- Уведите.
Когда их повели, он вдруг встрепенулся, крикнул:
- Арестованного Засухина оставьте!..
Некоторое время они сидели безмолвно друг против друга. В просторном кабинете стояла мёртвая тишина, будто здесь никого и не было. Потом Алейников вышел из-за стола, потыкался, как пьяный, из угла в угол, остановился у окна, долго глядел на улицу, тихо спросил:
- Почему же так оно идёт в жизни, Василий Степанович?
- Как? - не понял Засухин.
- Почему судьба определила одним песни петь, а другим за горло певцов душить?
- А-а… Видишь ли, Яков Николаевич… Долгий это и сложный разговор, - медленно произнёс Засухин. - И обстановка неподходящая…
- Неужели ты не видишь… что я не хочу душить, никому не хочу забивать песни обратно в горло! - Он обернулся, лицо его было мертвенно-бледным, на нём ярко выделялся косой багрово-синий шрам.
- Ну, допустим, что я вижу, - проговорил Засухин. - Точнее говоря, догадываюсь с недавних пор. Только ты врёшь маленько, Яков Николаевич. Ещё год или полтора назад ты с радостью хватал каждого за горло.
- И всё-таки я бы уточнил: не с радостью, а с, усердием, - сказал Алейников, садясь.
- Ну что ж, - помедлив, произнёс Засухин, - пожалуй, это будет точнее.
- Потому что я думал - доброе дело делаю.
Засухин чуть поморщился при этих словах, и Алейников понял, что пояснения его лишни.
- И всё-таки, Василий Степанович, объясни мне - почему оно так идёт в жизни?!
- Наверное, жизнь идёт так, как ей должно идти. - Засухин, говоря это, пожал плечами, и казалось, слова эти он произносит машинально, а сам думает о чём-то другом.
- Как то есть?!
- Скажи-ка, Яков, мы тут оказались с Кошкиным не благодаря стараниям Полипова?
Засухин спросил это быстро, вскинул на Алейникова свои остро-проницательные глаза. Поворот мыслей Засухина был настолько неожиданный, что Алейников вздрогнул, опустил глаза.
- Н-нет… - ответил он, чуть припнувшись. И этой заминки с ответом и того, что, отвечая, Алейников спрятал неловко глаза, было достаточно, чтобы Засухин понял правду.
"Ну и хорошо, что понял, - с облегчением подумал Алейников. - По крайней мере не все будут проклинать меня. Хоть один человек не будет проклинать…"
Алейников долго боялся поднять лицо, ему казалось, что Засухин смотрит на него насмешливо и уничтожающе-презрительно.
Засухин действительно глядел на Якова не отрываясь, в самом деле чуточку улыбался, но в его улыбке не было ничего насмешливого или презрительного, темноватые глаза его светились мягким, доброжелательным, может быть чуточку грустноватым только, светом. Алейников не понимал, отчего в глазах Засухина светится такая улыбка. И ещё более он удивился, когда Засухин проговорил:
- Видишь, Яков, жизнь действительно идёт, как ей положено идти.
- Не вижу! - почти прокричал он, мотнув головой так, что заныли мускулы на шее. - Не понимаю я, Василий Степанович, как она идёт, куда она идёт!..
Алейникову было мучительно стыдно слышать свой голос, признаваться в собственном бессилии и тупоумии. Но слова эти помимо его воли сорвались с языка и, казалось, долго ещё звенели в тишине кабинета после того, как он умолк. И ещё казалось, что уже теперь-то Засухин поднимется со своего места, не спеша подойдёт к столу и пригвоздит его какими-нибудь убийственными словами, насмешкой.
Однако Засухин только прикрыл уставшие от сегодняшней, такой трагической для него ночи глаза, пальцами помял веки, чуть усмехнулся и заговорил:
- Не видишь, не понимаешь… Что же, давай поразмышляем вместе… Вот мы все воевали за новую власть, за благородные идеалы… Мы победили и строим сейчас новое общество - самое высоконравственное общество на земле.
При этих словах Алейников поднял голову, в глазах его что-то плеснулось.
- Что, не согласен? - спросил Засухин, пристально глядя на Алейникова.
Яков, не ответив, опустил лишь глаза. По губам Засухина опять скользнула едва заметная, горьковатая усмешка. И он спокойно, чуть раздумчиво только, продолжал:
- Именно, Яков, самое высоконравственное… Потому что руководствуемся самыми благородными идеалами, которые только есть у человечества, которые оно выработало за много веков своего существования. Но… - Засухин чуть припнулся, помедлил, - но парадокс состоит в следующем: строя самое высоконравственное общество, мы допускаем самые безнравственные вещи…
- Что ты мне объясняешь, как ребёнку?! - воскликнул раздражённо Алейников. - Ты мне объясни, если можешь, - почему такие вещи происходят? Это, это объясни…
Засухин поглядел на него с укором, чуть даже покачал головой.
- Я к тому и иду, Яков. Только не думай, что моё объяснение… окончательное, что ли, что я поведаю тебе абсолютную истину… Человечество разберётся потом, может быть, при нашей жизни ещё, а может, и позже. История никаких тайн не любит, долго скрывать их не может и не умеет. И люди узнают причину этого и даже… и даже виновников найдут, если они есть… Всех найдут, по именам перечислят… Я же объясню тебе, как я сам сейчас понимаю то, что происходит в стране. Объясню, может быть, очень приблизительно, общими словами. Но и приблизительное понимание этого мне помогает жить.
- Ну, объясняй, - тихо попросил Алейников, когда Засухин замолчал.
- В общем-то, оно ведь всё очень просто, Яков… Надо только отчётливо себе представлять и понять, что мир ещё далеко не совершенный. Вот я в одной книжке вычитал такие слова: мы, люди, уже не звери, потому что в своих поступках руководствуемся не только одним инстинктом, но мы ещё и не люди, потому что в своих поступках руководствуемся не только голосом разума…
Алейников напряжённо вдумывался, пытаясь понять смысл услышанного. Потом сказал:
- Я не могу принять эту теорию. Она какая-то животная.
Засухин усмехнулся невесело.
- Наша беда, может быть, в том и заключается, что многие вещи мы тотчас принимаем за теорию, сразу же примеряем её к нашей истории, к нашей жизни и - или безоговорочно руководствуемся ею, или так же безоговорочно отвергаем. Вот и ты сразу - "не принимаю". А между тем, если чуть вдуматься в эти слова, может быть, и я, и ты, и… Полипов - все мы на свои поступки посмотрим как-нибудь иначе, увидим их, возможно… я не говорю - обязательно, возможно - в другом свете? А?
Алейников начал, кажется, понимать мысль Засухина. По всему его телу прокатилась горячая волна, она родилась где-то в груди, ударила в голову - лоб Алейникова сразу вспотел.
- То есть ты хочешь сказать, что я… - начал он и замолчал, не зная, что говорить дальше, какими словами выразить охватившие его чувства.
- Да, я хочу сказать, что пришло время - и в тебе заговорил, начал брать верх голос разума, - помог ему Засухин. - И такое время рано или поздно придёт ко всем, даже к нашим убеждённым противникам. Конечно, к одному раньше, к другому позже. Теперь видишь, теперь понимаешь, как и куда идёт жизнь?
Алейников молчал. Он молчал и думал: всё, что сказал сейчас Засухин, - общеизвестная, даже примитивная истина, что когда-то он, Алейников, эту истину вроде и знал, но забыл, а теперь вспомнил вдруг, он словно спал, а теперь проснулся или начал просыпаться.
А Засухин между тем говорил:
- В мире извечны истина и несправедливость, свет и тьма, ум и глупость, а короче - добро и зло стоят друг против друга. Мы, люди, в семнадцатом году впервые нарушили это противостояние добра и зла. Нарушили, но не победили ещё. Мы победим, когда наши идеи, идеи добра, восторжествуют на всей земле. А пока борьба между добром и злом продолжается. Но зло существует вековечно, оно очень цепкое, оно пустило длинные корни, и борьба с ним будет ещё долгой, упорной и жестокой, Яков. Она будет кропотливой. Будут ещё, может быть, и войны, страшные и разрушительные, во всяком случае - намного страшнее и разрушительнее, чем схватка со злом в семнадцатом году. Но в конце концов победит добро, потому что в этом именно и суть и смысл жизни.
Засухин умолк, поднялся, и, разминая ноги, прошёлся по кабинету, остановился возле окна, у которого недавно стоял Алейников. Из окна виднелась Звенигора. Огромный заснеженный каменный горб вздымался, казалось, сразу же за крышами окраинных домов Шантары, глянцевито поблёскивал под низким зимним солнцем.
- Всякая истина, Яков, - и обыкновенная, житейская, человеческая, а особенно социальная, - достаётся людям трудно, тяжело. Конечно, некоторые понимают её легко, как-то сразу. Но ко многим, очень и очень ко многим она приходит через страдания и даже трагедию. А есть люди, которые постигают истину только перед смертью, которым приходится платить за её постижение самой высокой ценой - жизнью. А почему?
Засухин ещё постоял немного у окна, вернулся на своё место, поглядел на притихшего Якова.
- Да потому, что, продолжая говорить чуть философски, вот это великое противостояние добра и зла существует в каждом человеке. В тебе, во мне. В Полипове… В каждом человеке! - ещё раз подчеркнул он. - И между добром и злом идёт постоянная борьба - страшная, беспощадная, безжалостная. А что победит и когда - зависит от многих причин: от среды, в которой воспитался и вырос человек, от его душевных качеств, а главное, как мне кажется, от его ума, от его способностей осознанно воспринимать жизнь, идеи времени… Понимаешь?
Алейников ответил не сразу.
- Что же тут не понять, - сказал он, глядя куда-то в сторону. - Оно действительно всё просто… И всё неимоверно сложно.
- Да, и просто, и сложно, Яков, - подтвердил Засухин. - А те слова из книжки я вспомнил лишь потому, что, мне казалось, они скорее помогут понять тебе, почему же так оно идёт пока у нас в жизни. - Он встал, обвёл взглядом почти голые стены кабинета, будто недоумевал, как он здесь очутился. И опять горьковато усмехнулся. - Но как к ним ни относись, принимай их или нет - разумом-то в своих поступках мы действительно пока ещё не всегда можем руководствоваться.
И, как никогда ещё в жизни, Алейников почувствовал вопиющую нелепость многих своих поступков, нелепость своего существования. Он глядел на Засухина так, словно тоже недоумевал: почему этот человек оказался здесь, в кабинете, почему он должен отправить его сейчас в камеру? Всё было нелепо, нелепо…
А Засухин, будто смеясь над его мыслями, проговорил:
- Особенно не хватает у нас разума в тех делах, которыми ты занимаешься.
- Замолчи! - бледнея, вскрикнул Алейников и стремительно поднялся. Губы его затряслись, шрам на левой щеке налился тёмно-багровой кровью. Алейников упёрся кулаками в настольное стекло, точно хотел раздавить его.
- Что ты? - проговорил Засухин негромко и успокаивающе. - Я ведь говорю вообще… Лично тебя, Яков, я не обвиняю.
- Ты не обвиняешь… А сам я себя? - глухо спросил Алейников, глядя на Засухина с ненавистью. - Это ведь именно мне за постижение истины приходится платить самой высокой ценой!
По усталому лицу Засухина, как рябь по тихой воде, что-то прокатилось и исчезло, только в уголках крепко сжатых губ долго ещё стояла боль, смешанная со злостью и раздражением.
- Никак, застрелиться хочешь? - спросил Засухин, глядя в упор на Алейникова. Чуть засиневшие веки Засухина подрагивали.
- А что мне остаётся?!
- Стреляйся, - будто равнодушно одобрил Засухин, и боль, застрявшая в уголках его рта, смешалась с откровенным презрением. - Только запомни: это будет самая большая глупость, которую ты сейчас, именно сейчас, сделаешь…
…Никто не знает, сколько потом Яков Алейников провёл бессонных ночей, сколько дум передумал за эти ночи. Никто не знает, сколько раз он и в полночь и под утро вставал с измятой постели, противно дрожащими руками вырывал из кобуры обжигающий холодным металлом пистолет и, подержав в кулаке до тех пор, пока рукоятка не нагревалась, швырял его обратно в кобуру или совал под подушку, чтобы, на всякий случай, он был поближе, под рукой.
Что удержало его от самоубийства? Это презрение, которое ясно обозначилось тогда в уголках засухинского рта, его слова: "Это будет самая большая глупость, которую ты сейчас, именно сейчас, сделаешь"?
"Именно сейчас… Почему именно сейчас это будет глупость? - мучительно раздумывал Алейников. - Почему он так сказал?"
Но в то утро он этого не спросил, а теперь не спросишь: Засухин был далеко…
Ответ на вопрос, почему самоубийство будет глупостью, пришёл как-то сразу и был, оказывается, до беспредельности прост. Он пришёл в ясный апрельский день, когда стаял уже снег, от вешних вод просыхала земля, за окном кричали воробьи, одуревшие от тепла и солнца, а на деревьях вспухли почки, готовые вот-вот полопаться и выбросить первые, клейкие листочки. В тот день старший оперуполномоченный отдела доложил Алейникову, что, по сообщению Аникея Елизарова, в МТС, несмотря на конец апреля, не отремонтировано и половины тракторов, а комбайнёр Фёдор Савельев во всеуслышание разглагольствует, что такую рухлядь нечего и ремонтировать, толку всё равно не будет.
- То есть разлагает, понимаешь, умышленно механизаторов, - подвёл итог оперативник, поджав жёсткие губы. - А прошлым летом этот Фёдор Савельев чуть не сжёг комбайн. Налицо, так сказать, линия…
- Какая там линия! - поморщился Алейников. - Я член бюро райкома и знаю положение дел в МТС. Тракторный парк действительно изношен до предела, на многих машинах надо менять целиком моторные группы, а запасных частей нет. Вот и пурхаются. И он прав, Савельев, - рухлядь. А пожар на комбайне… Мы же разбирались с этим пожаром. Сгорел только комбайновый прицеп.
- Да, потому что дождь хлынул. А если бы не дождь, и комбайн сгорел бы, и хлеба запластали…
- Но при чём здесь Савельев-то? - раздражаясь, воскликнул Алейников.
Пожар, о котором говорил оперуполномоченный, произошёл в самом начале страды. Случилось небывалое - в комбайновый прицеп, доверху забитый вымолоченной ржаной соломой, ударила молния. В тот день с утра было душно и жарко, потом небо заволокли низкие, тяжёлые облака. Савельев косил с рассвета, поглядывая на выползавшие из-за Звенигоры тучи, надеясь, что ветром их разметет в разные стороны. Однако начавшийся было ветерок утих, невысоко над головой стало погромыхивать. И вдруг небо с треском развалилось прямо над комбайном, горячая молния больно хлестнула Фёдора по глазам, и он, согнувшись на мостике, прикрыл лицо ладонями. А когда оторвал ладони от щёк, сперва услышал истошный крик Инютина, а потом увидел и самого Кирьяна, бегущего куда-то мимо комбайна. А сзади вздымался столб огня, вырываясь, как ему показалось сперва, из-под самого хвоста комбайна.
На прицепе в тот день стояли две девушки, одну из них убило насмерть, другую оглушило, обеих сбросило с прицепа. Когда Фёдор Савельев соскочил на землю, Кирьян Инютин, схватив одну из прицепщиц за руки, волок её по стерне в сторону, прочь от огня. Фёдор, отчётливо не понимая ещё, что случилось, схватил другую девчушку, отшвырнул подальше, заорал:
- Живо на трактор! Отгони в сторону! Ведь загорится сейчас хлеб!
Инютин оттащил комбайн метров на пятьдесят в сторону, остановил трактор. Савельев хотел отсоединить злополучный прицеп. Но он пылал уже как облитый бензином. Пряча лицо от жара, Фёдор пытался выбить гаечным ключом соединительный болт, однако это ему не удавалось, а тут Инютин, решивший, видимо, что Фёдор отсоединил уже прицеп, снова двинул трактор. Комбайн пополз, волоча за собой огненный хвост. Савельев, едва не попав под колёса, метнулся в сторону.
- Стой, сто-ой! - заорал он.
С горящего прицепа падали клочья пылающей соломы, огонь побежал по стерне, налетевший ветерок погнал его к стене нескошенного хлеба. Савельев принялся топтать эти огненные струйки, пытаясь их остановить.
- Так что? - закричал Инютин, подбегая. - Не отсоединил, что ли?
Они оба кинулись было отсоединять прицеп, но тут же поняли, что это им не удастся, - хлеставшие из прицепа клочья пламени лизали уже жестяные бока комбайна.
Неподалёку работал ещё один комбайновый агрегат. Оттуда, заметив пожар, бежали люди: комбайнёр, прицепщики, а впереди всех - тракторист Аникей Елизаров. И, подбежав, облизывая тонким языком пересохшие губы, зловеще уткнулся злыми глазами в Фёдора, потом в Кирьяна:
- Как же это вы? Как же это вы, а?
Но Савельеву было не до Елизарова, он снова топтал разбегавшиеся по стерне ручейки пламени, сорвав с себя пиджак, хлестал им по земле.
- Сгорит же комбайн, Фёдор! - крикнул Кирьян Инютин. - Гляди, уже краска на железе пузырится!
- Да чёрт с ним, с комбайном! - тяжело дыша, выкрикнул Фёдор. - Хлеб спасайте! Ведь хлеба сейчас загорятся…
Инютин, Елизаров, подбежавшие комбайнёр с прицепщиками начали затаптывать расползающийся во все стороны огонь.
Чем бы это всё кончилось - неизвестно, потому что ржаная стерня была плотная, высокая, сухая, горела она, как порох. Люди задыхались в дыму, обжигали ноги, однако справиться с огнём не могли. Вот уже жиденькие языки белёсого пламени в двух или трёх местах подобрались к кромке хлебного массива, сразу из белёсых превратились в багрово-красные, сразу вспухли, мгновенно рассвирепев, с устрашающим рёвом начали пожирать густые, чуть ли не полутораметровой длины колосья. Месиво огня и чёрного дыма взметнулось вверх, людей обдало горьким запахом горелого зерна…
Но в это время сверху обвалом хлынул дождь и в считанные секунды потушил пожар.
Ливень был сильным, но коротким, через несколько минут проглянуло даже солнце, осветило неглубокие чёрные проплешины, которые огонь успел выесть в высокой кромке ржаного массива, остов сгоревшего комбайнового прицепа, промокших насквозь людей.
- В рубашке, видать, всё же родились вы с Кирьяном, - сказала Фёдору прицепщица с соседнего агрегата. - Молонья, говоришь, ударила? Ить подумать!
- Это ещё действительно подумать надо - молния ли? - произнёс Елизаров с усмешкой. - Ну, да разберутся кому следует…
И замолк, потому что Кирьян Инютин, тормошивший лежащих неподалёку в мокрой стерне девчушек с прицепа, заорал на всё поле:
- Фёдо-ор! Люди! Сожгло Катьку-то громом!
…Вот так всё было на самом деле. Алейников лично разобрался в этой истории, да и врачи констатировали, что девушка-прицепщица погибла от удара молнии. Всё это старший оперуполномоченный знал и тем не менее заговорил о какой-то линии.
- При чём здесь Савельев, спрашивается?! - ещё раз воскликнул Алейников.
Оперативник пожал плечами:
- Но ведь ты сам знаешь, в области нас не поймут. Фёдор Савельев женат на дочери бывшего кулака. Брат его осуждён за вредительство… Всю жизнь Савельев водит дружбу с этим Кирьяном Инютиным, А отец Инютина бандитствовал…
Яков негромко прихлопнул ладонью по столу, поднялся.
- Это, конечно, важно - как нас поймут. А не важнее ли, как мы сами-то людей понимаем?! Того же Фёдора Савельева, того же Кирьяна Инютина? И вообще - как мы жизнь понимаем?