Говоря это, Алейников подумал: не будь его - плохо обстояли бы сейчас дела Савельева с Инютиным. И в эту-то секунду, не раньше, не позже, а именно в это мгновение, ему вдруг стало ясно, что его удерживало от самоубийства, как понимать слова Засухина: "Это будет самая большая глупость, которую ты сейчас, именно сейчас, сделаешь". Словно какая-то шторка, наглухо закрывшая свет, вдруг сдвинулась и на него, Алейникова, хлынули потоки солнечных лучей.
Он медленно опустился на своё место, с удивлением, будто впервые, оглядел свой кабинет. Во все окна действительно лились потоки ярко-жёлтого весеннего солнца, освещая даже самые дальние уголки. Старшего оперативника в кабинете не было. Когда он ушёл, Алейников не заметил, не слышал. На улице орали вовсю воробьи, в оконное стекло чуть-чуть постукивала тополиная ветка, на кончике которой, кажется, лопнули уже почки. Алейников даже встал, подошёл к окну, - ну да, почки лопнули! Ещё утром набухшие почки были чёрными и гладкими, а сейчас, не выдержав напора живительных соков, кончики их раздвинулись, разлохматились, а из клейкой таинственной глубины показались бледно-зелёные усики…
Вечером Алейников оказался почему-то на берегу Громотухи. На реке ещё держался лёд, хотя берега давно уже обопрели. Ноздреватый лёд вспучился, посинел, каждую секунду река могла вскрыться.
Хрустя мелкой галькой, Алейников зашагал вдоль берега, вышел за деревню, не понимая, зачем и куда идёт. Он просто шёл, вдыхая прохладно-жёсткий воздух апрельского вечера, воздух, в котором мешались запахи оттаявшей земли, набухающих почек и речного льда, размягчённого весенним солнцем, шёл и глядел, как в верховьях реки поднимается лёгкий вечерний туман, скрадывая расстояния, заволакивая небольшой речной островок, растворяя кусты и деревья, растущие на этом островке. А утром, думал он, туман начнёт рассеиваться, уползать ввысь, дали будут всё раскрываться и раскрываться, деревья на острове будут проступать всё отчётливее, как на проявляемой фотографии…
* * * *
Алейников неуклюже ходил вокруг стола, натыкаясь на стулья, а Вера лежала на диване, вытянувшись как струна. Она глядела на Алейникова с ненавистью, а ему казалось, что в её глазах неподдельное горе. Грудь её распирало от досады и обиды, а ему казалось, что сердце её обливается кровью от тоски и отчаяния.
Яков Алейников, в сущности, не знал женщин. Когда-то в молодости он легко заводил с ними знакомства и, если женщина не выказывала особой неприступности, поддерживал с нею связь, пока она ему не надоедала. Расставался он без особых угрызений совести, находя следующую, быстро забывал о предыдущей.
С годами неуютная холостяцкая жизнь ему надоела. Во время одной из командировок в Новосибирск он познакомился с врачом Галиной Федосеевной, года полтора с ней переписывался, в письмах же признался в любви, потом съездил за ней, привёз её в Шантару…
Ему казалось, что он её любит, и если не уделяет ей достаточного внимания, то лишь потому, что все силы забирает нелёгкая его работа.
А когда она ушла от него, понял: не любил он жену, просто привык, просто ему было легко и удобно, когда в доме находилась женщина - готовила, стирала, спала с ним…
Впервые и по-настоящему он влюбился, когда увидел в райкоме партии новую машинистку.
Почему это случилось именно в пятьдесят лет? Почему он влюбился в девчонку, которая чуть не втрое моложе его?
Эти вопросы его волновали, он задавал их себе и отвечал на них просто, может быть, даже примитивно. Именно потому и влюбился, что она молода и красива, а он стар и измотан, он запутался и чёрт его знает что наделал в жизни. И ему казалось, что Вера именно тот человек, та женщина, возле которой он отдохнёт душой и телом, возле которой согреется онемевшая душа, исчезнет, растопится его мрачная угрюмость и нелюдимость.
Смущала ли его разница в возрасте? Да, смущала. Но он ничего не мог поделать с собой и решился…
На успех он, откровенно говоря, не надеялся. А когда увидел, что надежда есть, все сомнения его как-то рассеялись, забылись…
Забылись, но, оказывается, не навсегда, рассеялись, но не окончательно. И по мере того как отношения с Верой становились всё определённее, как желанная когда-то женитьба на этой девушке становилась почти реальностью, прежние сомнения вспыхнули с новой силой. "Что я делаю?! - раздумывал он по ночам долго и мучительно. - Какой я ей муж? Через пять-десять лет буду совсем развалиной. Испорчу всю жизнь ей, этого она ещё по молодости не понимает".
Однако он чувствовал: не это является главной причиной его сомнений, его нерешительности. "А там ли я ищу какого-то забвения и тепла, от которого отойдёт и согреется душа? Да и можно ли её вообще отогреть… после всего… таким способом? А каким можно? Где можно?"
Возникнув однажды, эти мысли больше не оставляли его.
Всё это, вместе взятое, может быть, и объясняет, как же Яков Алейников, человек, в общем, неглупый, во всяком случае хорошо помятый жизнью, не мог разглядеть и понять истинную душу этой смазливой девчонки, когда, кажется, даже неопытный мальчишка Семён Савельев её разглядел.
Наконец Алейников остановился возле дивана, сел опять на краешек, протянул руку, чтобы погладить её по плечу. Но она дёрнулась, сбросила ноги с дивана.
- Не трогайте меня! - крикнула она звонко, зажала ладонями пылающие щёки.
- Я знаю, что причинил тебе много горя, - выдавил из себя Алейников, чувствуя, что говорит не то. - Я сейчас люблю тебя ещё больше… Но что делать? Я не могу, ты слишком молода для меня… Но не это главное, не это…
Она вскочила с дивана, сорвала с вешалки пальто, лихорадочно стала заматывать платок.
- Я провожу, Вера… Я провожу сейчас тебя.
- Не надо! - обожгла она его ненавидящим взглядом, осаживая обратно на диван. - Не нуждаюсь!
Эти слова, этот ненавидящий взгляд он принял как должное.
* * * *
Недели три потом Вера безуспешно старалась поймать где-нибудь Семёна, хотя не очень-то понимала, зачем это ей, о чём она будет говорить с ним.
Однажды она смотрела в клубе длинный и скучный фильм и, когда кончилась очередная часть, неожиданно увидела Семёна. Он сидел на несколько рядов впереди, тихонько переговариваясь с каким-то парнем.
Когда кино кончилось, Вера задержалась у выхода.
- Здравствуй, Сёма, - виновато, заискивающе проговорила она, когда из клуба вышел Семён. - Если ты домой, пойдём вместе.
- А-а… Здравствуй.
Постояли, потоптались на снегу, оба чувствуя неловкость.
- Вижу, никак не может он на этот рискованный шаг решиться, - проговорил тот самый парень, с которым сидел в клубе Семён. - А я вот человек отчаянный. Разрешите познакомиться. Юрка. - И он протянул руку.
Парень стоял в полосе жёлтого света, бьющего из открытых дверей клуба, комья светлых волос, вывалившихся из-под шапки, чуть не закрывали ему глаза.
Он сразу чем-то не понравился Вере: губы очень резкие и упрямые, глаза острые, будто раздевающие. И, кроме того, Вера была не в духе.
- Я и вижу, что отчаянный, - резко сказала она, отвернулась.
- О-о, извините… Извините, - не то насмешливо, не то растерянно проговорил парень и смешался с толпой.
По ночной улице Вера и Семён шагали молча. Мороз был вроде несильный, но щёки прихватывало. Мёрзлый снег громко скрипел под ногами.
- Ну вот… - сказала Вера, когда подошли к дому. И вдруг всхлипнула, ткнулась лбом в холодное сукно его тужурки. - Прости меня, Сёма, прости…
- Слушай! Не надо всего этого… Мы же говорили обо всём.
- Ну, заволокло разум на время, как туманом… Какой он, разум-то, у нас, девок, - куриный. Я виноватая кругом, стыди, ругай, избей, если хочешь… Но туман этот выдуло из башки, и поняла - я тебя только люблю, одного тебя! Алейников замуж предлагал, в ногах валялся… Лестно, дурочке, было… Но чем он больше валялся, тем я больше об тебе думала. Господи, сколько я дум-то передумала ночами, как исказнила себя! И потом я его, ты не думай, ни до чего не допустила…
- Я и не думаю, - оторвался он наконец от неё. - Своё богатство ты не продешевишь.
- Насмехайся, чего там - имеешь право, - глотнула она слюну. - А я телом чистая.
- А душой? - спросил Семён.
- Что - душой? И душой, если кто поймёт.
- Ну, я - понял.
- Во-он что! - протянула Вера. - Это моя мать тебе наговорила про меня? Она грозилась…
Подошли к дому. Семён открыл невысокие воротца, захлопнул их за собой.
- А с тем парнем, с Юркой-то, напрасно ты так. - В его голосе была насмешка. - Он ведь сын директора нашего завода…
Вера невольно приподняла брови. Семён, глядя на эти брови, ещё раз усмехнулся и пошёл в глубь двора.
На крылечко своего дома Вера вскочила взбешённая, яростно заколотила в запертые двери кулаком, носками валенок.
- С ума, что ли, сошла? - спросила полураздетая мать, впуская её. - Кольку разбудишь.
Ни слова не отвечая, Вера нырнула в тёмные сени.
Потом она долго чем-то гремела, шуршала в своей крохотной комнатушке, что-то передвигала, громко хлопая дверцами платяного шкафа.
- Ты не можешь там потише? - спросила Анфиса со своей кровати.
Ударом ладони Вера распахнула сразу обе дощатые створки дверей, появилась на пороге в нижней кофточке, с растрёпанными волосами.
- Ты всё-таки… говорила с Сёмкой?! - крикнула рвущимся голосом, судорожно стягивая расходившуюся на груди рубашку. - Что ты ему наговорила про меня? Что? Что?
- Что ты мерзавка, - сказала Анфиса спокойно.
- Ладно… - Дочь задохнулась от гнева и бессилия. - Ладно!
* * * *
Бюро областного комитета партии, обсуждавшее работу Шантарского райкома за истёкший год, началось ранним утром 13 декабря и кончилось далеко за полдень. В принятом решении отмечалось, что шантарская партийная организация в трудных условиях военного времени успешно справилась с уборкой урожая, с восстановлением и пуском в эксплуатацию эвакуированного оборонного завода. Эти два факта оказались настолько весомыми, что разговора о самовольном поступке Назарова, засеявшего рожью половину колхозной пашни, разговора, которого Кружилин ожидал с беспокойством, на бюро почти не было. Правда, Полипов, выступая, пытался привлечь внимание членов бюро к этому вопросу, заявив: "Подобная партизанщина может послужить дурным примером для остальных, ни к чему хорошему не приведёт". Но его слова как-то все пропустили мимо ушей. Лишь Субботин, выступая, сказал:
- А в колхозе у Назарова я был, разбирался в этом деле. Рожь действительно на их землях даёт урожаи в полтора, а то и в два раза выше. И нынче Назаров сдал государству хлеба больше всех в районе за счёт ржи. Так я говорю, Панкрат Григорьич?
Приглашённый на бюро Назаров сказал с места:
- Так. Она выручила. Хорошо родила ныне… - и побагровел, пытаясь сдержать кашель.
- Вот видите. А стране каждый лишний килограмм хлеба сейчас на вес золота… И вообще - год-два надо поглядеть, что будет получаться у Назарова, а потом…
В зал, где шло заседание бюро, стремительно вошёл, почти вбежал помощник первого секретаря обкома, что-то шепнул ему на ухо.
- Товарищи! - быстро встал секретарь обкома, жестом прерывая Субботина. - Важное сообщение, товарищи!
Рослый и тяжёлый, словно налитый чугуном, он, отбросив стул, по-молодому подбежал к стене - там, возле высокого и узкого окна, висел радиорепродуктор.
Кружилин и все остальные услышали:
"От Советского информбюро. Провал немецкого плана окружения и взятия Москвы. Поражение немецких войск на подступах Москвы".
Голос диктора был нетороплив и сурово-торжествен, он говорил во всю силу лёгких, слова его гулко разносились по залу. Никто не двигался, все от нетерпения, от прихлынувшей радости словно онемели. А диктор не торопился. Раздельно и отчётливо выговорив эти три фразы, он молчал, будто давал возможность осмыслить их. И тем же голосом, может быть, чуточку, на какую-то четверть тона нише заговорил наконец:
"С 16 ноября 1941 года германские войска, развернув против Западного фронта 13 танковых, 33 пехотных и 5 мотопехотных дивизий, начали второе генеральное наступление на Москву. Противник имел целью, путём охвата и одновременно глубокого обхода флангов фронта, выйти нам в тыл и окружить и занять Москву. Он имел задачу занять Тулу, Каширу, Рязань и Коломну на юге, далее занять Клин, Солнечногорск, Рогачёв, Яхрому, Дмитров - на севере, а потом ударить на Москву с трёх сторон и занять её…"
Кружилин чувствовал: от чудовищного напряжения у него выступила испарина на лбу, а сердце начало постанывать. Но, как и другие, он боялся шевельнуться, будто голос диктора от малейшего движения мог умолкнуть.
Между тем по залу всё так же сурово и торжественно разносилось:
"6 декабря 1941 года войска нашего Западного фронта, измотав противника в предшествующих боях, перешли в контрнаступление против его ударных фланговых группировок. В результате начатого наступления обе эти группировки разбиты и поспешно отходят, бросая технику, вооружение и неся огромные потери…"
Люди не выдержали больше напряжения, эти последние слова диктора потонули в яростных аплодисментах. Все присутствующие на бюро разом поднялись, задвигались, заговорили.
- Товарищи! Товарищи! - зычно крикнул первый секретарь обкома, поднял руки, требуя тишины. - Бюро не кончилось ещё…
Когда все немного успокоились, расселись по местам, секретарь обкома проговорил недовольно:
- Что за ребячество, в самом деле?
Голос его был сухим, резким, даже сердитым, а глаза смеялись, и, чтобы спрятать улыбку, он старательно сдвигал брови, смотрел в разложенные на столе бумаги.
В зале установилась тишина. И когда она установилась, первый секретарь обкома провёл ладонью по нахмуренному лицу, посмотрел на выключенный репродуктор, улыбнулся застенчиво и виновато как-то.
- Наконец-то, друзья мои… Это - начало нашей победы! Поздравляю вас…
И снова аплодисменты.
- Ведь отогнали немца от Москвы. Отогнали! - вдруг воскликнул первый секретарь обкома как-то по-детски, и все увидели, что этот хмурый и озабоченный человек, в сущности, очень ещё молод, он, подумал Кружилин почему-то, любит, наверное, рыбалку, вечерние зори и стопочку у охотничьего костра.
А секретарь обкома будто застыдился своего порыва, взял листок, на котором был отпечатан проект решения по обсуждаемому вопросу, спросил у Субботина:
- У вас всё?
- Всё, собственно…
- Да, отогнали мы от стен столицы врага… самого жестокого врага России за всю её многовековую историю. И в этом есть капелька заслуги каждого из нас, в том числе и товарища Кружилина, и товарища Назарова… С проектом решения все знакомы? Возражения? Замечания?
И ни слова больше о Назарове, о его "партизанщине".
Когда все присутствующие на бюро высыпали из зала в широкий коридор, Полипов сказал Кружилину, не глядя ему в глаза:
- Твоя взяла. Положил ты меня… И всё же не на обе лопатки, а на одну только…
- Слушай! - рассердился Кружилин. - Что это за спортивная терминология?
- Дело не в терминологии… Уловил - первый о Назарове ни так, ни этак не высказался. Соображай! И в решении об этом ни слова.
- Вроде опять учишь методам партийной работы?
- Нет… Мне тебя учить - нет выгоды.
Они спускались по лестнице. При этих словах Кружилин остановился.
- Не понимаешь? Или притворяешься, что не понимаешь? - И Полипов дёрнул уголком губ. - Нет, не учу я тебя. Предупреждаю дружески: ходи теперь по одной плашке да оглядывайся. Ведь если на будущий год не родит рожь у Назарова…
- Вот уж тогда ты отыграешься на этом?
- Да, можно бы тогда отыграться, - откровенно сказал Полипов. - Но не беспокойся. Теперь не беспокойся… - И быстро пошёл вниз, втянув голову в широкие плечи.
Выпив в буфете стакан тёплого чая, Поликарп Матвеевич поднялся на второй этаж, зашёл к Субботину.
Просторный, хотя и не очень большой, кабинет секретаря был залит электрическим светом. Субботин поднялся навстречу:
- Ну, поздравляю тебя.
- С чем?
- То есть как это с чем? Целый день, считай, хвалили его, а он… Решение принято неплохое.
- Да, неплохое.
- Понимаю. Недоволен, что в решении нет ни слова о Назарове?
- Недоволен, - прямо сказал Кружилин. - Ну, сделали мы с Назаровым дело! В ущерб если государству - спрашивайте как положено. А на пользу если - тоже скажите.
- В общем, пока трудно определить, на пользу или во вред. Я же говорил на бюро - поглядеть надо год-другой… Вот тогда и скажем.
- А пока Полипов третировать меня будет. Он уже предупредил: "Ходи теперь по одной плашке да оглядывайся, потому что если не уродит рожь у Назарова… Меня, говорит, ты положил, но на одну лопатку пока".
- Так… Пожаловаться пришёл? - Глаза Субботина холодновато блеснули.
- Нет. А спросить хочу: почему я должен не столько о делах района заботиться, сколько остерегаться, как бы Полипов не положил меня на лопатки?
- Должен, - сухо сказал, как отрубил, Субботин. - Но не только остерегаться. Сам класть должен на лопатки таких, как Полипов. Сразу на обе.
- Вот как даже… Только что-то не могу я понять…
- А я объясню…
По улице проехал тяжёлый грузовик, мотор его выл, надрываясь, от его воя дрожали тоненько оконные стёкла. Субботин прислушался к затихающему рёву автомобиля.
- Я объясню, - повторил Субботин. - Вот мы тоже пыхтим, тянем поклажу, как этот грузовик, - кивнул за окно. - А такие, как Полипов, вместо того чтобы подтолкнуть грузовик, в кузове удобненько, с комфортом даже, приспособились и едут. Едут да ещё покрикивают: давай налево, давай направо! Поняли они, что это легче, приятнее.
- Но если это так, если мы это знаем, чего их нам остерегаться? Просто ссаживать надо таких, выбрасывать из грузовика к чёртовой матери! Под колёса…
- А мы что делаем? Кем Полипов был и кем стал?
- Ну-ну… - насмешливо проговорил Кружилин. - Выбрасываем так, чтоб не ушибить ненароком. Не выбрасываем даже, а вежливенько и слезливо просим: сойдите, Пётр Петрович, пожалуйста! И терпеливо ждём, пока он не соизволит сойти. До-олго будем этим делом заниматься, гляжу…
- Да, долго! - Субботин встал, заходил по кабинету. - Борьба с такими, как Полипов, будет долгой и трудной, запомни это! А как ты думал? Пытались некоторые с наскоку взять. Где они оказались?
Кружилин медленно, очень медленно поднял голову. И в глазах его медленно и тяжко разгоралось недоумение, изумление.
- То есть? - проговорил он еле слышно. - О чём ты?
За окнами давно стояла темнота, там на столбах тускло светили редкие фонари. Секретарь обкома задёрнул на окнах тяжёлые шторы. Было видно, что на вопрос Кружилина он отвечать не собирается.
- Но тогда… кто же он тогда, этот Полипов?
- Кто он такой?.. Если бы это было так легко объяснить… У тебя, чувствую, вертится уже на языке готовое слово?
- Вертится, - признался Кружилин. - Да выговорить боюсь. Страшно.
- И не надо… А то очень далеко зайти можно.
Они замолчали и молчали долго, оба думая об одном и том же, не зная только, как об этом говорить дальше и надо ли говорить.