Степан Кольчугин. Книга вторая - Гроссман Василий 15 стр.


"Дядя", - подумал Степан, разглядывая могучую спину Мьяты. Он никак не мог привыкнуть, что Мьята помогал революционерам, прятал сундук с шрифтом, иногда ходил на собрания. Степан видел, что Мьята относится к нему неровно: пробует неловко насмехаться над ним, иногда вовсе бывает сердит, перестал с ним по-дружески говорить о работе домны, - то скажет злое слово, то нахмурится, то на минуту снова станет ласков.

Степан не понимал, отчего Мьята сердится на него, да и сам горновой не знал, отчего Степан Кольчугин, парень, к которому лежала его душа, парень, которого он сделал своим первым подручным, внезапно стал возбуждать в нем раздражение, а порой и неприязнь. А дело, вероятней всего, заключалось в том, что Мьята ревновал рабочих к Кольчугину.

В своей суровости, в своей молчаливости он был глубоко честолюбив. Он видел, что первая сила земли - рабочие-доменщики - уважали не директора, не инженеров и мастеров, не полицию, не царя даже, а первого горнового - Василия Сергеевича. Мьята знал цену своему слову, своей усмешке, беглому взгляду - поощрению. Он видел, как рабочие уважали его, и, пожалуй, больше всего на свете боялся потерять это уважение. И его сердило, что и чугунщики, и формовщики, и буяны катали стали относиться к парнишке Кольчугину любовно и с уважением, совершенно непонятным.

В перерыв Степан попробовал взятый из дому обед, но жевать не смог - не только хлеб оказался для него слишком твердым, но и огурец и мягкий, зрелый помидор трудно было взять в рот. Щеку раздуло, боль отдавала в кость, стреляло в голову, как раз за глазом. Он сидел на кирпиче и осторожно обводил ладонью округлость больной щеки и все поглядывал, где бы удобней прилечь. С тоской думал он, что придется работать еще долгих шесть часов. Кажется, никогда в жизни не чувствовал Степан себя так плохо. Как хотелось ему прог браться домой, положить больную голову на подушку, закрыть глаза в полумраке комнаты. Весь грохот завода отдавался в его голове. Никогда дым не казался таким вонючим, жирным, как сегодня, никогда не была так тяжела работа. К нему подсели рабочие.

- Кто тебя так? - спросил Затейщиков.

- И есть не можешь? - проговорил Очкасов.

- Шалфеем нужно, - посоветовал Сапожков.

- Это мучение, хуже нет, - прибавил Павлов, пришедший в обеденный перерыв в доменный цех проведать товарища. - Это, ребята, такое мучение! Я уж знаю - у меня по два раза в год бывает: зимой и осенью.

- Да ты бы их к чертовой матери повыдирал, - сказал Затейщиков.

- Когда опух, нельзя рвать, - сказал Сапожков. - Если опух спадает, тогда иди рви, а при опухе если зуб выдрать - умереть даже можно. Да и ни один доктор не возьмется.

- Ну? - спросил Степан.

- Нет, при опухе не рви, я знаю. Бабе одной дернул зуб фершал - зять ее, на руднике, - она померла, лицо все синее стало, шея даже синяя. Заражение крови получилось, - объяснил Лобанов.

- Хватит вам, запугали совсем, - проговорил Очкасов и, зевая, добавил: - Ох, и жара проклятая!

- Теперь бы в шахту перейти, там холодок, - сказал Затейщиков.

- Какая еще шахта, а то на Смолянке, на западном уклоне, такая жарынь - хуже, чем у нас.

- Отчего это, Степа, - спросил Лобанов, - глыбже, а жарче? Вот погреб, - там холод, сырость, а шахта глыбже всякого погреба, а в ней обратно жарко?

- Ближе к внутреннему жару, - ответил Степан. - там еще металл неостывший.

- Ну да? В книге читал?

- Книги - это брехня все, - сказал Затейщиков, - их учителя купленные пишут, чтоб народ дурачить.

- Дурак ты, - сказал Очкасов, - рыжий!

- Ладно, пускай я рыжий, - улыбаясь, сказал Затейщиков и вдруг оживленно добавил: - Слышь, Сапог, верно - ты расчет берешь?

- Правда.

- Уезжаешь?

- Отработал, хватит с меня, - сказал Сапожков.

- Правильно, - сказал Степан, кривясь от боли, - по справедливости жить будешь. Тут из тебя прибавочный сок выжимали, теперь ты сам из других будешь этот сок выжимать. Как бог учил.

- Что ты, Степан, недобрый какой сегодня, через зубы, верно? - кротко сказал Сапожков. - С чего это я из людей сок жать стану?

- Верно, верно Кольчугин сказал, - подхватили доменщики, - денег-то много напас... Человек десять рабочих держать будешь, цепь купишь, брюхо украсишь... нашего брата к себе пускать не станешь.

- Вот, Степан, я таких больше всех на светё не люблю, - сказал Затейщиков, - не так паны, как под-панки. Знаешь, у нас на шахте тоже такой был: работу работал, а не рабочий. Жадный, зверь! Всем расценку сбил. Он, знаешь, как работал! Жена ему принесет на здание обед, пожрет немытый, как есть, в шахтерках и обратно подается в шахту; по семьдесят часов так работал, домой не ходил. Все - деньги! А через год лавку открыл и нас же всех зажал, аж кровь с носа шла. Вот, Кольчугин, ты скажи, какой это человек?

- Изменник и подлец рабочему классу, он так называется, - злобно и громко сказал Степан,

- Слыхал, Сапог?

- Что ты, Степан, ей-богу, - сказал Сапожков и развел руками, - они тебя слушают, а ты их на меня натравляешь. Разве можно так? Тебя бог просветил умом, тебя в молодые годы люди слушают, Ты им должен про любовь и добро, а ты все зло темное говоришь. Против меня что ты имеешь? Я тебе плохого много сделал? Вспомни, кто тебе первое ласковое слово на заводе сказал? А теперь ты в людях зло тревожишь. То нехорошо, это плохо, все у тебя виноваты, всех к ответу надо. Все грешны, только не людям грехи эти наказывать, не людям, а богу, вот кому.

Незаметно к сидевшим подошел Абрам Ксенофонтович. Он оглядел пытливыми глазами лица рабочих и утер платком шею.

- О чем? - спросил он.

- Вот Затейщиков спорит, что четверть водки без закуски выпьет, - охотно отвечал Лобанов.

Абрам Ксенофонтович посмотрел на сердитое, обвязанное лицо Степана, на расстроенного Сапожкова, на молчаливых слушателей и протяжно произнес:

- М-да, так, значит, кто сколько водки выпьет, так, Кольчугин?

Степан кивнул головой.

- Однако работать время, - сказал Абрам Ксенофонтович, - сейчас гудок будет.

Рабочие нехотя пошли к домне, а мастер зашел в контору и, заперев дверь на крючок, вынул из ящика наполовину исписанный лист бумаги. Он перечел написанное, поспешно кашлянул, словно правофланговый солдат, прочищающий голос, чтобы веселей ответить начальству, и принялся писать:

"На основании того, что вокруг него всегда ведется разговор без балагурства и скверного словия и что он достигает своего атаманства среди рабочих другим средством, я имею честь довести до сведения Вашего Высокого Благородия, он является причиной агитации среди рабочих доменного цеха..."

Он подумал немного и написал дальше:

"Обер-мастер, внимание которого я обратил на сие обстоятельство, оставил мое заявление без последствия, о чем тоже считаю долгом довести до сведения Вашего Высокого Благородия".

Он вздохнул и выпил из кувшина квасу.

Удивительно красивый и скорый почерк был у Абрама Ксенофонтовича. Даже не верилось, что стремительные, бойкие строки были записаны этим грузным, едва умещающимся на стуле человеком с неповоротливыми жирными руками.

Степан собрался идти к Мьяте в десятом часу вечера.

- Куда это? - спросила мать.

- Надо, - сказал он.

Она подошла к окну и, глядя Степану вслед, вдруг громко произнесла:

- Куда ты идешь, сыночек мой, больной ведь совсем.

Последнее время она часто разговаривала сама с собой. В этих разговорах она называла Степана ласковыми именами, иногда укоряла его. Платон спросил ее сонным голосом:

- Чего?

Она отвечала сердито:

- Что-чего? Ничего, - и продолжала глядеть в окно, всматриваясь в дорогу, где только что мелькнула тень ее сына. Предчувствие горя, тяжких лет лишений и одиночества с внезапной силой охватило ее. Она невольно провела рукой по щекам, потом по глазам. Но ладонь осталась сухой.

Степан застал Мьяту огорченным.

- Вот кошка чертова, - сердито сказал он, когда Степан сел за стол.

- Что, Василий Сергеевич?

- Вьюна сожрала! И старуха не видела. Целый день дома околачивается, а ни черта не видит. Я пришел, а кошка уже его за кроватью кончает, одна голова осталась. Главное что: умная очень рыба, мудрец, а не рыба. Погоду подсказывал, знаешь как, ни разу не ошибся.

Он ударил с досады себя ладонью по колену и сказал сидевшей на окне кошке:

- Если ты птиц не ешь и тебя за это в доме держат, так за рыбу взялась - так, что ли, по-твоему, выходит?

Кошка хмуро поглядела на него и, неловко соскочив на пол, прихрамывая, пошла в кухню, волоча недовольный, повиливающий хвост. Видно, Мьята недавно бил ее, а теперь, уже раскаявшись, хотел простить ей грех, заговаривал с ней, но кошка сама не хотела мириться.

Пришел Звонков. Посмотрев на обвязанную щеку Степана, он присвистнул и сказал:

- Вот это да! А ведь у меня к тебе дело.

Мьята пошел на кухню. Звонков и Степан несколько мгновений слушали, как он негромко объяснял кошке:

- Дура ты после этого, дура, вот ты кто такая.

Звонков сказал:

- Видишь что, поручение серьезное, да очень ты какой-то заметный. - Он нагнулся к Степану и тихо сказал: - В Киев надо послезавтра литературу везти, - у нас напечатали. Помнишь, ты у студента пакет брал?

Они условились, что Степан подготовится к отъезду, попросится у мастера на побывку в деревню и будет готов к дороге, а Звонков попробует еще одного человека послать. Если с ним не выйдет, придется Степану ехать с раздутой щекой.

- Может быть, пройдет к послезавтрему, - сказал Степан.

Звонков покачал головой.

- Нет, это еще дня три-четыре, у меня тоже был такой, флюс это называется.

- Флюс? - переспросил Степан и рассмеялся. - Флюсы в шихту идут, когда металл плавят.

Звонков подумал: "Лучше он с флюсом, чем кто другой. Верный".

Последние недели Звонков все больше чувствовал тревогу. Никаких признаков провала не было, никого не арестовывали вокруг него, но казалось, словно его осветили. Куда бы он ни шел, что бы ни делал, у него все время было чувство неловкости. Сидит в комнате и читает, вдруг, точно кто толкает его, оглянется на окно; ночью проснется, и опять чувство тревоги, словно под дверью стоит человек; придет откуда-нибудь домой, откроет дверь ключом, а в комнате дух беспокойства, будто уже рылась торопливая рука в книгах, сдергивала одеяло, мяла подушку, шарила под матрацем.

После свидания со Звонковым Степан пошел в город к зубному врачу. Фамилия врача была Быков, и она вполне подходила к нему; широкий в плечах, с короткой шеей, с совершенно лысым черепом и очень черной маленькой бородкой, этот коротконогий человек производил впечатление циркового силача. Он сердито смотрел на позднего пациента; видимо, у него ужинали гости, - из-за неплотно закрытой двери слышался веселый шум.

Доктор указал Степану кресло. Степан старательно разинул рот.

- Подождем, когда опухоль пройдет. Приходите, и вырвем, только не в такое позднее время, - сказал доктор.

- Мне сейчас нужно, - сказал Степан.

- Сейчас нельзя.

Степан неожиданно для себя сказал:

- Мне послезавтра в церкви венчаться. Может, можно как-нибудь.

Доктор фыркнул.

- Больно будет очень, - угрожающе сказал он.

- Я вытерплю.

- Два рубля, - так же угрожающе сказал доктор.

Степан полез в карман за кошельком.

Доктор зажег спиртовку под никелированной лодочкой, положил в нее щипцы, налил воды и вышел из комнаты. Степан услышал в минутной тишине голос доктора, потом смех многих голосов. "Рассказывает", - подумал Степан.

Он рассматривал свое изображение в никелированном шаре плевательницы. Чудовищная рожа с огромными губами, даже опухоли не было заметно, так исковерканно выглядело лицо в выпуклой поверхности. Беспокоило, что спиртовка горит бесшумно, точно подкрадывается, угрожает. Лучше бы огонь ее трещал, дымил. Вошел доктор в белом халате.

Степан покорно разинул рот.

- Давайте только без рук, - сказал доктор, - держитесь за кресло.

Степан кивнул, жадными глазами следя за рукой доктора, покрытой черными пятнами шерсти. Доктор нажал на опухоль, и Степан невольно крякнул.

- Я еще не начинал, - сердито сказал доктор.

Прошло мгновение - и боль заполнила десну, отдала в черепе, холодом сжала сердце. Казалось, во рту лопнула бутылка и сотни осколков толстого стекла, треща и скрипя, лезут в мозг, потом во рту стало обугливаться от жара, и уж не было ощущения отдельной боли, все тело страдало. Спина сделалась мокрой от пота.

Доктор вытер щеку и сказал:

- Ну, готово, можете жениться.

Но Степану не хотелось шутить.

Придя домой, он повалился на постель, ожидая бессонной ночи страданий, но почти тотчас же уснул. К утру боль утихла и опухоль начала спадать.

Абрам Ксенофонтович согласился дать Кольчугину отпуск на пять дней. Степана удивила охота, с которой мастер сказал:

- Ладно, езжай, только сверх сроку не задерживайся, а то уволю.

Ему даже не пришлось рассказывать истории про смерть дяди, оставившего наследникам в деревне дом.

В день отъезда Степан с утра пошел на завод. Он прошел в мартеновский цех и с интересом оглядывался. Высокий прокопченный стеклянный купол терялся в дымном полумраке. В неясном свете металлические переплеты стен походили на нити паутины, и, как осторожные настойчивые пауки, скользили в этой металлической паутине электрические краны. Кучи железного лома, разбитых бракованных болванок загораживали проходы; серые люди бродили между беспорядочно наваленных изложниц, пробирались по пружинящим доскам меж трубами газопровода. Могло показаться, что цех не работает, что это склад старой рухляди, а не сердце завода. Лишь у самых печей чувствовалось напряжение, тревога. Люди здесь не ходили и даже не бегали, а как-то особенно приплясывали. Лопата за лопатой летели комья руды в жерло печи. Накаленный воздух дрожал. Розовые от огня руки и лица рабочих мелькали перед устьями печей.

Степан всматривался в лица рабочих. Вот маленький силач Силантьев, все он делает легко, без усилия. Он заметил Степана, махнул рукой, улыбаясь, показал на канаву. Там кран кончал расстановку изложниц. У огромного разливочного ковша стоял высокий, сухощавый человек. Степан всмотрелся в него и не смог в полутьме разглядеть. Вдруг белая толстая и гибкая струя стали в искрах упала в ковш. Все невольно попятились, точно свет давил своей силой, оттеснил людей. Высокого, сухощавого человека внизу, в канаве, ярко осветило. Павлов! Степан подумал: "Прощай, Гриша, может быть, и не увидимся". Ему не хотелось уходить из мартеновского цеха. Здесь, глядя на своего товарища, стоявшего под движущейся стеной искр, он испытывал то радостное чувство силы, которое с детских лет иногда приходило к нему. Ему казалось, что он, Павлов, Силантьев, Мьята, городские знакомые его из пекарен и сапожных фабрик, курчавый забойщик, запальщик Звонков, коногоны, плотники - все связаны в могучее братство. Все, что он читал в политических книжках, тайно попадавшей в его руки зачитанной газете "Правда", все, что слышал он от Касьяна, Звонкова, от Бахмутского, - все это вдруг воплотилось в дерзкой мысли:

"А ведь хозяева-то мы!"

И в душный августовский день 1913 года эта мысль пришла к нему, как свет, заливший громаду закопченного мартена.

На вокзал он поехал линейкой, уже под вечер, всю дорогу хмурясь, взволнованный прощанием с матерью. Был тихий субботний вечер. Навстречу линейке то и дело попадались молодые супружеские пары. Муж, в черном пиджаке, в картузе с лакированным козырьком, неумело и бережно нес на руках запеленатого младенца, за ним спешила жена, в ботинках на пуговицах, в крахмаленном платье, с узелком гостинцев в руке. Должно быть, молодые шли на воскресный день к родным в город с шахтных поселков Ветки и 10-бис. Вечером они будут пить чай во дворе, под деревцем, придут знакомые, потом молодым постелют на прохладном глиняном полу; утром, они отправятся на базар, а младенец останется с бабкой. Днем снова придут знакомые, все с женами и детьми, выпьют крепко, так что молодой отец пойдет домой пошатываясь, жена будет отнимать у него ребенка и притворно сварливо кричать:

- Убьешь его, кабан какой, вот ей-богу!

И молодой муж, усмехаясь, скажет:

- Не бойсь, - и не отдаст младенца; пойдет медленно, снисходительно поглядывая по сторонам и высоко, напоказ, поднимая ребенка.

Тяжело делалось от этих мыслей, жалко становилось себя и Веру, так жалко, что Степан только кряхтел.

В поезде с ним едва не произошла беда. Он ехал в вагоне третьего класса, тяжелая корзина с литературой стояла на полке. Соседка, разговорчивая некрасивая женщина, не снимавшая черной шляпки, оказалась очень доброй. Она угощала Степана вкусной и жирной едой. Вначале он стеснялся и отказывался, но, соблазненный запахом и видом жареной утки, домашней жареной колбасы с чесноком, холодных белых вареников с луком и кашей, принял угощение и аккуратно, стараясь не разевать широко рта, жевал.

Ночью он проснулся от шума голосов. Его сонный взгляд тотчас же встретился с внимательным взором жандарма. Очевидно, жандарм некоторое время смотрел в его спящее лицо. Степан, проснувшись окончательно, продолжал смотреть в глаза жандарма, чувствуя, как ноги его сводит судорога от желания ударить каблуком в полное лицо. Он ничего не мог понять. Поезд стоял. В открытое окно, за спиной жандарма, видны были яркие фонари, слышался чей-то голос:

- Носильщик, носильщик, двадцать первый, двадцать первый! Господи, поезд уйдет, а его все нет!

В проходе стоял кондуктор и светил фонарем на добрую соседку в черной шляпке. Соседка плачущим голосом говорила:

- Боже мой, ну как же так! Золотые часики вместе с сумочкой стоят минимум сто рублей.

Степан не сразу понял, что произошло и что грозило ему.

- Вы где садились, молодой человек? - спросил жандарм.

- В Юзове.

- Вон та большая корзина ваша?

- Моя, - отвечал Степан, и снова, как позавчера у зубного врача, спина его покрылась испариной.

- Придется вам сделать остановку в Екатеринославе до следующего поезда, - сказал жандарм.

Наступило мгновение тишины. Невыразимое напряжение этого мгновения на всю жизнь запомнилось Кольчугину.

- Нет, нет, - вдруг сказала добрая женщина в черной шляпке, - никаких подозрений против этого молодого человека я не имею.

- Вы уверены, мадам? - спросил жандарм.

- Боже мой, ведь я его знаю, - сказала женщина.

- Извольте, - сказал жандарм, - сообщите вашу фамилию, имя и отчество для составления протокола, на каком перегоне вы заметили пропажу ридикюля?

Он произнес это слово "ридикюль" так значительно и четко, что кондуктор почтительно откашлялся и отступил на шаг. Поезд уже давно тронулся, а Степан все еще не мог прийти в себя. Он лежал на боку и из-под полузакрытых век наблюдал за соседкой. Его огорчало, что он был обязан этой женщине своим спасением. Она вздыхала, садилась, вставала, заглядывала под лавку, шарила рукой. Вдруг она громко, испуганно вскрикнула, выдернула руку, точно ее укусила крыса. Женщина глянула на Степана, не смотрит ли он, и быстро, оглядываясь, раскрыла найденную сумку, проверила ее содержимое и спрятала в чемодан. Она тихо посмеивалась, высовывала язык, всплескивала руками, потом раскрыла корзинку с едой и принялась есть, напевая какую-то песенку с ртом, полным еды.

Назад Дальше