Степан Кольчугин. Книга вторая - Гроссман Василий 37 стр.


- Значит, вы решили пожениться теперь же? А разве, по закону, можно жениться на гимназистках? Ты ужо слышал про Кольчугина? Я давно хочу тебе привет от него передать, но все откладывала до личной встречи, ведь с военной цензурой шутить нельзя.

- Боже, - сказал он, - мокроносая была девчонка, а теперь прямо мать-игуменья, да и только"

- Сережка, Сережка! - проговорила она, снисходительно улыбаясь, и в глазах ее на мгновение мелькнуло колючее, знакомое Сергею насмешливое выражение.

Она повернулась к Лобованову и сказала:

- Алексей Константинович, вас мама очень просила зайти.

Лобованов быстро проговорил:

- Обязательно, обязательно. Очень буду рад.

Лобованов догадался, о чем шла речь. Дня четыре тому назад Софья Андреевна сказала ему, что Бахмутский в Киеве. Лобованов просил передать Бахмутскому о своем желании повидаться. Они знали друг друга немало лет. Не прерываясь, шла между ними злая десятилетняя борьба. Но они всегда интересовались друг другом. Желая встречи с Бахмутский, Лобованов прежде всего хотел узнать о своей семье, жившей в Цюрихе. Он знал, что Бахмутский не больше месяца как уехал оттуда.

Поля никому не говорила о своей переписке с Кольчугиным. Она писала ему каждые две недели, он аккуратно отвечал. В ответах его не было ничего интересного. Он писал: "Письмо ваше получил, жив, здоров, спасибо за память", и все в таком же роде. Она ему писала круглым почерком письма, полные суровой деловитости и сухости, такие серьезные, что ни старик ученый, ни финансист, ни политик но могли быть так серьезны в письмах, а лишь семнадцатилетняя девушка. Иногда она писала ему свое мнение о прочитанных книгах; мнения ее обычно бывали странными, не совпадали с мнением матери и знакомых. Например, ей не нравилась "Мать" Горького, над которой плакала Анна Михайловна, и она терпеть не могла "Царь-голод" и "Красный смех" Леонида Андреева, восхищавшие Гришу. Вот об этих особенностях своего вкуса она сообщала Кольчугину.

Она даже матери и самым близким людям не говорила об этих письмах. И чтобы показать родным и самой себе, насколько она равнодушна к переписке с Кольчугиным, Поля не хранила письма и обычно через пять-шесть дней после получения рвала их в присутствии матери или брата. Но Анна Михайловна и Гриша не знали, что она, прежде чем порвать письмо, выучивала его наизусть. Поля считала, что помнит письмо оттого, что у нее хорошая память.

Было больше двенадцати, когда разошлись по комнатам жильцы Софьи Андреевны.

Гриша, сидя на кровати, внезапно хлопнул себя по карману и сказал:

- Поля, черт, ведь письмо для тебя.

Поля лениво, позевывая, протянула руку.

Гриша, придерживая конверт, насмешливо спросил ее:

- Ты не сердишься, что я забыл?

- Почему я должна сердиться, - удивилась она, - передал бы мне завтра. - Она взяла письмо и, не распечатывая его, лукаво сказала: - Вот Сережа может сердиться: вернулся с фронта, а Олеся весь вечер где-то пропадает.

- Она у тетки дежурит, - сказал Сергей, - мое счастье таково. Когда я приехал, у старушки начали проходить камни печеночные или еще какие-то там.

- Галя могла бы пойти или Поля в конце концов, - сказал Гриша. - Правда ведь, Поля?

Поля не ответила, она читала письмо. Сергей посмотрел на нее и спросил удивленно:

- Поля, что с тобой?

Поля поглядела на него и дрожащими губами ответила:

- Ничего, ровно ничего.

Она быстро, не простившись, ушла к себе в комнату.

Утром Анна Михайловна, собираясь в гимназию, говорила Сергею:

- Ты старайся не шуметь, а то ведь она недавно уснула. Сидит и молчит, и ни слова из нее не выжмешь. Только спросила меня, не знаю ли я, что это за "колесуха". Я посоветовала у отца спросить подробности. Кольчугина туда перевели. Одним ухом и я слышала об этих местах что-то очень нехорошее.

- Я иду к Виктору в госпиталь, - сказал Сергей.

Сергей сразу оценил роскошь киевского офицерского госпиталя. В приемной лежал большой ковер, на стенах висели картины; диваны и кресла - в белых чехлах; по углам красивые пальмы, с детства нравившиеся Сергею тонкой и богатой резьбой листа; на красных столиках со струящимися тонкими ножками стояли вазы с оранжерейными цветами.

Воронец медленно вошел на костылях, в халате кремового цвета. Костыли, - Сергей заметил это, - были блестящие, с нарядными никелированными кольцами, И лишь желто-серое, худое лицо в грязных расплывчатых пятнах да запавшие горячие глаза ничем не отличались от лиц и глаз, которые Сергею пришлось видеть в теплушках и полковых околотках. Здесь, среди роскоши, особенно нехорошо выглядел раненый.

Сергей быстро пошел к нему навстречу.

- Здравствуй, дорогой мой, ваше благородие! - сказал он, и слезы выступили у него на глазах. Он не мог справиться с волнением, а лишь улыбался, держа руку Воронца в своей.

Воронец проговорил спокойным голосом:

- Вот мы, значит, и встретились: ты с Юго-Западного фронта, а я с германского.

- Я очень, очень рад, - сказал Сергей.

- Чему же, Сережа? Что мне кость перебило? - усмехнувшись, спросил Воронец.

- Да, именно этому. Просто тому, что жив ты и, верно, уже не пойдешь обратно.

- Нет, напротив, пойду, - сказал Воронец, - и очень рад тому, что пойду.

Воронец долго усаживался на диван, он никак не мог устроить раненую ногу: то отваливался на спинку дивана, то, подкладывая под ногу костыль, нетерпеливо морщился. Когда он наконец уселся, Сергею сделалось очень неловко, он боялся посмотреть Воронцу в глаза, нерешительность охватила его. Это чувство скованности было хорошо ему знакомо: с ним часто приключались такие параличи от застенчивости, когда он боялся вымолвить слово, вздохнуть, пошевелиться. И сейчас он внезапно подумал, не заподозрил ли его Воронец в гадком фанфаронстве, желании торжествовать над раненым соперником, посмеяться над неудачником накануне своей свадьбы. От одного подозрения, что у Воронца может хоть на миг появиться такая мысль, Сергей оцепенел. Он сидел, чувствуя, как горят его щеки, кляня себя, зачем пришел. В это время в приемную вошла молодая сестра милосердия, и ее появление совсем уж смутило Сергея. А тут еще он почувствовал, что Воронец смотрит на него пристально, холодно, как на гадину.

Сережа, что ты за чудак! - сказал Воронец. Сергей сидел, не поднимая глаз. Воронец коснулся его плеча и рассмеялся. - Красная девица, брось.

Сергей посмотрел на него исподлобья и проговорил сипло:

- Ну, как же ты живешь?

Воронец рассмеялся.

- Ах, Сергей, милый Сергей! - сказал он.

Он больше ничего не сказал, но в эти пустые с виду слова был вложен большой и сложный мужской разговор. И, как бы заканчивая его, Воронец сказал:

- Я не собираюсь уверять тебя, что мне легко: это слишком было бы глупо: Но пойми, что еще глупей мои претензии предъявлять тебе. Верно ведь? Ну, вот и хорошо.

Он говорил с Сергеем спокойным тоном старшего, утешающего несчастного юношу. И Сергею было странно подумать, что ведь несчастен Воронец, а он-то счастлив, ему хорошо.

- Вот что, Сережа, еще, - сказал Воронец. - Вероятно, у Софьи Андреевны считают, что я пошел на войну из-за всей этой истории, и вот теперь я тебе сказал, что вернусь на фронт и рад этому. Мне бы очень хотелось, чтобы этот ложный взгляд рассеялся... - Он помолчал немного и сказал: - Видишь ли, произошла довольно странная вещь. Я, прапорщик военного времени, студент-политехник, в общем, человек весьма штатский, - и вот, представь, оказалось, что я военный. Я это почувствовал и доказал это. Уверяю тебя, доказал. И мне бы не хотелось, чтобы путали эти две вещи. Я буду военным и не вернусь в политехникум, потому что я открыл свое призвание, и вовсе не из-за Олеси.

- Да я понимаю, что за глупости, и не думаю сомневаться, - сказал Сергей и тут же спросил: - Но ты ведь без пяти минут инженер?

- И что же?

- Как что же? Будешь орать "направо", "налево", назначать наряды, учить нас с помощью унтеров словесности.

- Вот видишь, - сказал Воронец, - ты думаешь - нельзя быть и военным и инженером. Я в отряде броневых автомобилей... есть и артиллерия, и минное дело, и аэропланы, и дирижабли, и прожекторные команды, и беспроволочный телеграф. - Он оживился и сказал: - Ты себе не представляешь, ты ведь смотришь на армию другими глазами. А я - знаешь как? Вот молодой учитель приехал в деревню и ужасается и радуется одновременно: сколько у него работы, какая темнота, сколько неграмотных, предрассудков. И он не бежать хочет, а трудиться, засучив рукава. Но об армии почему-то не принято так думать. Армия - это не для культурных, идейных и интеллигентных людей. Так у Софьи Андреевны все считают. А я вот увидел, что не так. Я ужас, проруху в нашей армии вижу. Кадровые - большей частью невежды, многие из них черносотенцы, их солдаты ненавидят. Наш брат, прапор военного времени, - это все стрекозели на дебют, смотрят, как бы удрать доучиваться на юридический, филологический и прочее. А я понял, что армия - это так же важно для России, как учителя в деревне и все прочее. И я уже не уйду... Да вовсе не потому, что понял. Мне в армии хорошо, нравится, я живу в ней!

- Это очень странно, - сказал Сергей. - Я даже не знаю, что и сказать тебе. - Он рассмеялся. - А сказать обязательно надо, что-то уж очень необычное ты говоришь.

- Ну что ж, это ничего не значит, - сказал Воронец. - Помнишь речь Клавдия в сенате: "Всё, почтенные сенаторы, что теперь считается очень старым, было ново... и то, что мы сегодня подкрепляем примерами, само будет в числе примеров".

- Я ведь не знаю латыни, - сказал Сергей, - я не учился в классической гимназии.

- Нет, кроме шуток, - сказал Воронец, - все эти вещи исключительно важные... Какая армия у немцев! Они враги нам, но подумай: ведь одни, как держатся! Техника, могучая немецкая техника!

Сергей с большим интересом слушал Виктора. То, что говорил Воронец, не раздражало его фальшью. Наоборот, ему стало неловко оттого, что Воронец шире и глубже, чем- он, думал о некоторых вещах... Они простились, пожелав друг другу остаться в живых, и, поколебавшись мгновение, поцеловались.

- Кланяйся Олесе, - громко сказал Виктор.

"Ну что же, - насмешливо думал Сергей на обратном пути, - он открыл для себя целый новый мир - дирижабли, аэропланы, блиндированные поезда, беспроволочный телеграф, прожекторы и все, что хочешь. А мне досталась Олеся. Я тоже доволен".

Дома он никого не застал. Гриша и Олеся еще не вернулись из гимназии. Поля уже ушла.

"Ну что ж, - подумал он, вспоминал разговор, - жизнь жестока - и хороша".

Горячее нетерпение охватило его.

- Что же делать? Что же делать? - бормотал он. - Я ее люблю, я взрослый человек, я не гимназист, не студент, я взрослый, аки змий... Сколько же мне ждать? Ведь жена она моя...

Он оделся и снова вышел на улицу.

XX

Сергей отправился нанимать номер в гостинице. Оказалось, что все гостиницы на Николаевской и на Крещатике заняты военными. Гостиницы попроще и меблированные комнаты были набиты беженцами из Польши, многие ночевали на диванах в вестибюлях в ожидании номеров.

Раздосадованный Сергей пошел к дому. Неожиданно ему вспомнились номера "Сербия" у железнодорожного переезда на Демиевке. Он запомнил эти номера еще со времен своих студенческих прогулок, когда ходил над полотном по дорожке, ведущей в сторону железнодорожного моста. Каждый раз, совершая эти прогулки, он проходил мимо низкого двухэтажного здания с синей вывеской. Он подошел к гостинице. Над пустыми окнами стены были закопчены - следы огня, выползавшего во время пожара; солидная вывеска продолжала висеть над умершим домом с проваленной крышей.

Сергею холодом повеяло в лицо. Он думал лишь о предстоящем свидании, и вдруг война улыбнулась ему этими пустыми окнами, дохнула на него запахом горелого, сырого кирпича.

Он спросил у старика, скалывавшего лед, давно ли сгорела гостиница,

- Летом еще, когда запасных призывали, - сказал тот.

Сергей прошел к переезду, направляясь к месту своих обычных прогулок. У него осталось неприятное чувство после обхода десятка гостиниц, - очень уж не вязались его переживания с видом бледных пожилых женщин-беженок, хмурых, утомленных мужчин, охраняющих чемоданы. Он шагал знакомыми местами - тропинкой, вытоптанной по снегу у основания крутого холма. Летом на холме гуляли пары, босяки лежали на траве и загадочным, вызывающим страх взором оглядывали прохожих; в пещерах и ямах, нарытых извозчиками, возившими песок, играли десятки детей; старухи, аккуратно подстелив платочек или мешок, вязали, поглядывая поверх очков на пасшихся возле них коз.

Теперь пустынный холм был покрыт снегом, почерневшим от дыма проходящих поездов.

Сергей поглядел на одну из пещер: от тропинки к этой пещере следов не вело - значит, долгое время никто не подходил к ней. Он остановился, задумавшись. В его осолдатченном мозгу возникла догадка: не отправиться ли гулять сюда с Олесей и затем зайти под такую нишу посидеть, отдохнуть? Он сможет разостлать шинель. Быстро он полез к нише, сообразив, что там все, вероятно, загажено. Оказалось, однако, что пол пиши был чистым и утрамбованным, ничуть не хуже, чем глиняный пол в избе. Сергей присел и оглянулся.

"С той точки нас могут обстрелять", - подумал он.

Он принялся искать подходящую пещеру. Каждый раз опыт солдата, привыкшего плотно прижиматься к земле, мешал сделать выбор: как бы ни моститься ко дну ниши, можно было заглянуть в нее то с тропинки, то с вершины холма, то с закругления железнодорожного пути. Сергей продолжал поиски; он устал и запыхался. В одной из ниш он присел, чтобы отдышаться, покурить.

"На этой, пожалуй, можно остановиться", - подумал он и затянулся.

Внезапно чей-то голос прокричал:

- Стой, руки вверх!

Перепуганный Сергей вскочил.

Перед ним стоял железнодорожный рабочий в полушубке, с занесенной над головой лопатой.

- Что, в чем дело? - спросил Сергей.

- Руки вверх, убью! - закричал рабочий, и Сергей поднял руки, инстинктивно почувствовав, что парень, охваченный ужасом, сейчас ударит. - Иди, иди, шпионская морда! - закричал железнодорожник.

Сергей понял: видимо, рабочий следил, как он перебегал от пещеры к пещере, ложился, оглядывался; а ведь все население России, от стариков до детей, было призвано ловить немецких шпионов. Сергей пробовал убедить рабочего. То он с высокомерием барина, офицера говорил ему: "Но, но, смотри, ты наплачешься...", то с фамильярностью своего брата - простого человека - ругался: "Да что ты, обалдел, сукин сын?"

Но рабочий, почувствовав слабость Сергея, ободрился. Он больно ударил Сергея лопатой по спине. Так они шли но пустынной тропинке над широкой железной дорогой. История была, конечно, пустая, но когда Сергея, окруженного толпой демиевских баб, привели в участок, у него челюсти стучали.

Задержали его до приезда пристава. Пристав после рассказа околоточного пробормотал устало:

- А, шпион! - и, посмотрев бумаги Сергея, сказал: - Домой ступайте, господин вольноопределяющийся, поправляйтесь.

Сергей побрел к дому. Он чувствовал необычайную усталость. Он охотно сел бы на землю. От долгой привычки к сидению и спанью на земле ему было все равно - добираться ли к дому или сесть на тротуаре.

На углу Кузнечной ему вспомнилась Криница - синее небо, стеклянный шум стучащих в реке камней, горы в зеленых дубовых лесах, его невеста, худая, легкая, высокая. И он с уважением подумал о войне: серьезно.

XXI

Когда Бахмутский узнал, что Каутский в Германии, Гед и Вальян во Франции, Плеханов и Мартов в России высказались за защиту отечества, за военные кредиты, он сказал себе: "Большевики это знали заранее, это предрешено историей". Но хотя он действительно несколько раз думал, что именно так поведут себя социал-демократы, известие об их разрыве с рабочим интернационализмом потрясло его. В душе это представление не умещалось, и он страдал, видя Плеханова в блоке с империалистами.

В эти месяцы Бахмутский много передумал не только о партийных вопросах и войне, - невольно мысли его касались собственной жизни. У него было ощущение надвинувшихся вплотную огромных перемен, и ему иногда становилось радостно - какое-то странное сочетание тревоги и уверенности. В душевной жизни его появился дотоле неизвестный ему оттенок. Он часто вспоминал годы ранней молодости и чувства своих юных лет, восторженные записи в дневниках, которые посвящал народовольцам и якобинцам.

Чувство связи с рабочим классом, с народом - что это? Сострадание ли, любовь, преклонение перед трудом?.. Или заложенное в некоторых стремление к совершенному обществу?.. Объективное, научное знание законов развития, безразличное к страданиям и радостям людей? Что же из самой глубины души толкает его на борьбу - любовь к людям, высокая мораль или уверенность, что кровопролитие это связано с отживающей социальной системой, на смену которой идет другая, с более высоким коэффициентом производительности труда? Никогда работа его не проходила в таких опасных, напряженных условиях. Многие связи нарушились. Агитация, печатание противовоенной литературы, распространение листовок - все стало в десятки раз опасней, сложней, чем в мирное время. С огромными трудностями проникала революционная работа в армию. И все же работа шла. Находились люди, не боявшиеся расстрела и виселицы. Были они на орудийных заводах, в артиллерийских парках, в саперных батальонах, на севастопольских тяжелых береговых батареях, в автомобильных ротах и в пехотных полках.

Каждый солдат, был ли он в захудалой пехотной дружине ополченцев или в гвардии, нес в своей душе ненависть к империалистической войне. Эту ненависть не надо было создавать, она уже скрыто существовала: в огромной армии русского царя служили крестьяне и рабочие.

Назад Дальше