- Это наш! - живо сказал Володька. - Дядя Панкрат нам подарил.
- Как подарил?
- Ну как? Отелилась у него корова, и он подарил. "Вырастите, говорит, корова будет". - И, помолчав, спросил вдруг: - А ты больше не враг народа?
Медленно-медленно Иван повернул голову к сыну.
- Это кто же тебе сказал… что я враг народа?
- Да кто? Пацаны все дразнили меня.
- Вон как, - тихо произнёс Иван.
- Ага… Когда я маме сказал, что ребятишки дразнятся, она сказала: "А ты не верь…" А сама плакала ночами, я слышал… И дядя Панкрат тоже говорил, чтоб я не верил…
Иван опять долго глядел в окно.
- Они тебе правильно сказали - и мамка, и дядя Панкрат.
- Да я и сам знаю, что никакой ты не враг, - негромко проговорил Володька. - Какой же ты враг? Только…
- Ну, что?
- Непонятно только: почему ты в тюрьме-то сидел?
Иван опять прижал к себе его голову, стал гладить по спутанным волосам.
- А ты думаешь, сынок, мне понятно? Ну, ничего. Подрастёшь - сам всё поймёшь…
- Как же я пойму, если тебе самому непонятно? - помедлив, спросил Володька.
Иван Савельев отошёл от сына, присел на скрипнувшую под ним деревянную кровать. И ответил тринадцатилетнему сыну, как взрослому:
- Видишь, в чём тут дело, однако… Жизнюха-то наша, сынок, так закрутилась, что, барахтаясь в ней, и не разберёшься, что к чему. А ты подрастёшь, и как бы со стороны тебе всё ясно и понятно будет.
Володька, наморщив лоб, пытался вникнуть в слова отца, сероватые глаза его стали не по-детски задумчивы.
- Ой! - сорвался он с места, схватил кнут. - Я сижу, а косари хлеб ждут. Даст мне выволочку дядя Панкрат!
Володька убежал, а Иван походил по комнате, разулся и прилёг на кровать. Было непривычно вот так лежать одному, в тишине, на мягкой, чистой постели. И эта тишина, и высокая деревянная кровать с синими подушками из настоящего пера, большая, недавно выбеленная печь, чистенькое окошко, в которое вламывались потоки солнца, - всё казалось нереальным, неправдоподобным. Непонятно было, как он, Иван, очутился в такой обстановке, не верилось, что он сколько угодно может лежать на этой постели, наслаждаться тишиной, чистотой, покоем.
"Ива-ан! Ваня-а!.." - хлестанул вдруг в уши истошный крик жены. Иван, оказывается, задремал. Судорожно вздрогнув, он приподнялся, сел на кровати. "Почудилось, что ли?"
Иван потряс головой, чтобы сбросить наваждение. Но оно продолжалось, потому что дверь в избу распахнулась, влетела Агата, страшная, разлохмаченная.
- Ива-ан! Ванюшка-а! - упала она ему в колени и тяжело забилась.
- Погоди, Агата… Что такое? Чего ты?! - не на шутку испугался Иван.
- Война, Иван! Война-а…
Агата подняла лицо, вместо глаз её были чёрные, мутные ямы, по розовевшим недавно щекам, сейчас пепельно-серым, дряблым, вмиг износившимся, текли из чёрных ям слёзы…
* * * *
Семён и Вера возвращались в село степью. Был уже поздний вечер, солнце садилось. Сбоку текла Громотуха. Назвеневшись за день, она текла безмолвно, лениво, заходящее солнце окрашивало её в медно-золотой цвет.
Колька Инютин, Димка и Андрей ушли домой раньше.
Время от времени девушка останавливалась и говорила:
- Сёма, ещё разок.
Семён целовал её. Вера оплетала его шею горячими руками, плотно прижималась, точно прилипала, всем телом.
- Ненасытная ты.
- Ага, жадная я, - соглашалась Вера. - Губы болят, а мне всё хочется… Ох и любить я тебя буду, Сёмушка! Все парни завидовать будут.
Возле села, на берегу реки, толклись несколько парней и девчонок. Какой-то человек в белой рубашке с засученными по локоть рукавами сидел на плоском камне, тренькал на гитаре.
- Там вроде Манька Огородникова… Погоди, я сейчас… Я ей платье заказывала.
Вера побежала к берегу, о чём-то стала говорить с Огородниковой - круглолицей, полноватой, с непомерно большими грудями, которых, как Семён замечал, она стеснялась сама.
Обождав Веру минуты три, Семён нехотя приблизился к берегу. Человек с гитарой запел надрывно-стонущим голосом:
…Я подрастал, я становился краше,
Любить девчонок стал и начал выпивать.
"Ты будешь вор такой, как твой папаша", -
Твердила мне, роняя слёзы, мать…
"Кафтанов! Макар!" - сразу догадался Семён и хотел уйти. Но Макар обернулся, сузил свои прокопчённые глаза.
- А-а, племянничек! Ну здравствуй.
Семён промолчал.
- Не хочешь знаться? - скривил губы Макар. - Ну, я не в обиде.
Ветерок играл тонкой шёлковой рубашкой Макара, на жилистой руке его поблёскивали часы. Хромовые, с квадратными носками сапожки "джимми" были перемазаны глиной. "Вырядился. И сапог не жалеет", - мелькнуло у Семёна. Какая-то огненно-рыжая незнакомая девица подошла к Макару, откровенно и бесстыдно повисла у него на плече, что-то шепнула.
- Отвались, - брезгливо повёл плечом Макар.
На руке у рыжей Семён заметил такие же часы, как у Макара. "Ворованные", - подумал он.
- А я, Сёма, помню - сперва такой вот ты был, потом такой, такой… - Макар показал, какой был Семён. - А сейчас смотри ты, вырос.
- Верка, пошли, - сказал Семён.
Макар снова тронул гитарные струны:
Семнадцать лет тогда мне, братцы, было…
Но вдруг резко оборвал песню.
- Заходи как-нибудь, Сёма. Об жизни поговорим.
- Об какой? - усмехнулся Семён. - Об тюремной? Что-то она меня не интересует.
- О-о! - протянул Кафтанов, чёрные глаза его сузились. - Мать видела твоя, что я приехал?
- А мне почём знать?
- Ну, ну… Привет ей передай, - с улыбкой промолвил Макар и отвернулся. К селу Вера и Семён подходили молча. От реки доносилась бесконечная тюремная песня Макара:
Шли дни за днями, за месяцами годы…
Всё то сбылось, что предсказала мать…
- Тьфу! - сплюнул в дорожную пыль Семён.
- Конечно, - сказала Вера задумчиво. - А часы у него хорошие. И этой рыжей - заметил? - подарил.
- Позавидовала! - зло сказал Семён и зашагал быстрее.
Солнце уже село, переулки, по которым шли Семён с Верой, были безлюдны. Но это не удивило ни Семёна, ни Веру. Вечерами, особенно по воскресеньям, оживлённой бывает только главная улица Шантары.
Но когда они вышли на "шоссейку", и там никого не было. Под тополями тихо, пусто, сумрачно. Сперва Семён, раздражённый встречей с Макаром, не обратил внимания на это обстоятельство. Потом остановился.
- Что за чёрт, - пробормотал он. - Тебе ничего не кажется?
- А что? - Вера тоже очнулась от задумчивости.
- Будто вымерло всё.
- Действительно. - Девушка пошевелила тонкими бровями. - Хотя вроде где-то голоса.
Они быстро зашагали вдоль улицы. Возле двухэтажного, из красного кирпича, здания военкомата толпились люди. Какой-то старичонка сидел на нижних ступеньках высокого деревянного крыльца с перилами, сосал трубку и говорил:
- Оно конешно, сейчас медикаменты всякие. А што ёд ваш этот, так это - тьфу, понадёжней средства есть. Земля вот с порохом - куды вашему ёду.
- Болтаешь ты, папаша, - сказал какой-то парень.
- Что болтаешь, что болтаешь? - вскочил старик, задрал рубашонку, оголив синий бок. - Вот, гля. Дыра была - кулак влезет. Это, значит у году в пятнадцатом было. И шли мы в штыковую, помню. Не успел я пробежать саженей восемь - кы-ык хватанёт меня за этот бок. Снарядным осколком, соображаю, полоснуло. Глянул - бок аж дымится. Упал, конешно. Тут сестра милосердия меня на загорбок и потащила с бою… И уж как этим ёдом вашим ни мазали! А рана всё гноится. Ну, думаю, насквозь меня прогноят доктора, самому надо лечить. Раздобыл пороху, колупнул в больничном саду горсть земли. Развёл это водицей…
- Кипячёной? - полюбопытствовал тот же парень.
- Балбес! - рассердился старик. - Надсмешник, право слово. А бок - вот он, гляди, гляди, - старик опять вскочил, задрал рубаху. - Замазал, бинтом потуже затянул, и дён через семь только синий рубец остался. А то кипячёной… - И старик сел на прежнее место, сердито нахохлился.
- Щипало хоть? - сдерживая смех, спросил пожилой мужчина.
Но старик, видно, не заметил иронии, ответил серьёзно:
- Не без того, конешно… - И повернулся к парню: - А ты, балабол, надсмешки-то строй, а не забывай рецепту: горсть земли, полгорсти пороху на полкружки воды. На войну-то тебя, может, завтра же заберут…
- Слушайте… Об чём это вы? Какая война? - спросил Семён.
- Как какая? Ты откуда, друг, свалился?
Вскрикнула вдруг Вера, вцепилась Семёну в плечо острыми пальцами, порывисто задышала.
- Да постой ты, - недовольно сказал Семён, попытался даже сбросить её руки. - Объясните…