* * *
В этот раз жильцы Софьи Андреевны Тулупченко решили ночевать в саду. Женщины легли возле дома на складных кроватях, мужчины постелили тюфяки под деревьями, на траве. Они закурили и, уминая шуршащие сенники, молчали некоторое время, давая успокоиться смешливому настроению.
Первым заговорил Виктор Воронец. Он спросил у Кравченко:
- Сергей, как дела в университете? Восстановили в правах студента?
- Нет, какое там! - отвечал Сергей. - Я только завтра собираюсь подать прошение на имя ректора: все не хочется писать. Только начну: "Его превосходительству..." - и тошно делается.
- Надо спешить, - сказал Воронец, -- сегодня девятнадцатое июля, начало семестра на носу, а ты ведь год пропустил.
- Ничего, он за этот год прошел такой тюремный университет, что стоит Академии бессмертных. Правда, Сережа? - сказал Гриша.
- "Правда, Сережа, правда, Сережа"... Слова но скажет без "правда, Сережа", - ласково сказал Лобода, - и ходит за вами, як тэля, а я думал, что Гриша такой Лассаль, никакого авторитета не признает.
- Тут дело не в авторитете, - сказал Гриша.
Сергей молчал, прислушиваясь к смеху и громким голосам женщин: видимо, им хотелось продолжать совместное веселье, затеять общий разговор. Он всматривался в темноту, пытаясь увидеть Олесю. Все на них смотрели как на жениха и невесту, и Воронец сурово поздравил их. Сергею стало жалко Полю - она одна осталась ночевать в доме; даже Анну Михайловну и Софью Андреевну молодежь уговорила спать в саду. Сергей после тюрьмы стал часто с сочувствием думать о людях, окружающих его.
Он негромко сказал:
- Я, знаете ли, друзья мои, так боюсь теперь всего казенного, что сегодня обмер: сижу читаю, вдруг является солдат, спрашивает меня - назавтра мне велено явиться к воинскому начальнику. Я вначале забыл, а сейчас начал беспокоиться: вдруг забреют, я же теперь льготой студенческой не пользуюсь - Он рассмеялся и добавил: - Хорошо бы получилось: после лукьяновских удовольствий две недели отдохнуть - и прямо в казарму... А теперь, когда Австрия лезет на Сербию, смотришь - и Россия вмешается в войну; не успеешь оглянуться - попал в окопы, - ничего себе перспектива?
- Чепуха, - сказал Гриша, - войны не будет. Сегодня как раз спрашивали Лобованова: он уверен, что войны не будет.
- А твой Лобованов так уж все знает? - спросил Воронец.
- Побольше тебя, - обиделся Гриша.
- Та дэ там война! - сказал Лобода. - Ось с такою от бандурой, як ця Россия, воювать зовсим безумие; царь то не хуже нас зрозумив.
- Нет уж, куда нам! - сказал Стах; голос у него был мягкий, с едва уловимым польским акцентом. - Воевать с Европами нам нельзя: поляки, украинцы, всякие инородцы и иноверцы - как раки в корзине, страшно трогать, а то расползутся...
- И все же тревожно, - сказал Сергей.
- Это у вас нервное расстройство, - объяснил Стах, - после кутузки.
- Хлопци, - вмешался Лобода, - а дивчата наши спать нэ хочуть: чуетэ, як завлекають нас?
Он встал во весь рост и оглушительно крикнул:
- Слухайте, дивки: бережиться, до вас парубки идуть, - и зашагал, спотыкаясь, придерживая одеяло.
Все повскакали и, забыв о том, что уже укладывались спать, долго шумели и шутили. Софья Андреевна сказала испуганным голосом:
- Диты мои ридны, а, ий-богу, я исты схотила.
Снова все принялись хохотать. Лобода пошел ставить самовар, Гриша с Олесей отправились за пирожками, огурцами и помидорами. Все уселись за круглый пошатывающийся садовый стол, укутанные в одеяла, и в ожидании самовара запели:
Как король шел на войну
В чужедальнюю страну...
Листья яблонь повисли над самым столом, меж ними светлели яблоки. Ветра не было, и лампа горела ровно, спокойно, как в комнате.
* * *
На рассвете Мишка Пахарь вышел из избы сонный, одновременно уставший и отдохнувший, готовый вновь повалиться спать либо весь день работать. Он с недоброжелательством оглядел тусклый пруд, которого еще не коснулись лучи света, бледные поля созревшей пшеницы, вдохнул ночной тяжелый воздух, уже пронзенный первой иглой солнечного тепла. Не жмурясь, строго посмотрел на круглый ободок белого солнца. Бесшумно шагая, он спустился к пруду. От прикосновения мокрой, прохладной травы сон прошел. Раздевшись, Пахарь перекрестился и с разбегу прыгнул в воду. Стеклянная поверхность пруда ожила, и строгие, точные изображения деревьев внезапно заструились, стволы деревьев спешили, ползли, горбатясь и все оставаясь на месте. Вскоре Мишка шел к дому, ежась от холода и думая: "Эх, к доменной бы теперь! Жара, пыль, газом пахнет. Хорошо как там!"
По пустынной улице через спящую деревню, по направлению к станции, быстро проехала коляска помещика генерала Юлинского. Генерал сидел прямо, не опираясь о спинку, и оглядывал поля. На нем была светлая шинель, фуражка с красным околышем, золотые пуговицы горели на солнце. В ногах у кучера стоял желтый чемодан.
"На курьерский хочет поспеть, - подумал Пахарь, - во всем параде. Жаль, хохлы спят, а то бы поглядели".
Коляска мгновенно скрылась за поворотом, точно и не проезжала, даже ныли не подняли лошадиные копыта. Только по влажной темной дороге пролегли широкие белые полосы - это колеса вскрыли сухую пыль. Пахарь пошел во двор и стал перебирать куски дерева, сваленные под сараем, - он хотел смастерить люльку: Лида должна была скоро рожать. И хотя Пахарь презирал деревенскую работу, ругался каждый день с Лидой и бабкой, напиваясь в деревенском шинке вместе с безногим Яковом, грозился все кинуть и уйти куда глаза глядят, люльку он хотел сделать всем на удивление и даже припас две баночки масляной краски - голубой и белой.
* * *
Шестнадцатого июля 1914 года была проведена частичная мобилизация в трех военных округах - Киевском, Одесском и Казанском. Семнадцатого июля правительство объявило всеобщую мобилизацию. Восемнадцатого июля немецкий посол граф Пурталес передал ноту германского правительства с требованием приостановить мобилизацию. Девятнадцатого июля в двенадцать часов дня граф Пурталес вручил министру иностранных дел Сазонову ноту с объявлением войны. Газеты писали, что Пурталес был сильно взволнован и выронил ноту - у него дрожали руки; Сазонов же, передавали газеты, был совершенно спокоен.
Невысокого роста военный, в пехотном мундире, вошел в зал. Это был царь. Его голубые глаза оглядывали ряды офицеров. Богослужение еще не начиналось. Он шел со смешанным выражением неловкости, робости и угрюмой силы. После молебствия царь поцеловал чудотворный образ и заговорил тихим голосом, несколько раз прокашливаясь и поправляя усы. Между прочим, он сказал:
- Я здесь торжественно заявляю, что не заключу мира до тех пор, пока последний неприятельский воин не уйдет с земли моей. Я обращаюсь к вам, представителям дорогих мне войск гвардии, а в вашем лице ко всей единородной армии моей и благословляю ее на труд ратный.
Никого не поразило, что сутулый человек называл и великую страну, и армию, и гвардию своими, точно говорил о вещах. После царь вышел на балкон. Многотысячная толпа раскатисто, гулко кричала "ура" и, склонив знамена, опустилась на колени.
Голубь на карнизе с треском, словно внезапно раскрывшийся веер, взмахнул крыльями и поднялся в воздух, пролетев в аршине от царского лица. Стоявшие в дверях видели, как дрогнула рука Николая II, лежавшая на чугунных перилах балкона.
II
Николай Дмитриевич все эти дни приезжал домой поздно ночью. Лидия Никитишна виделась с ним лишь полчаса-час, так как утром он уезжал, когда она спала. Ей казалось, что его походка и голос изменились. Изменилось выражение глаз. Он не говорил монотонным голосом, смеялся громко, за ужином нарушал диету. Лицо его казалось ей белым, светящимся, точно лик святого.
Чувство радостного возбуждения охватило почти все русское высшее командование в первые дни мобилизации и развертывания армии. Для высшего командования победа России в войне была бы не только победой русского оружия, которой, конечно, каждый из генералов хотел, - это была бы победа и каждого командира, победа, продвигающая к власти, славе, отличиям, огромным денежным наградам. Эти два чувства - патриотизма и желания славы - в первые дни августа 1914 года вызывали у людей пожилых, много переживших и много видевших, юношеское радостное волнение.
Левашевский приехал к генералу-от-артиллерии Иванову. Адъютант командующего приветливым усталым голосом сказал:
- Николай Дмитриевич, у нас представители Юго-Западных дорог. Я полагаю, ваше присутствие при этой беседе будет как нельзя кстати.
Иванов, которого Левашевский считал неспособным, упрямым и во многих вопросах несамостоятельным, поднялся к нему навстречу и обнял его. И Левашевский с чувством волнения, точно родного, прижал к груди неприятного ему большеносого, бородатого старика. Он видел, что во время разговора начальник Юго-Западных дорог, известный в Киеве своим либерализмом, непринужденностью отношения к высоким чиновникам, сейчас с подчеркнутой почтительностью и даже угодливостью говорил Иванову:
- Если вашему высокопревосходительству план сокращения пассажирского движения кажется недостаточным, то благоволите сделать указания - я тотчас же в соответствии с ними перестрою график.
В глазах начальника дороги была радостная готовность к подчинению, которую Левашевский знал в молодых офицерах. Не верилось, что этот человек недели две тому назад рассказывал анекдотическую историю про то, как Иванов во время ревизии по ошибке попал в женскую баню.
Иванов проговорил:
- Я имел великую радость беседовать сегодня с государем по прямому проводу... Государь совершенно спокоен, и дух его ничем не омрачен... Он просил передать теплые пожелания всем моим ближайшим сотрудникам, следовательно и вам, Николай Дмитриевич.
Левашевский поклонился и сказал:
- Весь народ охвачен энтузиазмом. И что особенно, мне кажется, важно - не только русские и малороссы, но все национальности... Когда я ехал к вам, к дому начальника края шли отряды евреев с портретом государя, со знаменами и со свитками торы, старики с традиционными бородами, а рядом - "союз русского народа", - и все вместе кричат и поют.
Они заговорили о деле. Речь шла о снабжении формирующихся в районе Киева воинских частей снарядами и о снаряжении артиллерийских парков из запасов взрывчатых веществ, хранящихся в подземных складах на Лысой горе. Левашевский заметил, что командующий намеревался затруднить снаряжение бригады, которой командовал очень неприятный ему генерал, и, несмотря на всю целесообразность первоочередного снаряжения, настоял на другом, менее выгодном порядке снаряжения для этой бригады. Это не могло принести вреда, но, очевидно, Иванов был озабочен не только победой над немцами, а вступил в войну со всем сложным, тяжелым грузом личных выгод, тайных соображений и мелочных симпатий.
На обратном пути к себе в управление Левашевский снова встретился с патриотической манифестацией. Солдат-кучер злым голосом кричал:
- Поберегись, поберегись!
Лошади нервничали, так как манифестанты окружили коляску, кричали генералу "ура", а некоторые хлопали генеральских лошадей по крупу, гладили им бока. Лошади скалили зубы, глаза у них от волнения налились кровью. Кучер, боясь, как бы лошади не понесли, грубо кричал:
- Эй, отойди! Ты что махаешь руками, дела другого нет? Он тебя не трогает, и ты его не трогай. Слышишь ты, мадам, я тебе говорю!
Левашевский строго сказал:
- Терентьев!
Солдат оглянулся и жалобно проговорил:
- Ваше превосходительство, Челкуну прямо в морду лезут, разве мысленно?
Левашевский приподнялся и посмотрел - на всем Крещатике, медленно колыхаясь, двигалась толпа; над головами люди несли портреты царя и царицы, убранные трехцветными лентами, неохотно шевелящиеся русские и сербские флаги. Когда толпа останавливалась, флаги опадали, и десятки рук поднимались, чтобы расправить их. На всех балконах стояли люди. Жаркое солнце освещало эту огромную толпу, и в ярком свете его можно было легко видеть отдельные лица - мужчин в котелках, панамах, женщин в шляпках и платочках. Много было гимназистов и студентов. Все вытягивали шеи и вглядывались в сторону Думской площади, точно ждали каких-то внезапных событий. Над толпой видны были белые полотнища с надписями: "Да здравствует Сербия! Да здравствует Россия!"
Умиление охватило Левашевского. Вся Россия, почудилось ему, медленно и величественно двигалась с портретами и знаменами под ярким солнцем.
Он всматривался в лица людей, окружавших экипаж, улыбаясь, взял под козырек, когда дама бросила в него букет цветов, а гимназист, размахивая фуражкой с белым верхом, пронзительно крикнул:
- Урра непобедимой русской армии!
И только одно мешало ему умилиться до конца: воспоминание о разговоре с Ивановым. Левашевскому все представлялись морщинистые руки старика, мутные, с желтой искрой глаза. Ему было неприятно, что митрополит Флавиан благословлял Иванова на площади перед Софиевским собором.
Он сказал кучеру:
- Терентьев, объедем по Прорезной.
Когда они выехали из толпы, кучер, знавший хорошее расположение к себе генерала, сказал:
- Пьяный один, я все смотрел, на ногах не стоит и все барышень хватает, а им деться некуда - народ кругом, плачут прямо...
- Езжай, - коротко сказал Левашевский.
III
Прошли первые дни войны. Прекратились манифестации, пьяное выражение сошло с человеческих лиц, уже обыватели не кричат так охотно "ура" и не восторгаются словами воззваний и газетных передовиц. Прошла лихорадка, заставлявшая людей выходить ночью на улицу, затевать беседы с незнакомыми.
Перед воззваниями, расклеенными на стенах домов, стоят немногочисленные группы обывателей и читают: "Да не будет больше подъяремной Руси. Достояние Владимира Святого, затем Ярослава Осмомысла, князей Даниила и Романа, сбросив иго, да водрузит стяг единой, великой, нераздельной России. Да поможет Господь Царственному Своему Помазаннику, Императору Николаю Александровичу всея России завершить дело великого князя Ивана Калиты. А ты, многострадальная братская Русь, встань на сретение русской рати..."
И читающих уже не умиляют эти малопонятные слова. Еще не виден ужас войны, но холод ее законов уже коснулся народа. Никто не платит так жестоко, полной мерой за красоту лживых идей, как народ.
Говорильня у Софьи Андреевны работала без перерыва дни и ночи. Против войны высказывались двое - Стах и Поля Бахмутская. Но так как Стах говорил против войны не "вообще", а по своим польским соображениям, с ним не было интересно спорить. С Полей Гриша спорил до исступления. Однажды своим упорством она привела его в такую ярость, что он ударил ее вилкой и до крови расцарапал руку.
- Ты лучше донеси на меня в полицию, - сказала она.
- Мерзавка, - с трудом выговорил он, - ты ведь знаешь, как я ненавижу самодержавие.
Анна Михайловна видела, как жестоко ссорятся ее дети, но не могла их примирить. Она растерялась. Всю жизнь она прожила с человеком сильного и властного ума и поневоле во всех сложных вопросах, незаметно для себя, подчинялась мнению Бахмутского. Теперь его не было около нее, он уже полгода жил за границей - то в Берне, то в Цюрихе.
Люди, к которым она относилась с большим уважением, - Каутский, Плеханов, Вандервельде, почти все русские писатели, знаменитые Андреев и Куприн, любимый ею Короленко, - все высказывались за защиту отечества, никто не помыслил занять пораженческую позицию. А когда она услышала о калишских зверствах, о бомбардировке Реймского собора, о несчастной Бельгии, о насилиях над французскими женщинами, она решительно сказала Поле:
- Поля, дорогая моя, не глупи. Я ведь знаю, что твои разговоры на три четверти вызваны желанием оригинальничать.
- А папины тоже? - сердито спросила Поля.
- При чем тут папа? - недовольно проговорила Анна Михайловна.
- А при том, что мне рассказала сегодня в классе дочь Балабанова, что отец ее получил иностранную газету и там названы предатели родины: среди немцев какая-то Роза, я забыла фамилию, и Либкнехт, или Людкнехт, кажется. А среди русских эмигрантов названо несколько человек, и папа среди них.
Анна Михайловна сказала:
- Ох, настало времечко, война идет не только на фронте, но и среди членов одной семьи, - Потом, вздохнув, она добавила: - Впрочем, так всегда было в русских семьях... Отцы и дети...
- Мужья и жены, - поправила Поля.
- Да, мужья и жены, - повторила Анна Михайловна. - Как бы мне хотелось получить письмо от Абрама или поговорить с ним, хотя бы полчасика-час.
- Мне бы тоже хотелось поговорить, - сказала Поля, - вот уж год...
- Бедная девочка! - сказала Анна Михайловна.
В комнате у Софьи Андреевны народ собирался с утра. Сперва рассказывали городские новости. На многих магазинах приклеены белые бумажки: "Магазин закрыт ввиду ухода на войну". Рассказывали, что жены запасных подали заявление управляющему трамваем - просились на места кондукторов, пошедших на войну. Управляющий отказал, так как у женщин неминуемо будут просчеты, которые принесут убыток. Да и в самом деле: дико звучало слово "кондукторша". Говорят, что такой же ответ получили жены кондукторов в Москве. Рассказывают, что в одном ресторане после прекращения продажи водки появилось объявление: "Чай в рюмках". Говорят, что пьяницы пьют одеколон. Появились в продаже портсигары для махорки с карикатурным изображением Вильгельма. Один студент божился, что видел на углу Прорезной и Владимирской женщину-извозчика. Вообще ходят фантастические проекты о женщинах-дворниках, швейцарах, по этому поводу даже анекдот уже сочинили. Ходят слухи, что по вторникам и четвергам установят мясопустные дни. Расклеены афиши о том, чтобы были осторожны в разговорах - всюду подслушивают шпионы. Во многих воззваниях употребляют слово "граждане", вместо "обыватели". Ночью все время слышен грохот колес - это движутся к товарной станции обозы и артиллерия. Воронец рассказывает, что в сторону Брест-Литовского шоссе в два ряда идут военные повозки - утром, когда едешь к политехникуму, и вечером, уже при фонарях, когда возвращаешься оттуда. Рассказывают, что две гимназии заняты под военные госпитали, что Мариинская община превращена тоже в госпиталь, что начались сборы пожертвований в пользу семей запасных, и будто миллионеры Терещенко и Бродский пожертвовали по двадцати тысяч рублей каждый, а неизвестный, не пожелавший назвать свою фамилию, отдал в благотворительное ведомство императрицы Александры Федоровны семьдесят пять тысяч рублей. Говорили, что в газетах теперь уже не прочтешь свободного, смелого слова, так как военная цензура без жалости режет статьи, и что "Киевская мысль" находится под страхом закрытия.
Рассказывали, что в городской думе был скандал: жены запасных, лишенные пособия, хотели бить гласного. По этому поводу фельетонист сочинил стихи, начинавшиеся так:
Спаси, о боже, наших гласных
От разъяренных жен запасных.
Всех ужасало стремительное движение немецких армий к Парижу. Каждый день шепотом говорили о новых победах немцев.
- Кровь стынет в жилах, - говорила Анна Михайловна. - Кровь стынет в жилах. Неужели это мыслимо: немцы в Париже?
Рассказав новости, начинали спорить.