А перед ним уже мелькала курчавая голова эсера-студента, дразнившего Степана тюремными стишками о том, как социал-демократ просит Маркса:
О великий учитель, - молился эсдек, -
Сделай так, чтоб эсеры погибли навек... -
и про то, как:
Рано утром, вставши от сна... социал-демократ
Пролетарскую плоть в буржуазный халат
Облекает с серьезною миной...
- Какой же буржуазный - арестантский халат на мне! - отвечал обычно студенту Кольчугин.
Среди политиков, сидевших в этой камере, не было большевиков. Некоторые арестанты относились к Степану с предубеждением, некоторые пробовали его агитировать, третьи, как студент-эсер, посмеивались над ним. А Козлинский по ночам говорил ему о царстве свободы и справедливости, о счастье отдать жизнь за грядущую свободную Россию... Минутами ему казалось, что он пробирается в отравленном воздухе газопровода на помощь товарищам рабочим.
В ушах у него начинало шуметь, и сотни бледных лиц смотрели на него - лица рабочих из Петербурга, Екатеринослава, - и он говорил внятно, громко:
- Товарищи, я назад не поверну!
"А в Киеве сейчас по бульварам чистая публика гуляет".
Он потерял счет времени, и когда заскрипела дверь и тусклая лампа ослепила его, как летнее солнце, а тяжелый воздух подвального тюремного коридора обдал прохладой и чистой свежестью, он удивился, почему так скоро открыли карцер.
Медленно передвигая опухшие ноги, он вышел в коридор, пошатываясь и жмурясь от света, оглянулся. Он увидел ротмистра Лебедева, в шинели, в фуражке, помощника начальника тюрьмы и услышал, как Лебедев сказал:
- Чистенький, видите! Я ведь вам говорил - надо бы двойную дозу.
Степан почувствовал, как в груди у него сделалось жарко, сухо, точно он вдохнул раскаленный воздух; кажется, никогда в жизни он не испытывал такой ненависти, как в эту минуту. И, повернувшись к Лебедеву, он медленно произнес:
- Палач, за полтинник нанятый.
Его тут же вновь загнали в карцер, не дав надышаться воздухом.
Каждый раз, видя спокойное, упрямое лицо молодого рабочего, Лебедев испытывал злобу. Проклятый Кольчугин ему однажды даже приснился; минутами ему казалось - этот арестант преследует его, Лебедева, загоняет медленно, с расчетом. И странным казалось ему, проходя в своей грозной форме с серебряными погонами мимо отдающих честь вахмистров, унтер-офицеров, часовых, надзирателей, конвойных, вдруг ощущать слабость. Многие политические вели себя смело и независимо. Лебедев видел немало юношей и девушек, презиравших жандармов. В годы столыпинщины Лебедеву пришлось допрашивать и экспроприаторов, и террористов, эсеров, максималистов, людей, которых ожидала петля. Он много их видел, но ни один самый дерзкий и мужественный политик не вызывал в нем такого чувства, как Кольчугин. Он ненавидел широкий, несколько низкий лоб молодого рабочего, его скуластое лицо, оттопыренные уши, спокойные, внимательные глаза с редко моргающими ресницами, его сонный, спокойный голос, его манеру неправильно, по-простонародному, произносить некоторые слова.
"Хам с глазами дохлой рыбы", - бормотал Лебедев, просматривая однообразные и пустые протоколы допросов. Ведя это ординарное, скучное дело, Лебедев, пожалуй, впервые потерял самообладание.
Степан почти не помнил своего второго сидения в карцере. Как сквозь сон видел он лицо конвойного солдата, произносившего торопливо, с запомнившимся Степану акающим московским говором: "Папей, папей вады-та..."
Сырая тюремная камера показалась теплым и светлым жилищем. Он лежал на нарах и любовно гладил пальцем сухую шершавую доску, и его восхищало, что ноги были вытянуты, шея не согнута, грудь дышала свободно.
"Человек все стерпит, - думал он, не открывая глаз. - Зашел сюда в первый раз - испугался даже: вот тюрьма! А сейчас лежу, как домовладелец киевский на перине, и радуюсь. Сухой карцер после того, где сейчас был, тоже ничего не стоит. А если бы огнем меня мучили, так мокрый карцер нестрашным бы показался. А сейчас прямо в роскоши. Терпеливая машинка".
Он раскрыл глаза и хотел повернуться, но закряхтел и остался в прежнем положении:
"Да, машинка, - подумал он, - работу я на себя принял потяжелей, чем на доменной". А к вечеру, отдышавшись, узнал он тюремную новость: сосед его, Козлинский, был позавчера приговорен окружным судом к смертной казни через повешение и тотчас же переведен в одиночку. Уходя, он просил передать записку Степану.
"Прощай, товарищ, - писал Козлинский, - видишь, напрасно ты мне отдавал свой сахар. Царские палачи нашли другой способ излечить мою чахотку. Спасибо тебе за помощь, за десятки мелочей, в которых ты проявил заботу к больному телом товарищу. Ты был для меня как брат. Да здравствует революция! Долой самодержавие! Помни меня".
Степан долго советовался со старым тюремным жителем Евтушенко, как уберечь эту записку от внезапных ночных обысков.
И все же зима, прошедшая в борьбе с Лебедевым, показалась Степану легче, чем весна. Весной Лебедев оставил Степана в покое. Весной Степана охватила тоска. Весной не было борьбы, не было напряжения воли. Весной он оказался в необычном для себя положении - безделия и ожидания. После того как прекратились допросы, его часто переводили из камеры в камеру. Одно время он был с уголовными, потом оказался с крестьянами, попавшими в тюрьму за бунт и избиение управляющего помещичьей усадьбой, недели две он один сидел в небольшой камере; потом его снова перевели к уголовным, но на этот раз не к карманным ворам и взломщикам, а к фальшивомонетчикам, банковским служащим, таможенным чиновникам. Все эти люди вызывали в нем такое же чувство снисходительной насмешки, как в детстве гадалки-цыганки, нищие, уличные фокусники. Он презирал их многословие, слабость, страх перед самым небольшим физическим напряжением. Они хныкали, жаловались, стонали, когда перед пасхой надзиратели заставляли их мыть полы, скрести добела столы и табуреты, шпарить кипятком нары: их пугала эта легкая, старушечья работа. Степану вновь хотелось попасть в камеру к политикам, но - случайно ли, нарочно ли, он не мог понять - его до самого суда держали с уголовными. Ни разу за эти долгие месяцы он не видел Сергея Кравченко, но он на каждом допросе понимал, что Кравченко молчит, держится.
Весной Степан по-настоящему понял ужас тюрьмы. Короткие прогулки по тюремному двору мучили его. Легкое солнечное тепло, ветер, свободно залетавший на тюремный двор и вновь легко уходивший с него, встревоженные прелестью весны взъерошенные воробьи, лужи, образовавшиеся от таяния снега, и самый воздух, таящий в своей зимней, чуть влажной прохладе обещание расцвета садов, знойных полдней, богатых огнем и ливнями гроз, ясных зорь и пыльных закатов, - все это доставляло одни лишь страдания. Тяжело было входить после прогулки в тюремную камеру, видеть желтоватые, худые либо припухшие лица арестантов, мятые жестяные миски, хлебные пайки, нарезанные старостой. Всех мучила весна.
Аферисты и фальшивомонетчики после вечерней поверки тихо напевали дрожащими, жалобными голосами:
Горлом кровь показалась весною,
Хорошо на родимых полях...
Или:
Настанет лето,
Кругом цветочки зацветут,
А мне, бедняжке, в это время
Железом ноги закуют.
Часто весенними ночами мошенники и аферисты или плакали в одиночку, или рассказывали трогательные истории про веселую молодость, про то, как хорошо гулять в городском саду, где горят фонарики и играет музыка. А весна каждый день мучила арестантов: то простодушный луч солнца заблестит на кружке, то теплое небо невинно улыбнется за решетчатым окном, то прядь травы, победив каменные оковы, зазеленеет под тюремной оградой.
И Степан, ожидая, словно праздника, суда, жалел людей, лишенных, как и он, свободы. Бывали минуты, когда мрачная зима с допросами, карцером казалась легче для его души, чем эти пустые и печальные дни весны. Он тосковал по матери, по брату, ему часто снилась Вера, веселая, смеющаяся, в нарядном платье. Он терял силу, впервые оторванный от близких, от суровой, но родной ему' жизни, от товарищей по трудной, но милой сердцу работе. Все существо его томилось от безделья; ему казалось, что руки и плечи его ломит от этого тюремного отдыха, от непривычки быть одному. Ему страстно хотелось хоть на полдня, хоть на час повидать Звонкова, Павлова, Мьяту, Затейщикова, вновь услышать шипение пара, вдохнуть сернистый острый дым, ощутить сквозь толстый брезент одежды знойный жар расплавленного чугуна. Хоть день, казалось ему, хоть час провести с ними - и он вновь надолго наберется терпения и спокойствия.
Суд состоялся лишь в конце мая. Сразу же, когда на суде Степан услышал вопросы судьи и прокурора, его охватила злоба. Он отвечал на вопросы коротко, грубо, часто говорил:
- Я не знаю, не желаю отвечать.
На суде он вновь встретился со студентом Кравченко.
Сергей произвел на Степана впечатление больного, хотя он не был худ и изможден. Увидев Степана рядом с собой, он, вяло усмехнувшись, проговорил:
- Вот эта штука на четырех ножках называется скамьей подсудимых.
Степан, поглядев на отполированную до блеска шершавой арестантской одеждой скамью, подумал: "Да, много же на ней народу потерлось".
Сергей ходил, как старик, сутулясь, шаркая ногами, и когда ему задавали вопросы, он вздрагивал, но поднимался и медленно и лениво, и голос его звучал устало. Видно, его особенно жестоко измучила тюремная весна.
Приговор суда - очень суровый для Степана Кольчугина - был все же опротестован прокурором. Лебедев, приложивший все усилия для очернения Кольчугина, остался приговором доволен.
Решение сената пришло неожиданно быстро, в ночь на четырнадцатое июня, хотя можно было ожидать его лишь в июле. Сенат не принял во внимание протеста прокурора и приговор утвердил. Кольчугин был приговорен к двум годам и восьми месяцам каторжных работ, по отбытии каторги ему определялась ссылка на вольное поселение.
Кравченко, "участие" которого было признано косвенным и "принадлежность случайной", был приговорен к девяти месяцам тюрьмы. Так как до приговора Сергей просидел в тюрьме около десяти месяцев, он наказание свое отбыл.
Ночью Степана разбудили.
- С вещами! - крикнул надзиратель.
Он торопливо оделся, не оглядываясь на спящих.
На тюремном дворе, при свете дымящихся факелов (хотя достаточно ярко горело электричество), солдаты конвойной стражи выстраивали партию арестантов. Дело не ладилось. В третий раз унтер принимался рассчитывать партию. Начальник конвойной команды молча ходил по двору большими шагами и, сердито поглядывая на унтера, курил папиросу.
Торжественное и печальное настроение охватило Степана. Впервые за много месяцев он ощутил прохладу ночного воздуха, увидел над головой темное звездное небо после страшной замкнутости в тюрьме, где все пространство нищенски ограничено, иссечено железом и камнем.
Наконец их построили. Слева от Степана стоял знакомый ему крестьянин Марчак; в феврале Степан недели полторы был в одной камере с ним. Справа стоял невысокий плечистый арестант, небритые щеки его поросли густой щетиной. Он спокойно оглядывался вокруг себя и, усмехаясь, следил за сбивавшимся при расчете унтером. Степан задержал на нем взгляд и подумал: "Любуется, будто не его в каторгу гонят". Марчак всхлипывал и поправлял дрожащими пальцами мешок на плече; ему казалось, что мешок с имуществом спадает, хотя он висел вполне исправно.
- Что это ты, - спросил Степан, - плачешь вроде?
- У мэнэ жинка, у мэнэ диты, у мэнэ маты стара, - опухшими губами пробормотал Марчак и по-детски добавил: - А нэбо таке ж гарнэ, от зараз систы на подводу, и утром в нашэ сэло б прыихав.
Он вдруг затрясся весь от рыдания, на миг представив себе подводу, плотно набитую трещащей пыльной соломой, ночную прохладную дорогу, по которой тихо бегут пузатые, некованые его лошадки со стертыми от веревочных постромок боками.
- Это уже не годится, - сказал медленным голосом небритый и добавил: - У вас, у украинцев, есть утешительная поговорка: "Хай будэ гиршэ, абы иншэ".
Протяжно и сурово прозвучали слова команды, конная и пешая стража сгрудилась вокруг арестантов. Блестели при свете факелов обнаженные сабли и дула винтовок; но страшней и холодней железа глядели настороженные лица конвойных. Арестанты медленно пошли из тюремного двора. В воротах произошла давка.
- Черт! - негромко, но внятно сказал небритый и добавил, ни к кому не обращаясь: - Неужели во всем этапе ни одного большевика нет?
Они шли темными улицами к вокзалу, лишь факелы конвойных освещали им дорогу. Случайные прохожие в страхе отходили к стенам домов, ужасаясь мыслью, как бы и их не захватило это медленное шествие, и долго оглядывались на свет факелов, прислушиваясь к железному кандальному стуку, и вспоминали случайно врезавшееся в память суровое бородатое лицо каторжанина либо дикий, острый взгляд городового.
Новый знакомый держал Степана под руку и дружелюбно говорил ему:
- Теперь получите высшее образование в народном университете. При царизме где же рабочему можно стать философски образованным марксистом, как не в тюрьме, на каторге? И спешите... Для нашей родины наступило грозное время, Sturm- und Drangperiode, как сказал один великий немец: время бури и натиска. Мы с вами еще повоюем, со славой повоюем.
Он говорил спокойно, с паузами, словно учитель, беседующий с учениками во время прогулки.
Марчак несколько раз спотыкался и едва не упал. Шедший за ним арестант спросил недовольно:
- Ты что, заснул там?
Степан взял Марчака под руку и сказал:
- Не горюй, брат, до смерти далеко еще...
Они шли, держась за руки. Степан, взволнованный этой внезапной встречей, поглядывал то на небритое суровое лицо нового своего спутника, то на Марчака, то на пляшущие огромные тени идущих арестантов и конных стражников.
- Ничего, ничего, - говорил он Марчаку, - пройдем через всю Россию, сто городов посмотрим. Далеко до смерти, мы еще молодые.
Минутами ему казалось, что это все во сне происходит. Вдруг он вспомнил о Вере: вот улыбнулись ее полуоткрытые губы, живые, лукавые глаза.
"Теперь уже прощай навсегда", - подумал он.
Как только сердце выдержало!
Миг безумия, когда еще чувствуешь на спине своей взгляды стражи, когда холодная тень от тюремной стены лежит на земле, а глаза уже видят светлый простор не имеющей конца улицы! Этот глоток вольного воздуха, сладкий, как первое дыхание! Этот первый шаг!
Никогда не забудет Сергей первых минут свободы, когда в каждом крошечном движении, в коротком взгляде, в скромном прикосновении к шершавой коре каштана, в вопросе извозчика: "Куда прикажете?" - во всем проявляется поэзия свободы.
На Владимирской улице он остановился у витрины магазина "Бюро натуралист" и рассматривал коллекцию изумрудных и синих тропических бабочек.
"Сейчас загоняют после прогулки", - вспомнил он и с любопытством подумал: "А что на обед - с таранью бурда или с крупой?" Он купил газету, но не стал читать ее. Он с трудом сдерживался, чтобы не побежать. Это маленькое мучение нравилось ему: он шел медленно, точно гулял. В ста саженях от дома он заставил себя зайти в кофейню и попросил бутылку лимонада, развернул газету. Он отхлебывал маленькими глотками лимонад и просматривал газету. Он прочел про то, что императорский яхт-клуб устраивает чествование победителям на речных гонках, и про то, что наследник австрийского престола, эрцгерцог Франц-Фердинанд после маневров в Боснии посетит город Сараево и что отпевание тела усопшего действительного статского советника Рудольфа Павловича Бэсс состоится во вторник, в два с половиной часа дня.
Вдруг он смял газету и швырнул ее на стол.
"Зачем мучить себя всей этой чепухой?" - подумал он. Ему показалось, что если он еще минуту будет медлить, то задохнется, сойдет с ума.
Он пошел к дому.
Прямая, освещенная солнцем дорога лежала перед ним. Издали Сергей увидел серые ворота, ветви деревьев над высоким забором, полуоткрытую калитку. Пальцы свело от нетерпения, они уже словно схватились за знакомую, шершавую от ржавчины ручку.
Он возвращался к миру любви и разума, и ему казалось, что не было больше препятствий на его пути.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I
Николай Дмитриевич Левашевский сказал по телефону жене, что не приедет к обеду. Около девяти часов вечера вновь позвонил телефон, и адъютант Николая Дмитриевича Веникольский сообщил, что генерал, вероятно, задержится в управлении до ночи. Лидия Никитишна попросила Веникольского позвать к телефонному аппарату Николая Дмитриевича. Веникольский ответил, что Николай Дмитриевич очень занят и не сможет подойти.
- Господь с вами, Вовочка, что это с вами всеми, ведь я его прошу, - сказала Лидия Никитишна.
В это время аппарат щелкнул и разговор прервался. Раздосадованная Лидия Никитишна повесила трубку и пошла к себе в комнату. В одиннадцать вечера она вновь пробовала позвонить мужу, и телефонная барышня ей сказала, что провод все время занят. Тогда Лидия Никитишна велела, чтобы кучер закладывал парную коляску и немедленно выезжал.
Она поехала к своей знакомой, жене профессора Кудрявцева, и пригласила ее кататься. Проехали по Крещатику, потом спустились к Днепру, снова вернулись на Крещатик, но в городе им показалось очень душно. Они проехали по Бибиковскому бульвару, мимо Еврейского базара, к политехникуму и Пушкинскому парку, выехали на Брест-Литовское шоссе. Пустынное шоссе серой тенью уходило на запад. Возле темных деревьев Лидия Никитишна попросила кучера остановить коляску. Было пустынно и тихо, лишь слышалось дыхание лошадей. Фонари коляски освещали устланную камнями дорогу. Женщины молчали, вглядываясь в темноту. Раздражение Лидии Никитишны против мужа прошло; ей захотелось домой, и она сказала:
- Кажется, до утра здесь готова просидеть - так легко дышится и прохладно...
- Да, очень хорошо. В городе ночи ужасны, - ответила Кудрявцева и добавила: - Однако поздно, пора возвращаться.
Кучер начал осторожно поворачивать лошадей, подбирая левые вожжи, тихонько, поощрительно и успокаивающе пощелкивая языком. Сильные, молодые лошади поворачивали медленно, терпеливо делая маленькие, аккуратные шажки. Потом кучер отпустил вожжи, коляска понеслась, и лишь слышался высокий цокающий звук подков. После ночной дороги особенно яркими и нарядными показались огни города.
- Какая прелесть, - сказала Лидия Никитишна, --точно звездное небо упало на землю!
Женщины переглянулись. Беспричинное предчувствие чего-то праздничного, ожидавшего впереди, охватило их.