Степан Кольчугин. Книга вторая - Гроссман Василий 31 стр.


Кананацкий легко нашел правильный тон в разговорах с генералом Левашевский - то был тон так называемого прогрессивного патриотизма, тон восхищения храбростью и терпением русского солдата и преданности царю. Этот тон позволял с недоброжелательностью говорить о высоких лицах - даже об императрице Александре Федоровне можно было высказываться неодобрительно, - этот тон позволял осуждать русскую расхлябанность, беспечность, воровство и взяточничество, со вздохом и с улыбкой пренебрежения отзываться о десятках государственных установлений. Лишь одного требовал этот вид патриотизма: умиленной любви к монарху и восхищения детской чистотой и силой солдата; настоящая великая Россия начиналась, когда в ней оставались лишь эти двое: обожествленный царь и оребяченный голубоглазый Ванька, ну и, конечно, патриоты - Левашевский и Кананацкий.

Морозным вечером, в середине декабря, адъютант Левашсвского поручик Веникольский, приехал на автомобиле и сообщил Антонине Григорьевне, что инспекционная поездка генерала, предполагавшаяся в эту ночь, откладывается на два-три дня.

Антонина Григорьевна, подготовившая к отъезду Левашевского корзину булочек и жареных курят, пошла на кухню рассказать об этом генеральскому повару Ивану Егоровичу.

- Я думаю, на таком холоде два дня постоят - и ничего, не испортятся, - сказала она.

Но Иван Егорович лишь улыбнулся и махнул рукой:

- Их питание требует первой свежести, а то два дня - шуточное дело!

Антонина Григорьевна ничего не могла возразить: особенности генеральского желудка внушали ей больше почтительности и страха, чем весь блеск орденов, звон адъютантских шпор, гудки штабных автомобилей, конные казаки-ординарцы, скакавшие с бумагами. Для нее генеральскую силу выражал Иван Егорович. Он относился к сестре протоиерея с весьма непростым чувством: тайного мужского восхищения, солдатской почтительности, снисходительности профессора к деревенской знахарке. Иван Егорович был два сезона поваром в знаменитом петербургском ресторане "Вилла Роде". Ивана Егоровича немецкий профессор, когда-то вызванный сахарозаводчиком Бродским из Берлина и заодно осмотревший за пятьсот рублей и генерала Левашевского, учил специальным правилам приготовления диетических блюд.

С лицом сдержанным, выражающим скуку и превосходство, он изредка объяснял высшие законы кулинарии. Антонина Григорьевна робела по-настоящему, когда он, выпуская в бульон куриное яйцо, говорил: "Дабы не свернулся белок, мы производим оттяжку..." И блестел очками.

- Ну, раз спортится, мы их сегодня съедимо, - сказала Антонина Григорьевна и решила пригласить Веникольского к ужину.

Иван Егорович посмотрел ей вслед, сокрушенно покачал головой, побежденный пятидесятилетней красотой ее, и сказал мывшей посуду кухарке:

- Фрося, почему бы тебе не поставить тарелки на полке по мере уменьшаемости, совсем фасон другой.

Фрося, подняв потное лицо, удивленно переспросила:

- Чого?

Ужин прошел весело. Левашевский был в духе, не утомлен, Веникольский, с женской тонкостью чувствовавший настроение генерала, острил и рассказывал смешные киевские истории, стараясь одновременно нравиться и Николаю Дмитриевичу и Лидочке Кананацкой. Кананацкий все поглядывал на Николая Дмитриевича: ему не терпелось поговорить с Левашевский об одном важном предмете, но для этого нужно было остаться с глазу на глаз с генералом. А Левашевский, как назло, объяснял Володе какое-то особенное доказательство закона расширения идеального газа, важное для артиллеристов. Володя слушал с искусственным вниманием, поддакивая и кивая головой, но как только Николай Дмитриевич кончил, он сразу же спросил:

- Николай Дмитриевич, правда, что "георгия-победоносца" второй степени не имеет ни один человек, кроме генерала Иванова?

- Да, кроме Николая Иудовича, - никто.

- Есть и у Николая, короля черногорского, - вмешался Веникольский.

- Вот здорово! - с восхищением проговорил Володя. - Один человек на всю Россию! Это от счастья с ума сойдешь.

Левашевский улыбнулся.

- А первой степени, - продолжал Володя, - даже нельзя думать.

- Вы послушайте, - сказала Лида. - Я учу внучку звонаря Петра и велела ей написать сочинение про войну, а она одну строчку написала: "Война - это большой, задумчивый вопрос".

- Это не так уж глупо, - сказал Веникольский.

Когда Левашевский хотел подняться, Кананацкий произнес давно заготовленную фразу:

- Николай Дмитриевич, на две-три минуты я зайду к вам.

Но Антонина Григорьевна неожиданно вмешалась в разговор и задержала Левашевского в столовой.

- А что я вам хочу все время рассказать, - сказала она, вся розовая от смущения. - Тут сегодня я была в магазине у Шуйского... та надо было мне взять изюму (она махнула рукой), у него самый лучший изюм (она снова махнула рукой); а у Шуйского встретила мадам Гиндель... та домовладелицу с Соборной площади, - объяснила она и, видя все же недоумение на улыбавшемся лице Левашевского, еще добавила: - Та боже мой, ее муж же на сахарном заводе, он же брату каждый год мешок сахару присылает после троицы, для варенья.

- Антонина, - укоризненно сказал Кананацкий.

- Да я сейчас... И Гиндель мне говорит: "А знаете, у наших жильцов остановилась женщина русская, приехавшая к раненому сыну, он - в госпитале, а их прислуга (этих евреев) говорила нашей, будто эта дама - родная сестра генерала, что у протоиерея Кананацкого живет".

Вся семья захохотала.

- Что ты, Антонина, зачем глупые сплетни передавать? - с укоризной произнес Кананацкий.

- А правда, что командующий фронтом триста пятьдесят тысяч в год получает? - быстро вставил Володя.

- Правда, правда, - улыбаясь, сказал Левашевский.

Он понял, что вызвавший смех своей неправдоподобностью рассказ шел о сестре его Марье Дмитриевне Кравченко и племяннике Сергее.

"Маша здесь... Сережа ранен, а мне ни слова. Как это, однако, нехорошо!"

- Владимир Вениаминович, - сказал он, остановившись на мгновение в дверях, - не уезжайте, вы мне нужны будете.

- Я ненадолго к вам, пять минут, не больше, - поспешно вставил Кананацкий.

В комнате Левашевского Кананацкий уселся в кресле, расправил рясу, затем погладил себя по бороде. Глаза его блестели от недавнего смеха.

- Удивительно, удивительно! - поглаживая бороду, начал он. - Я пастырь душ человеческих, вы же воин, а вглядишься - и странно: вы, воин, - великий постник, пьете лишь соленую да горькую воду, а я и вино пью, и посты меня не страшат...

Он рассмеялся и развел руками.

- Вот сейчас, погруженный в суету, пришел к вам, Николай Дмитриевич.

- Пожалуйста, прошу вас, - сказал Левашевский, прошел от окна к двери и снова вернулся к окну.

- Я и не знаю, как начать, - сказал Кананацкий, - как бы вы меня не поняли превратно... Вот каково дело. Обратился ко мне владелец мебельной фабрики Сократский, человек весьма религиозный и нравственный, один из больших наших жертвователей - им и ремесленное училище построено, и расширение в сиротском доме произведено, и один из колоколов соборных куплен. Он гласный нашей думы, неоднократно уже ко мне обращался, зная, что вы у меня остановились, и все просил передать его маленькую просьбу. А я не решался вас утруждать.

- Пожалуйста, - сказал Левашевский, - рад служить вам.

- Надо сознаться, что и моя тут заинтересованность есть, поскольку и я маленькое отношение имею к делу. Да вот оно, все дело. Мы слышали, что санитарное управление обратилось в интендантство с просьбой передать в одни руки снабжение госпиталей гробами для усопших бойцов, ибо их требуется по городу до пятидесяти - шестидесяти в день и все время происходят перебои, а у Сократского большое количество бракованного леса, то есть для мебельного дела лес не годится, а для гробов он гораздо лучше неструганых и сырых досок...

- Позвольте, - перебил Левашевский, - но я-то какое к этому всему имею отношение?

- Ну как же! - улыбаясь, сказал Кананацкий. - Самое прямое. Ведь интендантство поставлено уже в известность, что вам поручено участвовать в инспекторской комиссии по приемкам.

- Да. И что же?

- Так ведь, Николай Дмитриевич, вам стоит лишь кашлянуть. Тем более здесь речь идет об установлении справедливости. Мы уж слышали, что подряд передают поляку Гржебовскому, владельцу лесного склада, женатому на немке.

Странно было видеть, как волновался Кананацкий. Медлительная важность речи, светлая белизна лица, широкая одежда священнослужителя - все не вязалось с волнением, проскальзывавшим во вздрагивающем повороте головы, в быстром взгляде.

Чтобы прекратить неловкий разговор, Левашевский сказал:

- Мне завтра поутру надо будет видеть начальника интендантского управления, и я скажу ему.

Кананацкий встал, удовольствие от удачи связывалось с раскаянием и грустью, которые обычно приходят после достижения житейских целей. Он вздохнул и сказал:

- Нехорошо все это. Простой народ защищает отечество кровью и жизнью своей, а мы, вместо того чтобы подняться до великих задач, к которым зовут нас бог и царь, заняты суетой.

Он увидел в глазах Левашевского усталое, скучающее выражение и понял, что с этого момента он перешел для генерала в категорию просителей и перестал быть знакомым.

- Спокойной ночи, отец Николай! - проговорил Левашевский.

Когда вошел адъютант, Левашевский сказал ему:

- Вы завтра разыщите мне сестру, а также узнайте, в каком госпитале племянник лежит.

- Слушаюсь, - коротко ответил Веникольский.

По тону генеральского голоса он понял, что даже приятного для Левашевского разговора о предстоящем приезде жены затевать не следует.

XIII

Вечером у Телякова был припадок - он кашлял, задыхаясь, хватался за грудь и привлек к себе внимание всей палаты. Одни сердились и ругали его, другие жалели, давали советы. Наконец пришла сестра Морозова и впрыснула морфий.

Начало темнеть. Света не зажигали. Многие больные дремали. Теляков громко и быстро дышал, лежавший у окна солдат Макаревич всхрапывал во сне каждый раз так внезапно, точно вскрикивал. В этот вечерний час Сергея охватила тоска. Он вспомнил окопную жизнь, и ему казалось невозможным вернуться туда - в холод, в грязь, спать на земле, слушать разрывы. Он казался себе таким слабым, нежным, нуждающимся в заботах; его страшила мысль о самых малых невзгодах. Но в этот вечер больничная палата уже не была для него гнездом тепла и жизни. Днем он впервые вышел в коридор. Струйка свежего, прохладного воздуха тянулась от неплотно прикрытой двери, ведущей в больничный вестибюль. Сергей стоял у двери, пока санитар не погнал его обратно в палату. Он вернулся и лег, но кровь его, легкие, лицо уже знали этот прохладный воздух, вспомнили его. Палата показалась душной. Стены, койки, лица больных, черные халаты, бормотание и кряхтение спящих - ведь все это казалось таким хорошим несколько дней назад. Бежать, бежать отсюда, от этого полусвета, духоты, похрапывания, от ночных потов, от солдатских разговоров, от чтения вслух деревенских писем. Но уйти отсюда он мог лишь в мертвецкую или обратно на фронт. И, внезапно поняв это, он замер. Удушающая тоска охватила его. Он закрыл голову одеялом, заткнул уши, зажмурился, поджал под себя ноги и лежал, не желая ни слушать, ни смотреть, ни даже думать. "Ну и протест!" - мелькнуло у него в голове, но ему было безразлично - заяц он или лев...

Кто-то тормошил его, дергал за одеяло. Сергей покорно высвободил голову и открыл глаза. Сестра Морозова стояла около него.

- Что вы, Кравченко? Так же задохнуться можно, - проговорила она.

- Я спал, - сказал Сергей и добавил: - Теляков где?

- Телякову, пока вы спали, хуже стало, его взяли в угловую палату.

- Как хуже?

- Да так, умирать начал, - просто объяснила Морозова. - Он все вам хотел что-то сказать, да вы вот спали.

Пришел санитар, скинул на пол мятое постельное белье с кровати Телякова, стащил с подушки наволоку и, брезгливо держа на расстоянии от себя, понес из палаты. Больные солдаты молча рассматривали эту разворошенную постель, плоскую подушку в синей нижней наволоке, мешковой матрац. Минут через двадцать пришла кастелянша и дала санитару чистые простыни и наволоку. Постель стала чинной, даже нарядной, из-под одеяла каймой белела чистая накрахмаленная простыня. Перед ужином принесли на носилках нового больного - рыжего, худого, белозубого, с большим носом, должно быть горца. Он был сильно возбужден, заговаривал со всеми, скалил зубы, садился, вновь ложился. Он сутки ожидал на вокзале и сейчас радовался постели, одеялу, теплу. Его привезли из-под Перемышля. Оказалось, что он не горец, а русский из Орловской губернии. Фамилия у него была странная - Баранка.

- Ваши орловские к нам в Юзово много ездят в шахте работать, - сказал Сергей..

- Я тому самовидец, сам небось ездил, - ответил Баранка. - Не захочешь, да поедешь. Жрать нечего, земля наша - знаешь какая.

- Знаю, знаю, - ответил Сергей, уже много десятков раз слышавший ходкое среди солдат выражение: "Вот выйдем всем семейством, сядем - и нет земли, прикрыли задницами-то".

Баранка начал рассказывать про бои:

- В нашей роте шестнадцать человек осталось. И кругом так: что ни рота - двадцать, двадцать два, в пятой - девятнадцать; это уж редко, чтобы тридцать человек. От шестнадцати наших рот от силы человек триста осталось.

- Полки ротами стали.

- Ей-богу, ротами, - подтвердил Баранка. - А он как стоял, так и стоит. Нас гонят, а он из орудиев, из пулеметов. Нас гонят, а он косит, ему что... мы его и не видели там. Наши сначала ничего не понимали. В августе, как первый раз ходили, лестницы нам с вечера подвезли, топоры, веревки... Это генералы думали Перемышль взять - приставили, и полез... А мы тех стен и не видели. Земля, ночь, овраги, а он прожектором и ракетки пускает... и косит... и косит... В тех рвах кровь, как вода, стояла. А в сентябре тысяч десять мы там оставили, - сказал он. - Пушки бьют почем зря, а ему ничего. Вот тогда уж понял Щербачев-генерал, не стал нас гонять. Но и их тоже полегло!

- Австрийцев?

- Зачем? Наших офицеров. Вот в нашей роте: ротного, полуротного, старшего унтер-офицера, младшего унтер-офицера - всех чисто. Ефрейтор обратно вел, из второго отделения: ефрейтора ротами командовали.

В его рассказе все казалось законным и естественным: и то, что вначале ходили с лестницами в атаку, и то, что кровь стояла в оврагах, и то, что, уложив в сентябре десять тысяч человек, начальство догадалось о бесполезности стрельбы из легких пушек по бетонным крепостным укреплениям.

Сергей повернулся и нащупал какой-то твердый предмет. Он вытащил из-под подушки аккуратный холщовый мешочек и с недоумением поглядел на него: это были часы Телякова. Рассказ Баранки внезапно стал страшен, дошел до сердца. "Прямо корпусами рушимся в небытие".

И он с новой тоской сжимал в руке часы, силился вспомнить лицо Телякова.

"Удавиться!" - мелькнула мысль.

Он с ненавистью вспомнил отца: "Годен, конечно годен". "Зачем родила меня, к чему родила на смерть?" - с упреком спросил он.

В эту минуту он увидел мать. Он схватил ее руки и с исступлением проговорил:

- Я так тебя ждал, ты должна была прийти.

- Вот я и пришла, - ответила она.

XIV

Марья Дмитриевна Кравченко приехала в Б. с письмом от Анны Михайловны к сестре Бахмутского, Софье Яковлевне. Она сняла бы номер в гостинице, но там из-за большого наплыва приезжих офицеров невозможно было устроиться. В гостинице с утра до ночи толпились люди, предлагавшие комнаты в частных квартирах, но эти комнаты были очень плохи, все лучшее заранее сняли квартирьеры для штабных. Софья Яковлевна приняла Марью Дмитриевну радушно; она уступила ей свою спальню, а сама перешла в комнату мужа. Эта толстая подвижная женщина в пенсне, с подстриженными, как у курсистки, волосами, с громким голосом, была врачом в еврейской больнице, вела прием у себя на дому, посещала пациентов и, кроме того, бесплатно работала в двух военных госпиталях. Она оказала Марье Дмитриевне множество услуг: тотчас же разыскала госпиталь, в котором находился Сергей, поехала к главному врачу и вечером же устроила свидание Сергею с матерью, а на следующий день начала сложные переговоры с какими-то всесильными членами медицинских учреждений. В результате этих хлопот Сергея ожидали всякие блага: медицинская комиссия, в которой председательствовал знакомый врач, зачисление в команду выздоравливающих, а может быть, даже и белый билет.

Марья Дмитриевна с восхищением смотрела на энергичную женщину; она всегда мечтала быть такой же деятельной, решительной и устремленной.

- Вы, вероятно, за эту неделю сработали больше, чем я за всю свою жизнь, - сказала она Софье Яковлевне.

Та рассмеялась и ответила:

- Ну, это нельзя мне даже поставить в заслугу, - таково уж анатомическое устройство: одному нужно много кушать, а другому много работать.

Она, оказывается, хорошо знала доктора Кравченко, читала его статьи в медицинских журналах и считала его чуть ли не самым замечательным врачом-общественником в России.

- Я бы хотела работать с ним в одном госпитале. Вот если б он к нам переехал, он мог бы получить место главного врача в земской больнице.

- Нет, вы бы к нам, - сказала Марья Дмитриевна.

- Я? Отсюда уеду? Нет уж, никогда, - уверенно сказала Софья Яковлевна.

Она обожала свой городок, считала его лучшим местом в мире. Тысяча трагедий, жизненных историй, свидетельницей которых она была, как бы стали частью ее собственной жизни. Ее восхищали старики, обездоленные, нищие ремесленники, портные, шапочники, сапожники, жестянщики и старухи, жившие в староеврейской части города.

В том, что Софье Яковлевне нравились печальные поэты и философы бедноты, не было ничего удивительного. В людях, деятельных и решительных, но не умеющих надолго задумываться, всегда живет сильная потребность углублять свой душевный мир. Поэтому так умиляли Софью Яковлевну ее старики пациенты, поэтому ей сразу же понравилась Марья Дмитриевна, поэтому она была влюблена в своего мужа Марка Борисовича Рабиновича.

Муж Софьи Яковлевны учительствовал в частной гимназии. Это был высокий медлительный человек с длинным лицом. В свои сорок шесть лет он казался красивым, седина шла к его темным глазам.

Это была та седина, которая не говорит о старости, как не напоминает о смерти природы первый, украшающий землю снег.

Они поженились лет двадцать тому назад, студентами, в Берне. Жили они в гражданском браке, так как Софья Яковлевна была строгой последовательницей женской эмансипации. Она и слышать не хотела о том, чтобы носить фамилию мужа, и всегда радовалась, что зарабатывает больше него и на свои деньги нанимает дачу и ездит лечиться за границу. Это не мешало ей быть в душевном подчинении у мужа.

Он иногда читал с благотворительной целью в актовом зале гимназии лекции на литературные темы: "Ибсен - великий драматург современности", "Душа Гете". Говорил он умно, красиво, и все слушавшие, расходясь, отмечали: "С такой головой человек должен жить в Варшаве или уж в крайнем случае в Одессе". Он обладал редкой чертой для человека, достигшего в провинциальном городе полного признания: относился насмешливо к уважению, которым окружили его, и очень много читал. Софья Яковлевна ревновала его к барышням, ученицам, и не без основания. Марк Борисович легко влюблялся. Софья Яковлевна говорила:

Назад Дальше