- Если Марк Борисович начинает рассказывать, как он смотрел "Братьев Карамазовых" у художников, и при. этом декламирует речь Митеньки Карамазова, готово: влюбился в очередную ученицу.
Да и он, посмеиваясь, говорил о себе словами Анатоля Франса: "Наш добрый аббат любил хвалить господа в творениях его". Романы его большей частью были платонические, но сопровождались такими тяжелыми переживаниями, что Софья Яковлевна во время объяснений говорила:
- Лучше бы ты с ней прижил двоих детей, чем эти только эфирные материи.
Марье Дмитриевне при первом знакомстве Марк Борисович не понравился. В нем многое вызывало раздражение и желание придираться.
Как-то, дней через пять или шесть после ее приезда, они сидели в столовой. Софья Яковлевна должна была вернуться из госпиталя не раньше десяти часов вечера. Марк Борисович прихлебывал чай с молоком и говорил:
- Война эта, конечно, не последняя. Да и почему ей быть последней? Сорок лет тому назад немцы забрали у французов Эльзас и Лотарингию. Теперь, если победит Антанта, в чем я сильно сомневаюсь, французы заберут Эльзас обратно и, конечно, еще прихватят какой-нибудь лакомый кусок. Ну, тогда эти через тридцать - сорок лет начнут снова отнимать у французов, а потом французы соберутся с силами, заключат выгодный союз и снова начнут отнимать у немцев. И каждая такая война будет, конечно, называться последней, иначе их никто не захочет вести. А так, естественно, и вы, и ваш сын, и все вокруг полны благородного стремления принести жертвы во имя последней войны. А через какое-то там количество лет сын вашего сына будет так же вести последнюю войну, а потом внук - и все так, до конца веков. Нужно понять: все, рожденное силой, рано или поздно должно погибнуть от силы же. Это так же неоспоримо, как то, что все, рожденные женщиной, должны умереть. Ветер рождает ветер, сила - силу, война порождает войну, какие бы там идеалы, высотой с Эйфелеву башню или Монблан, ни были... Германия, Франция, Англия, Россия- каждая великая держава права в своем стремлении к могуществу и господству. Ну и, значит, все не правы. - Он спросил неожиданно: - Я вам не нравлюсь, я раздражаю вас, да?
- Нет, что вы, откуда вы взяли? - поспешно сказала Марья Дмитриевна, но, рассмеявшись, добавила: - Как вам сказать, первые два дня вы мне совершенно не нравились.
Он вытер лоб платком и сказал тоном такой искренности и простоты, словно разговаривал со своей старухой матерью:
- Вот это мое вечное несчастье. То ли наружность моя, то ли любовь красиво говорить, то ли какие-то свойства, но я уже знаю, что всем милым, хорошим людям я не нравлюсь. Интеллигентные люди ведь судят по литературным героям. Ах, Андрей Болконский, ах, вылитая Наташа! А у этой вылитой Наташи с толстовской одно сходство - что худенькая девочка; а все девочки в семнадцать лет - худенькие. Вот и со мной так. Красноречив - значит, глуп; борода - значит, пошляк и донжуан, модный провинциальный учитель, невежда, мещанин, самодовольный филистер... Верно ведь? Какая-то смесь Рудина, Стивы Облонского с местечковым евреем из шолом-алейхемского рассказа.
Она не отвечала.
- Верно, верно, - улыбаясь, сказал он, - да, может быть, так оно и было б. Но ведь жизнь - она тоже гениальна не меньше Толстого и Лермонтова, побольше, я вам скажу. И вот, понимаете, получается, что человек не лезет в восковую формочку. - Он вдруг рассердился и громко сказал: - Вот не лезет, и ничего нельзя сделать.
- Вас Абрам Бахмутский не любит? - спросила Марья Дмитриевна. - И вы, верно, его не любите?
- Что вы! Бахмутский - прекрасный человек, - сказал Марк Борисович. - Я мало кого так уважаю, как его.
- Но ведь ваш идеализм ему чужд, враждебен даже?
- Мой идеализм? - пораженный, спросил Марк Борисович. - Да какой же я идеалист? Его идеализм - верно, мне чужд. А я - самый глубокий скептик. Я не верю, что люди станут лучше, богаче, счастливей, добрей. Им не поможет ни время и ничто на свете. А марксисты верят, что жизнь станет доброй, благородной и все люди превратятся в философствующих альтруистов. А я знаю, что человеческой природы, установленной Вольтером tigre singe, никакие силы не изменят. Какой же я идеалист? Вечно человек будет человеком. А я за тот строй, который дает свободу уму, самому смелому, жестокому, самому сильному, скептическому. Ну, а революционеры, вот такие, как Бахмутский, при внешней суровости, решительности - это же дети, идеалисты с розовыми мечтаниями.
- Дети, - сказала Марья Дмитриевна, покачав головой. - Нет, они сильные люди.
- Дети, дети, - повторил Марк Борисович, - уверяю вас, что так.
- С вами приятно разговаривать, - сказала Марья Дмитриевна, - интересно, но трудно.
- Лучшего комплимента мне не придумаете, - сказал он.
Скрипнула дверь, и прислуга Марика, широко открывая от волнения рот, произнесла:
- Барыня, там якыйсь охвицер до вас прийшов, роздягается.
- Ко мне офицер? - спросила Марья Дмитриевна. - Простите, минуточку.
Она быстро прошла в переднюю. Ей вообразилось, что ротный командир Сергея приехал с фронта навестить ее героя-сына и решил поделиться с ней своим восхищением, рассказать, как храбр, скромен и добр вольноопределяющийся Кравченко. Она настолько уверилась в этой нелепости, что с удивлением смотрела на стоявшего к ней спиной военного, вешавшего шинель на красной подкладке, не понимая, почему у командира роты не обычный серебряный, а золотой генеральский погон. Когда военный быстро повернулся к ней, она вскрикнула:
- Коля! Как попал сюда, как узнал?
- Как узнал? - громко спросил он. - Да как можно в таком городишке, как Б., узнать? Чья-то прислуга сказала какой-то бабе на базаре, та - сестре протоиерея, сестра эта сообщила по начальству в штаб фронта, и, естественно, я узнал.
Она заметила, что брат говорил нарочно громко, грубовато, как бы показывая, что война уже наложила на пего свой отпечаток. В столовой она познакомила брата с Рабиновичем. Они обменялись несколькими пустыми словами. Рабинович, проговорив:
- Простите, я вам, вероятно, буду мешать, - ушел из комнаты.
- Выпьешь, Коля, чаю? - спросила Марья Дмитриевна, ожидая, что брат откажется.
- С удовольствием!
- Ты с молоком любишь? - сказала она.
- Да, только не сливки и не жирное.
- Как мамино здоровье?
- Я ведь в Киеве редко; будто ничего.
Он следил, как. сестра наливает чай, молоко, придвигает сахарницу.
- Ты себя здесь по-домашнему чувствуешь, - сказал он.
- Очень милые люди, у таких людей всегда себя чувствуешь легко и свободно.
- А кто они?
- Родственники Петра, но не прямые, а со стороны мужа сестры.
- Это уж я никогда не пойму. Евреи? - И он указал на большие портреты стариков.
- Евреи.
Разговор шел тяжело, каждый раз наезжал на препятствия, о которых оба они не говорили, запинался и наконец вовсе остановился.
- Да, - задумчиво произнес Николай Дмитриевич и вдруг громко, строго, по-генеральски проговорил: - После того разговора, который был у меня в управлении, все изменилось, ты сама понимаешь: если что и было, то все Сережа своей кровью смыл. А у меня, скажу тебе вполне откровенно, неловкое чувство перед тобой и перед ним. Я с тобой говорил о нем как о пропавшем, недостойном, и вот узнаю, что он пошел на фронт и кровь свою пролил.
Она молчала, растроганная и смущенная.
- Николай, - проговорила она, - я не имею по отношению к тебе тяжелого чувства, все прошло. И я очень благодарю за эти слова о Сереже.
- Тогда почему ты здесь? - Он показал вокруг себя рукой. - Почему не известила меня?
- О нет, - ответила она. - Снова просить тебя? Эти отношения между нами кончились навсегда.
- Нет, - сердито сказал он, - да и вот доказательство. Я, узнав, что Сережа лежит в солдатском госпитале, устроил кому следует нагоняй, и начальник санитарной части при мне распорядился, а я через четыре-пять дней навещу его и погляжу, как он устроен. Обещано его в образцовый офицерский госпиталь поместить. Я завтра бы съездил... да ночью выезжаю на фронт.
- Спасибо, конечно. Но это твоя воля. А ты прости, такое уж чувство, над ним я не вольна.
- Хорошо, хорошо, не будем об этом сейчас. Как он, Сергей-воин?
- Сережа ведь скромен, ничего не рассказывает. Выглядит ужасно, я даже не знаю, как дальше быть с ним.
В ней все время, мешая друг другу, жили два противоположных чувства: одно - гражданской гордости за сына, желание, чтобы он прославился, а второе - желание заслонить его от опасности, проще говоря - устроить дело так, чтобы Сергей попал на медицинскую комиссию и получил белый билет. И это второе желание - оградить сына от смерти - было горячим и страстным.
- Ты очень плохо выглядишь, - сказала она.
- Что же поделаешь, не в Карлсбаде.
- Николай, когда конец войне? Все думали, что к зиме кончится, а уже декабрь.
- Я думаю, что не скоро, - серьезно, почти торжественно проговорил он.
- Как, и в будущем году?
- О, в будущем - наверное.
- А жены твоей я так и не знаю.
- Она на рождество приедет. Первым ее делом будет встреча с тобой, уверяю тебя.
Они заговорили о знакомых, улыбались, удивлялись новостям. Но, о чем бы ни говорили они - о войне, о семейных делах, - в душе они оставались холодны друг к другу. Не забывалось, видно, тяжелое свидание осенью тринадцатого года. Когда брат уехал, Марья Дмитриевна вслух сказала:
- Уф, ну вот! - Взволнованная, она не могла сразу успокоиться и долго ходила по столовой, пожимая плечами, и, как многие привыкшие к одиночеству женщины, разговаривала сама с собой.
Ее поразила мысль, что брат, с которым было так много связано, показался ей почти чужим и что она ходит по комнате, увешанной портретами бородатых людей в черных круглых шапочках, и с нетерпением ждет стриженую Софью Яковлевну. Действительно, могла ли она в юности это представить себе?
Когда в столовую вошел Марк Борисович, она рассказала ему о своем чувстве к брату. Он пожал плечами:
- Чему удивляться? Меня обратное удивляет: как сильны все же эти узы; ведь со времен родового периода человечество не Знает буквально чувств крепче и прочней, чем родственные. - Он весело проговорил: - Знаете, Марья Дмитриевна, я первый раз в жизни разговаривал с генералом. Подумать, с живым генералом!
- Он очень образован и очень передовой человек, - строго сказала Марья Дмитриевна.
Софья Яковлевна приехала в то время, когда часы начали бить одиннадцать.
За несколько дней Марья Дмитриевна легко научилась отличать по многим признакам приход Софьи Яковлевны. Еще на лестнице слышался ее зычный голос; она, громко говоря по-еврейски, уславливалась с извозчиком на завтрашний день. Потом раздавался звонок, за ним второй, третий - до тех пор, пока спешившая из кухни с криком: "Ось уже докторша прыихалы!" - Марика не открывала дверь.
Из передней послышался голос Софьи Яковлевны:
- Каждый день я прошу вычистить стекло на лампе в коридоре, там себе буквально голову на каждом шагу можно сломать. - Она шла через приемную в столовую, говоря: - Открой немедленно все форточки, и в кабинете, и черную дверь настежь, тут же буквально нечем дышать. Марк Борисович своими папиросами, а ты кухней отравили все. Ты опять, верно, на смальце жарила котлеты?
Наконец она вошла, и странно казалось после этого сердитого шума увидеть не раздраженную, а веселую, добродушную женщину.
- Ну конечно, вы тут ничего не ели без меня? - спросила она.
- Как не ели! Мы обедали, только что чай кончили пить, - ответила Марья Дмитриевна.
- Глупости! Какой чай в одиннадцать часов, - надо ужинать. Я привезла специально для вас замечательные отбивные котлеты, сейчас же их поджарю.
Марья Дмитриевна, всплеснув руками, сказала:
- Что вы, после такой работы! Да кто вам позволит?
- Какие глупости! Каждый вечер я Марку готовлю ужин, это для меня лучший отдых.
Марья Дмитриевна пошла с ней на кухню и наблюдала, как ловко работала толстая женщина: у нее все делалось легко и слаженно, ни одна секунда не пропадала даром. Пока раскалялась сковорода, Софья Яковлевна произвела сразу множество мелких дел: побила деревянным молотком мясо, обсыпала его сухарями, положила на сковороду плавно поплывшее чухонское масло и выпустила из скорлупы на блюдце несколько яиц. Соль, лук, перец - все это возникало сразу, она ничего не искала. За то короткое время, что понадобилось Марике, чтобы сходить в погреб за кислой капустой, Софья Яковлевна справилась с работой.
- Мне это нетрудно, мне необходимо это даже, - говорила она. - Я столько за день вижу ужасов, что для меня душевная потребность окунуться в домашние дела. Тем более что от мамы мне достались кулинарные таланты: я ведь могу спечь все, что хотите, - и любой пирог, и торт сделать, и медовые пряники, и ореховые струдели, и изготовить кисло-сладкое жаркое, и все знаменитые блюда из мацовой муки.
Она осторожно приподнимала ножом край котлеты на сковороде, чтобы поглядеть, не время ли ее перевернуть на другую сторону.
- Каждый день с утра до ночи одно и то же, - сказала она, - с утра до ночи. И к концу дня нервы не выдерживают. О том, что такое война, нужно спрашивать не Николая Николаевича, и не генерала Иванова, и не генерала Рузского. Врачи могут рассказать, что такое война. Санитары могут рассказать, которые носят ведра из операционных. Сегодня у нас была тяжелая ампутация ноги. Из-за сердца нельзя было усыплять, а казак большой: держали его восемь санитаров. Всю операцию не терял сознания. А когда увидал в руках санитара свою ногу, ахнул - и в обморок. - Она перевернула ножом котлеты и сказала: - Главное, сковорода должна быть очень горячая, а для этого нужно, чтобы плита хорошо горела.
- Дрова сыри, - сказала Марика. - Того мужика, що нам сухи дрова продавав, на войну взялы´, а на базари, знаетэ як: поихав в лис, наризав, поколов - тай вэзэ, а з ных вода тэчэ. - Она подвинулась ближе и вмешалась в разговор. - Ой, ця война, таке горэ, таке горэ. Прыизжала до мэнэ сэстра з сэла. По всих хатах бабы плачуть, скрызь усих позабиралы. Марченка, старшого, вбылы, а вона зосталась з чотырьма дитьмы. Ковчука вбыли, а так хорошо жылы, як городьски, одягався так гарно, и вона всегда така чиста. Сэстра кажэ, як прийшло пысьмо з позиций, що вбыли его, то жинка три дни лэжала, плакать нэ могла, думалы, шо и нэ встанэ, даже фершала звалы.
- Ну и ну, - сказала Софья Яковлевна, - с тобой тут отдохнешь.
Когда они сели за стол, Марья Дмитриевна, все время сдерживавшая свое нетерпение, наконец спросила:
- Софья Яковлевна, голубчик, а как же с Сережей? Вы узнавали?
Софья Яковлевна, сердито махнув рукой, сказала:
- Вышло глупо. Рассказывать даже не хочется.
- Что?
- Да не пугайтесь, ничего такого. Я вчера еще говорила с нашим Серединским, и он обещал переговорить с главным врачом Сережиного госпиталя, - они хорошо знакомы, - чтобы разрешить его взять ко мне домой на излечение.
- Боже мой, дорогая, я слов не найду благодарить вас.
- Пустяки, - сказала Софья Яковлевна, - я это не для вас, а для себя. Я люблю сюрпризы делать. Думала, неожиданно вечером привезу его - вот поднимется в доме тарарам! Но все страшно глупо вышло. Этот главный врач разрешил вначале, а когда я сегодня приехала уже с одеялами и всем, чем полагается, - ни в какую. Почему? Что? Оказывается, главному врачу начальник с Лысой горы сделал выговор за то, что держит вольноопределяющегося в солдатской палате, и немедленно приказал перевести в особую офицерскую палату. "Но, позвольте, - я ему говорю, - где ему лучше будет: с родной матерью, на квартире у опытного врача, или в госпитале, даже офицерском?" - "Нет, говорит, не могу", - и никак. "Я, говорит, уже Серединскому по телефону сказал". И действительно, наш Серединский всю историю мне рассказал. Оказывается, какой-то очень важный генерал узнал, что Сережа лежит в солдатской палате, и будто он ему даже родственник, и полетела депеша от самого начальника санитарной части фронта, представляете себе. А этот генерал обещал, что сам через неделю приедет посмотреть, как Сережа там лежит. А этот - струсил, и никак. "Пока, говорит, генерал не побывает, я этого несчастного вольноопределяющегося никуда не отпущу, я еще голову потеряю из-за него - рассердятся и пошлют куда-нибудь на позиции с полевым дивизионным госпиталем".
- А, боже мой, какая досада! Ведь это брат мой, он тут был два часа назад.
- Услужливый генерал опасней неуслужливого, - сказала Софья Яковлевна.
- Я немедленно поеду отыщу Николая. Ах, подумать только, что Сережа уже мог бы здесь быть!
Мария Дмитриевна вернулась лишь к часу ночи. Софья Яковлевна спала; в столовой сидел Марк Борисович, пил чай и чихал.
- Ничего, - сказала Марья Дмитриевна, улыбаясь сквозь слезы досады. - Я поехала на Лысую гору. Меня там все, конечно, за австрийскую шпионку приняли, пока объяснялась, пока добилась, да еще извозчик ужасный попался. И когда наконец приехала к Николаю Дмитриевичу на квартиру, оказалось: час, как уехал на вокзал. Помчалась на вокзал. Там меня, конечно, все за немецкую шпионку приняли, когда начала спрашивать, а потом уж узнала, что штабной поезд ушел к фронту...
Марика, сонная, зевающая, слушавшая всю эту историю, стоя у двери, протяжно сказала:
- А по що вам було издыть на Лысую гору? Трэба було у мэнэ спытать. Хиба ж я нэ знала, шо той гэнэрал у протиерея Кананацького стоить? Та его повар каждый дэнь зо мною по базару ходыть.
- Ну, что ж это такое, ей-богу? - сказала Марья Дмитриевна.
XV
Когда Сергея неожиданно перевели в офицерскую палату, он никак не мог привыкнуть, к необычной обстановке.
Все поручики и прапорщики, штабс-капитаны и капитаны, лежавшие с ним рядом, всегда, казалось ему, были недовольны, день и ночь требовали чего-то. Поведение их было обычным для больных людей, перенесших много страданий и душевных потрясений. Но, как человек, проведший долгое время на жестоком морозе, опустив руку и воду комнатной температуры, думает, что вода эта нагрета почти до кипения, ибо он потерял ощущение средней температуры, - так Сергей после мира солдатского бесправия поражался, слушая: "позовите мне врача", "не хочу", "перемените", "подогрейте", "остудите". Он видел, что больные офицеры требовали, а не просили, что их не изумляла денная и нощная забота врачей и сестер. Сергей раздумывал о жизненном порядке, при котором солдата умиляет до слез стакан воды, поданный ему сестрой, или тарелка крупеника, принесенная санитаром.
"Обездоленная, бесправная масса", - повторял он слова, смысл которых был давно уже закрыт для него, так как слова эти стали "общими словами", то есть мертвые, замороженные, скользили по мозгу.
Теперь, под влиянием необычных пустяков, от возгласа соседа-поручика: "Подайте мне туфли", слова эти ожили, оттаяли в его сознании.