Большое, просторное поле неторопливо, плавно спускалось к извилистой реке. Справа лежали картофельные поля, слева - полоса пшеницы. Поваленная пшеница лишь кое-где белела зрелым телом; в большинстве колосья, втоптанные в землю, раздавленные и смятые, уже гнили, потеряв белизну стеблей. Картофельное поле все было в глубоких бороздах от колес, крупные картофелины виднелись из развороченной земли. Дальше лежала битая тускло-красная гречиха. Сквозь протаявшее облако мутно глянуло солнце, осветило на миг мокрую гречу и легкий туман, стоявший над ней: словно дымилось поле, облитое кровью. Гул голосов прошел по рядам: сотни мужиков увидели невыкопанный картофель, сгнившую пшеницу, битую гречиху. Так они представляли себе смерть, таким увидели они поле войны. Среди поля валялась разбитая, опрокинутая галицийская повозка; подле расщепленных деревьев высились остатки разрушенного и сгоревшего дома; тонкая и высокая печная труба поднималась меж полуобгоревших черных балок и обвалившихся стен. А внизу, над берегом, среди невысоких бугров темнели русские окопы. Берега реки были низкие, черные, кое-где стояли группами над водой ветлы. А тот берег, где находился "он", был таким же, как и этот, - мокрый от дождя, с неубранными, развороченными полями, изрытый.
Необычайные чувства, чуждые людям, привыкшим к жизни в мирных городах и селах, поселялись в душах солдат; страшным казалось открытое поле, по которому шел батальон; и тот берег не был скучным осенним берегом холодной реки - он молчал, живой, враждебный, готовый к внезапному действию. И люди, крестьянские парни, городские обыватели, уже жили новым законом: их тянуло прятаться в ямы, ползти. Тишина казалась напряженной, а не спокойной и естественной, широкий простор открытого поля стал угрозой жизни. Новый закон, новое чувство легко, в первые же минуты, овладело людьми, не вызвав в них даже удивления. Они были частью огромного целого, стремительного и могучего, они уже не могли самостоятельно удивляться, недоумевать, противиться, колебаться. Их двигала сила, она владела их волей, чувствами. Это было ощущение столь сильное и полное, что солдаты еще не замечали его, как не замечают постоянно и могуче воздействующих сил природы. Они шли на врага, о котором никто из них три месяца тому назад не помышлял.
И вдруг на фоне темного неба возникли облачка разрывов: сухие, без влаги, ярко-белые, внезапно рождавшиеся и быстро рассеивающиеся. Разрывы раздавались не сильно, австрийцы били со значительным перелетом, звук летящего снаряда - негромкое подвывающее гудение - тоже не мог вызвать страха, одно лишь любопытство; с этим звуком ни у кого еще не связывались кровь и смерть. Вдруг шрапнель бахнула над самым ухом. Тотчас разорвался второй снаряд, за ним третий. Ряды смешались: одни хотели бежать вперед, другие кинулись в сторону деревни. Солдат с лицом, закрытым быстро и легко лившейся кровью, лежа на спине, медленно копал каблуками землю. Кто-то крикнул по-украински высоким, ясным голосом:
- Ой, мамо, мамо!
И сейчас же грубо, злобно завопил подполковник Исаев:
- Маму, маму зовешь?.. - и рявкнул что было силы: - Первая рота! Бегом марш, за мной.
Ефрейторы и унтер-офицеры подгоняли солдат, толкая кулаками особенно растерявшихся. Крики команды заглушали голоса раненых; даже новый снарядный разрыв, казалось, прозвучал глуше. Люди, готовые было в растерянности ложиться, прятаться, в последнее мгновение подчинились команде.
- Урра! - закричал поручик Аверин, и вопль его, одиноко и смешно прозвучавший, подхватил Пахарь, за ним Маркович и сразу еще десятки голосов.
Солдаты бежали тяжело, нестройно, громко крича, побеждая топотом и криком "ура" свой первый ужас. В беге сразу восстановилось чувство связи многих. Бежали неловко, тяжело, мешки мотались на спинах, котелки громыхали на разные лады; бегущие путались в полах шинелей, сталкивались. Шрапнель рвалась то справа, то слева. Посреди поля лежало несколько человек, убитые или раненые - никто из бегущих не знал этого, да никто и не думал о них. Они остались брошенные, как полупустые серые мешки.
Впереди всех, придерживая рукой шашку тем смешным, совсем не воинским жестом, которым бегущие женщины придерживают путающуюся в ногах юбку, бежал подполковник Исаев, торжествуя, выкрикивая:
- Маму зовешь, маму?! - и хрипло матершинил.
Он был сердит на полкового командира, бессмысленно пославшего солдат днем через поле, прямо под расстрел. Он был взволнован при мысли, что, не отдай он вовремя приказ бежать к окопам, перепуганная команда разбежалась бы и он, опытный, хороший офицер, оказался бы в смешном положении, пришел бы в окопы с ефрейторами "без войска", к удовольствию ждавшего смены капитана Органевского. Но почему-то все раздражение свое он вымещал на глупом солдате, крикнувшем: "Мамо... мамо!" Да, собственно, и понятно: это слово очень уж не умещалось здесь, мешало.
А солдат лежал посреди поля, и его мертвый рот был открыт, на развороченной тяжелым осколком груди зияла темная рана, широкая, как чаша, полная крови.
В офицерском блиндаже прапорщик Солнцев, утирая лоб, кривя рот, озирался и позевывал. Капитан Органевский, сменять которого пришла рота, улыбаясь, продекламировал:
- "Вот прапорщик юный с отрядом пехоты!.." - и, протягивая портсигар, прозой добавил: - Курите, пожалуйста.
Солнцев подумал, что, если он вынет руку из кармана шинели и потянется за папиросой, Органевский заметит дрожь его пальцев.
- Благодарю вас, я курил только что, - сказал он и быстро сел на узкую деревянную скамейку, чувствуя, что ноги его не держат.
Подполковник Исаев, отдышавшись, сказал:
- Ну и перепугался я, ей-богу! Думал, мне всех людей искромсает, а если кто останется - разбегутся. Хорошо еще, что пошел сам с ротой.
Он закурил и протянул зажженную папиросу Органевскому, движением губ и наклонением головы попросившему прикурить. Солнцев с завистью следил за движениями спокойной руки подполковника. "Вот она, командирская, недрожащая рука", - подумал он, сжимая в кармане влажные пальцы.
- Что же это вас понесло среди бела дня? - спросил Органевский.
- Приказ полкового командира, господин капитан, с воспитательной целью: надо приучать людей к огню.
- Э, чего уж там, не возмущайтесь! - сказал Органевский. - Если рассудить, то он, пожалуй, и прав: людей пригнали для известного дела, и сегодня ли это случится или через неделю, это в конце концов перемена мест слагаемых, - сумма от этого не изменится.
Исаев покачал головой и сказал:
- Нет, молодой человек, не то вы говорите.
Органевский махнул рукой; он все время говорил двустишьями и угощал папиросами.
Солдаты, притихшие, осунувшиеся, горбясь, неумело сидели на дне окопа; некоторые, чтобы погасить волнение, жевали хлеб, другие сидели понурившись, с застывшими, неподвижными лицами.
- А раненых как же? - спросил Пахарь, ни к кому не обращаясь. - Сомова, я видел, убило, на месте лег.
- Раненые - это уж как офицеры прикажут: ихнее дело об нашем брате заботиться.
- Не бойся, они раненых не забудут, сейчас, верно, совет ведут, - сказал уверенно чей-то голос.
IX
Как-то, проходя по окопу, Аверин спросил у Сергея:
- Играете в шахматы?
- Играю, господин поручик.
Аверин кивнул и прошел мимо, а через несколько дней, когда Сергей забыл об этом разговоре, вестовой Аверина отыскал его и мрачно сказал:
- Вольноопределяющийся, идить до его благородия.
Сидевшие рядом солдаты всполошились:
- В разведку, должно быть.
Гильдеев, отличавшийся бабьей добротой, достал из кармана кисет, раскрыл его во всю ширь и сказал:
- Возьми, брат, махорочка.
Сергей торопливо отсыпал табаку и, поправив шинель, пошел в офицерский блиндаж. Офицерским блиндажом называли землянку, крепленную толстыми балками, крытую для маскировки дерном. Несколько ступеней, врезанных в землю, были покрыты досками, у стен имелись дощатые нары, а посредине землянки стояли стол и два табурета. Вид этих дощатых ступеней поразил Сергея; после размокшей земли невероятно богатым казалось сухое, поскрипывающее под каблуками дерево. Аверин кивнул Сергею и сказал:
- Садитесь, вольноопределяющийся, в шахматы будем с вами играть.
Сергей сел на табурет. У него было странное чувство: настороженность, боязнь проговориться. На нарах лежал прапорщик Солнцев и читал книгу при огарке, воткнутом в днище шрапнельного стакана.
Когда Сергей уселся, Солнцев сказал жалобно:
- Вестовой ушел, а свечка догорает, новая вон на полочке лежит. Кто-то мне ее достанет?
Солнцев и Аверин одновременно посмотрели на Сергея, и он почувствовал сразу эти выжидающие взгляды, толкающие в грудь и в спину. Ему стоило усилия не подняться за свечой, он даже взялся рукой за край стола, чтобы удержаться. Видно, не зря с утра до вечера каждый день он по команде ходил, делал повороты, кричал: "Здравия желаю, ваше благородие!" Это незаметное чувство послушания, узды связало людей, заставляло их соблюдать железную дистанцию и твердый ранжир в грозном движении огромных армий вооруженных мужиков и рабочих.
Прапорщик, кряхтя, поднялся и, положив книгу на стол, снял с полки свечу. Сергей прочел длинное заглавие книги: "Quo vadis, Австрия? Роман отчаяния, австрийский офицер об австрийской армии. Книга эта в Австрии сожжена".
- Что, хорошая книжка? - спросил,усмехаясь, Сергей.
В разговоре о книге он становился равным прапорщику. Он даже командира полка мог бы так спросить, снисходительным голосом человека, видевшего всякие битвы, прочитавшего сотни книг.
Но Солнцев не принял предложения о равноправии в разговоре о книгах.
- Книга? - переспросил он. - Книга как книга.
Аверин, расставив шахматы, оглядел доску и сказал:
- Ну, начали! - и сделал первый ход.
Сергей вновь, с трудом преодолевая тяжесть дистанции и ранжира, заставил себя произнести:
- Простите, надо ведь разыграть, кто белыми играет.
Аверин с удивлением посмотрел на него и ответил:
- Видите ли, но я люблю белыми.
- Нет уж, надо бы по правилам, - отвечал Сергей.
Разговор был пустячный, по редко Сергею приходилось делать над собой такое насилие, как во время этого разговора: он чувствовал, что пот выступил у него на груди.
- Ладно, следующую вы будете белыми, независимо от того, выиграю ли я, а сейчас ходите.
Сергей сделал ход.
Аверин неожиданно спросил:
- Как ваше имя и отчество?
- Кравченко, ваше благородие! - ответил Сергей, глядя в глаза поручику, как того требовали воинские правила.
- Ладно уж, ладно, - усмехаясь, сказал Аверин, - давайте разыграем, кому белыми, если это для вас так важно.
Во время игры они оба молчали, лишь один раз Аверин сказал, когда вблизи раздался одинокий орудийный выстрел:
- Доска эта и фигуры мне по наследству достались от убитого командира роты; тоже, говорят, играл с вольноопределяющимся.
- А вольноопределяющийся? - спросил Сергей.
- Убит, кажется; впрочем, не помню, - ответил Аверин, навалился грудью на стол и запустил пальцы в волосы, приподняв фуражку.
- Как там у вас? - спросил Солнцев, насмешливо поглядывая на Аверина.
- Да, видишь, какая штука, - словообильно стал объяснять Аверин: - во-первых, условились ходов обратно не брать, а по-военному, что называется, убит - готов, не высовывайся; вот он у меня, воспользовавшись этим, и снял офицера, а партия моя уж была, как дважды два: мне бы только надо было двигать пешку, и я бы его удушил через шесть-семь ходов.
- Позвольте, - сказал Сергей, - как же пешку, когда слон мой угрожал?
- А, бросьте, какой там слон! - тонким голосом сказал Аверин.
Сергей был совершенно доволен.
Уходя из офицерской землянки, он думал: "Что ни говори, тюрьма мой дух закалила, раньше бы так не смог".
Игра в шахматы превратилась для Сергея в тяжелую обязанность. Каждый проигрыш Аверина сопровождался длинным, нудным объяснением того, что партия Кравченко была проиграна и что только случайность привела поручика в забывчивость, лишила верной победы. Когда в землянку входили офицеры, Сергей вставал и стоял, пока кто-нибудь из офицеров не говорил ленивым голосом:
- Можете сесть, вольноопределяющийся.
Сергей чувствовал в каждом обращенном к нему слове, в каждом взгляде, которым окидывали его обитатели офицерского блиндажа, что он для них низшее существо - рядовой. Но, конечно, тяжелей, чем грубость прапорщика Солнцева, была снисходительная, слащавая речь капитана Органевского, говорившего о солдатах: "Мои ребятушки - чудо-богатыри", или рассказывавшего, как солдаты с детскими лицами и широко открытыми, ясными глазами слушали его и наперебой просились в атаку. Солдаты представлялись капитану могучими детьми, идиотами, страстотерпцами, жаждущими немецкой и австрийской крови, набожными и любящими свое самодержавное отечество. Такое представление о солдате было распространено очень широко: не только вся реакционная печать, не только консервативные члены Государственной думы и Государственного совета, не только гимназистки, славшие на фронт вышитые кисеты и пакетики сахара, но многие члены партий эсеров и меньшевиков представляли себе народ на войне этакой русой куклой, разрисованной в исконно русском духе.
Капитан Органевский любил рассказывать случаи, подтверждавшие этот взгляд на солдата. В его рассказах получалось, что офицеры пестуют солдат, как разумная нянька охраняет шаловливое, но доброе дитя.
Он как-то рассказывал при Сергее, что во время осады крепости Оссовец на германском фронте, где он был до октября, от грохота орудийных выстрелов в канале всплыла оглушенная рыба и солдаты, забыв обо всем на свете, с детской радостью кинулись ловить жирных сомов и что немцы открыли ураганный огонь и убили двести человек, а солдаты, не обращали ни на что внимания, продолжали, хохоча, вылавливать рыбу, и только усилием офицеров их удалось загнать обратно в укрытия. Рассказывал он, с каким детским восторгом бородатые герои-казаки заводили граммофоны в захваченных немецких городишках и сколько радости доставляли им блестящие металлические безделушки. Насмешливо относился к этим рассказам прапорщик запаса Солнцев, проживший сложную и темную жизнь. Солнцев одно время Служил письмоводителем в судебной палате, потом имел отношение к охранному отделению на рудниках. Ходил слух, что его отчислили там от должности за исключительно жестокое усмирение рабочей забастовки. Солнцев, однако, никогда не спорил с Органевский, слушал его молча, со скучающим лицом. Он любил анекдоты, длинно, с подробностями рассказывал, как посещал лучшие, пятнадцатирублевые, столичные публичные дома.
В землянке он развлекался тем, что просматривал роскошно иллюстрированный "журнал красивой жизни" "Столица и усадьба". Там были помещены фотографии лучших дворянских усадеб, великолепных парков, аллей, фруктовых садов, озер с лебедями, роскошно убранных залов в княжеских и графских имениях, снимки с богатейших коллекций оружия. Солнцев сплевывал и говорил:
- Да, вот она, настоящая!
Жить такой красивой жизнью было его мечтой.
В последних, военных, номерах журнала печатались фотографии сановных и светлейших жен и дочерей, пошедших в сестры милосердия. Эти фотографии особенно нравились Солнцеву. Он каждый раз окликал Аверина.
- Эх, Аверин, поглядите! И ведь живет кто-то с ней. Вот это настоящая! - говорил он и кряхтел.
В присутствии Кравченко офицеры о многом не говорили; так взрослые не говорят обо всем при детях, не только для того, чтобы дети не узнали гадких и грязных вещей, но чтобы они думали о взрослых лучше, чем те заслуживают. Сергей несколько раз замечал, что Аверин подмигивал Солнцеву, когда тот начинал рассказывать, напоминая ему, что в офицерской землянке находится солдат. Как-то особенно нехорошо было ощущать притворство, фальшивую игру здесь, в окопах.
Каждый раз, уходя из офицерского блиндажа, где стояла печка и где имелся потолок и не было грязи, луж, ветра, Сергей испытывал облегчение и с удовольствием примащивался среди товарищей солдат, дувших на пальцы, притопывающих озябшими ногами.
Подполковник Исаев часто разговаривал с солдатами. Делал он это не для того, чтобы поднять в солдатах воинский дух, а просто любил поговорить. Раз или два заговаривал он с Пахарем. Исаев заметил его во время обстрела, когда Пахарь первый, вслед за офицером, закричал "ура".
Как-то утром, проходя с Авериным, Исаев сказал, указав на Пахаря:
- Кого же в разведку послать? Наверно, этого молодца. Пойдешь?
- Пойду, ваше высокоблагородие.
- Вот видишь, - сказал Исаев.
- И я готов, господин подполковник, - сказал Маркович.
- Вот и вольноопределяющийся рад, - проговорил батальонный, обращаясь к Аверину.
Они прошли дальше по окопу, поглядывая то на солдат, то в сторону австрийцев.
- Кажуть, наступление будэ, - сказал тревожно Шевчук, - и пулеметов привэзлы, бачив, с штабу.
Разница между поведением батальонного и Аверина сразу бросалась в глаза.
Исаев шел, шлепая по лужам. В одном месте, крякнув, он подпер плечом и выправил отошедшую дощатую обшивку окопа, в другом взял у солдата лопатку и копнул два раза, указывая, как надо отвести воду.
Аверин шел за ним, выбирая дорогу, а коснувшись мокрой глины, обтирал пальцы носовым платком.
Они вылезли из окопа и стояли, рассматривая австрийскую сторону. Исаев начал объяснять что-то Аверину. Печально и негромко свистнула пуля. Исаев продолжал объяснять, указывая на то место, где река, сильно изгибаясь, вдавливалась в русский берег.
- Борис Иванович, - осторожно сказал Аверин, - австрийцы узрели нас.
Но Исаев, не обращая внимания, продолжал говорить ему:
- Такая вот подлость. Река все время идет, как порядочная: мы по левому, они по правому, фронт расположен вполне благородно. А вот здесь угораздило ее мотнуться петлей саженей на двести в нашу сторону. И получается, что австрийцы залезли к нам во фланг. Вот отсюда это все ясно видно. Видите, как?
- Борис Иванович, - сказал Аверин, - я не только вижу, но и слышу - над фуражкой поют.
- Так вам ясна задача? - спросил Исаев.
- Ясна, ясна, - торопливо сказал Аверин и невольно отшатнулся, махнул рукой, мучаясь от своей нервности, стыдясь, что солдаты из окопов следят за его неспокойными движениями.
Он невольно со злобой посмотрел на Исаева и вдруг, найдя в этой злобе опору, сказал:
- Давайте обратно верхом пойдем, в окопе грязь, тут все же посуше.
- Что вы, что вы, боже избави! - протяжным, бабьим голосом сказал Исаев. - Нас тут еще подстрелят. Поскорей бы обратно, ведь тут только задачу понять; ведь сколько ни говори, а лишь когда глазами увидишь, рельефней поймешь.
Подобрав шинель, он, кряхтя, полез задом обратно в окоп, неловко нащупывая сапогом опору. Аверин заметил, как на мгновение насмешливо блеснули его маленькие глаза.
Они уже шли по окопу. Пули изредка посвистывали над головой, но в окопе звук их казался безобидным и даже приятным.
- Растревожили австрийца, ваше высокоблагородие, - улыбаясь, говорили солдаты.
- Ой, будэ наступление! - бормотал Шевчук, глядя вслед прошедшим офицерам.
В офицерской землянке Исаев сел за стол и, разглядывая Аверина, сказал:
- Вот теперь вы сможете и прапорщикам, и унтер-офицерам, и рядовым растолковать, в чем задача, а то на бумаге да на бумаге - привыкли вы у своего Бессмертного.
Он снова веселыми глазами оглядел Аверина.