- Нет, какие разногласия, - сказал Звонков, - кому охота самого себя в мешок засунуть.
- Странный вопрос, - сказал Касьян, - ведь мы большевики, а не ликвидаторы.
Со Звонковым Касьян работал легко и хорошо - у них не возникало трений. У Звонкова точно отсутствовало честолюбие, либо он сознательно приглушал его, - Касьян не думал об этом. Звонков уступал ему во всех случаях, где можно было поспорить: "А почему бы не мне?"
Бахмутский рассказал о прошедшей в декабре 1912 года конференции в Кракове, названной из конспиративных соображений февральской. Он рассказал об августовском блоке ликвидаторов, о том, как расценивает Ленин общее положение в стране, рассказал о растущей волне стачек, об английском рабочем движении, о стачке углекопов, о росте шовинистических настроений в России, о приходе к власти Пуанкаре, на память процитировал несколько резолюций февральской конференции.
- Так примерно я себе и представлял, - сказал Касьян.
- Вот отлично, - ответил Бахмутский.
Звонков рассказал о составе рабочего кружка.
- Есть замечательные люди, молодежь, умная, сильная молодежь, - говорил он и улыбался от удовольствия. - Тут один Степан у нас есть, он еще мальчишкой десятилетним в горловском восстании был ранен, и сейчас его вовлекли; очень зрелого, сильного духа парень. Он помощник горнового на домне, пользуется уважением среди рабочих. Вот о нем можно и Касьяна спросить.
- Да, да, - подтвердил Касьян, - интеллектуально развитый и настоящей пролетарской закалки.
- Как же, - перебил Звонков, - он с химиком заводским чуть ли не за всю гимназию курс прошел - и математику и что хотите. Это - подумать надо! - в таких условиях: при десятичасовом рабочем дне.
Бахмутский и Касьян невольно поглядели на Звонкова.-
- Он сын, что ли, тебе? - спросил, улыбаясь, Бахмутский.
- Не сын, а вот... - И Звонков улыбнулся так широко, что Касьян забыл о раздражении против Бахмутского и проговорил:
- Да, товарищ, хочется очень, чтобы вы выступили перед рабочими.
- Обязательно, без этого не уеду, - сказал Бахмутский.
Собрание состоялось вечером в мастерской у Марфы.
Звонков долго колебался, где устраивать собрание, и наконец решил, что удобнее всего - у Романенковых: дом стоял одиноко, недалеко от проезжей дороги. Придут с разных сторон - из города, из Ларинского поселка, с Донской стороны шахтеры. Посторонних глаз нету, нет ненужных соседей.
Кольчугин взялся подготовить к собранию заброшенную мастерскую Марфы.
VII
Придя с работы, Степан снял замок с двери мастерской. Холодом пахнуло от сырых стен, от потухшего горна, потерявшего запах дыма и угля, пахнущего сырой глиной.
Степан очистил пол от мусора и обрезков жести. Из старых досок, положенных на кирпичи (когда-то Марфа собиралась сложить новый горн и купила воз кирпича), он смастерил подобие скамеек. Оглядывая свою работу, подумал: "Человек тридцать сядут; низковато, да ничего, падать будет удобно, ушибутся не шибко". Подул - изо рта пошел пар. Он принес из комнаты на куске жести несколько горячих углей и положил их на холодную золу уже несколько лет назад потухшего горна. Угли, коснувшись сырого пепла, зашипели и стали меркнуть, покрылись молочной мерцающей плесенью, точно паук оплел их голубоватой паутиной. Степан, нарочно не торопясь, привалил черного угля из ведерка, сунул в угли несколько щепок. Казалось, угли потухли. Он дернул за веревку, мехи пискнули. Он дернул второй раз, третий. Из-под черных углей повалил дым, щепки внезапно вспыхнули, пламя смешалось с жирным желтоватым дымом.
- Давай, давай, - говорил он и быстрыми, сильными движениями тянул за обрывок веревки. Угли раскалились, стали белыми.
Давно уже не заходил он в заброшенную мастерскую Марфы и сейчас, повторяя забытые движения, радовался и волновался: снова пылали угли, снова скрипели мехи, тепло и свет шли от горна - вот, казалось, застучит Марфин молот, упадут на пол искры.
Его радовал этот яркий огонь, воспоминание детства, и чувство силы своих плеч, рук, и то, что угли белы, как пламя в домне, и то, что он был один, и то, что скоро сюда должны прийти его друзья и таинственный приезжий, о котором шепотом сказал ему Звонков.
Первыми пришли из города два молодых еврея: один - худой, подвижной, второй - полнощекий с оттопыренными губами. Следом за ними пришла девушка, с головой, обмотанной белым платком. Они все трое, не садясь, стояли возле горна, протягивали руки к огню, быстро говорили по-еврейски, поблескивая глазами в сторону Степана.
- Холодно, товарищ, - сказала девушка Степану.
Он подумал, что она его упрекает, почему он заранее не согрел помещения, и, оправдываясь, проговорил:
- Печки тут нет, а от горна какое же тепло.
- Нет, я же не в претензии, - улыбаясь, сказала она, - холодно на улице. Разве вы в этом виноваты?
Народ собирался постепенно. Пришли заводские, знакомые Степану. Маленький, широкий Силантьев - он ходил бесшумно, легко и, казалось, сдерживался, чтобы не побежать на легких, сильных ногах. Пришел слесарь Савельев, пришел Очкасов, черный, возбужденный, с таким видом, точно собирался всех ругать и изобличать. С ним пришел монтер из электрического цеха Бочаров, носатый человек со светлыми мягкими волосами. Звонков рассказывал, что этот Бочаров раньше работал в Петербурге на Путиловском заводе. Пришел широкогрудый, высокий, круглолицый и круглоголовый литовец - прокатчик Королевич. Пришло несколько человек с шахт - с суровыми, хмурыми лицами, с ресницами, подчерненными навеки въевшейся угольной пылью. Степан не знал этих людей (их в сенях встретил Звонков), но сразу определил, что один из них крепильщик либо плотник, двое работают по углю - забойщики, а один из "начальства" - Десятник, а может быть, даже и постарше. Пришли еще рабочие из города: две женщины и худые малорослые мужчины. Степан думал, но не мог определить, кто они - не то сапожники, не то портные, а может быть, из местной типографии, а может быть, из пекарни? Последним пришел Павлов. Степан обрадовался ему.
- Гриша, садись сюда! - сказал он и подвинулся на скамье.
Павлов сел рядом. Наклоняясь к уху Степана, Павлов спросил:
- Ты как?
- Да ничего.
Павлов похлопал Степана но плечу и сказал:
- Вот парень ты хороший, и поговорить ты можешь о чем нужно.
"Он мне друг будет хороший", - подумал Степан, искоса поглядывая На худое лицо Павлова.
Звонков, заглянув в мастерскую, кивнул Степану. Степан, быстро поднявшись, подошел к нему. Привыкнув к темноте, Степан начал различать черную дорогу между серыми снежными холмами.
- Не идет он, - негромко сказал Звонков. - Я думаю, почему такое запоздание: тридцать пять минут. Либо шпик привязался и он дорогу путает, либо провал на квартире вышел, либо заболел или ногу вывихнул в темноте? Как думаешь, не пора ли навстречу идти?
Впервые Звонков советовался со Степаном, и тот помолчал, прежде чем ответить.
- Конечно, навстречу нужно, - сказал наконец Степан, - ведь он не найдет никогда: спросить некого, темно; здесь не город, фонари не горят.
- Что ты! - усмехнулся запальщик. - Он уже проходил вчера вечером в этих местах, домик ваш приметил.
- А все равно надо навстречу идти, - упрямо сказал Степан, желая в несогласии скрыть смущение.
Звонков несколько мгновений молча всматривался в дорогу и спокойно сказал:
- Конечно, он, вон идет.
Человек остановился, точно собираясь прикурить, повернулся спиной к ветру, оглянулся, но не закурил и, свернув с дороги, быстрыми шагами пошел по тропинке к дому.
- Абрам, - негромко окликнул Звонков.
- Здесь, - так же негромко ответил подошедший к дому человек.
Минуту они постояли в сенях. Степан с волнением рассматривал лицо гостя, - странно не вязались спокойствие и торопливое отрывистое дыхание.
- Собрались товарищи? - спросил он.
- Все, - ответил Звонков.
Приезжий заметил Степана и протянул руку:
- Здравствуйте, товарищ.
- Это тот самый парень, - сказал Звонков.
- Товарищ Степан? Рад, знаю о вас, давайте еще раз пожму вам руку.
Сердце Степана дрогнуло от радости, когда он услышал, что приезжий называет его имя. Приехал человек, может быть, из Москвы или даже из Питера, и знает, что есть такой рабочий Степан Кольчугин. Он тотчас же сообразил, что, конечно, не в Питере, а уже здесь Звонков назвал приезжему его имя, но чувство гордости не хотело проходить.
Приезжий прошел в мастерскую. Несколько минут ушло на знакомство. Конспирация превратила эти довольно бестолковые рукопожатия и толкотню в действие красивое и скромное, полное достоинства. Ничего личного, темного, казалось, не могло быть здесь, где люди даже имен своих не называли, не ожидали добра для себя от этого собрания, но пришли, готовые потерпеть беду ради общего дела.
Когда Бахмутский начал говорить, Степан сразу почувствовал и подумал: "Правда". Это сильное и волнующее ощущение правды владело им в течение всего вечера. О чем бы ни говорил Бахмутский - о борьбе за введение в правление кооператива рабочих-членов, о неотделимости экономической и политической борьбы, о восьмичасовом рабочем дне, о думской фракции, о подлой национальной вражде, о больничных кассах, - во всем этом Степан чувствовал самое правильное, ясное и простое, что есть в жизни: правду. И это ощущение правды все росло и ширилось в нем. Девушка в платке, и Павлов, и светлоглазый Силантьев понимали и чувствовали одно - правду. То была правда, живая, ясная, помогающая жить; правда, неотделимая от жизни; правда, связанная с жизнью, от жизни идущая и к жизни возвращающаяся, - та правда, о которой говорят, что с ней легче дышится, что с ней открываются глаза.
Бахмутский говорил о Ленском расстреле, о мощной волне забастовок солидарности, в которых приняли участие более трехсот тысяч рабочих, говорил о том, что ленские выстрелы не запугали рабочих, а подняли их на борьбу с самодержавием.
И когда Бахмутский заговорил о братстве рабочих всего мира, о значении слов "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!", стал рассказывать про стачечную борьбу петербургских и московских рабочих, про смелые политические лозунги, выдвинутые бастующими, кровь прилила к голове Степана, в висках застучало.
О, как это не походило на уроки химика! Здесь человек говорил, не скрывая, не таясь, всю правду рабочим людям; он их не успокаивал, он звал их не к подчинению, а к борьбе. Он будил в них ненависть, он предостерегал их от обмана, от легкомыслия, от поверхностного примирения со смертельным врагом. Он говорил им об их силе, о том, что только им суждено свергнуть самодержавие, что только их силой будет установлена демократическая республика.
Бахмутский считался хорошим оратором. Степан не знал, что такое хороший оратор. Он видел перед собой плечистого человека со сжатыми кулаками, он слышал его низкий рокочущий голос, он понимал, что в его словах была правда, нужная рабочим.
Конца речи Степану не удалось дослушать. Звонков подошел к нему и сказал тихо:
- Надо походить по двору, поглядеть.
- Куда... чего? - спросил Степан, все еще под впечатлением речи Бахмутского.
- Пойдем, пойдем, - проговорил настойчиво Звонков и, взяв Степана за руку, легонько потянул его к двери.
Степан вышел за ним в сени.
- Пройдись: дом обойди, вниз по дороге пройди и с переезда посмотри, - сказал Звонков.
- Послушать хочется, кто бы другой...
- Это уж ничего не поделаешь, ты тут жизнь свою прожил, от тебя здесь никто не спрячется.
Степан пошел вокруг дома, вглядываясь в темноту. Сердце продолжало биться сильно, и щеки горели - волнение, вызванное речью Бахмутского, не проходило. Ему казалось, что у сарайчика кто-то притаился. "Убью", - подумал он и сердито, как старый хозяин, выгоняющий мальчишек из фруктового сада, закричал:
- Эй, кто там, сукиного сына?
Не дожидаясь ответа, быстро пошел прямо к сараю. От мусорной ямы шарахнулась собака, скребя ногтями по льду, побежала к поселку.
"Трезорчик чей-то, некормленый", - подумал Степан. И снова пошел в обход.
Собрание закончилось раньше, чем Степан предполагал, и разошлись все очень быстро - многие пошли тропками через степь. Степан подумал, что Вера звала его, она собиралась ночевать в Нюшкиной комнате, так как Нюшка дежурила в больнице.
- В ночь работаю, - недовольно сказал ей Степан.
- Попросись, - сказала она.
- Мастер, знаешь, какой он, никогда не пустит.
- Значит, никак не сможешь? - несколько раз переспросила она.
- Нет, - мрачно, страдая от вынужденной лжи, отвечал Степан.
И теперь он внезапно подумал:
"А, ей-богу, схожу к ней, и оттуда прямо на работу!"
Спать ему не хотелось, возбужденное, радостное состояние не проходило. То наивное, хорошее ощущение было в его душе, когда весь мир кажется сборищем прекрасных, честных людей, - ощущение детски нелепое, рожденное рассуждением: "Я хороший, мне хорошо - значит, все хорошие, всем хорошо". Он шел, не глядя себе под ноги, ни разу не споткнулся, точно не касался ногами неровной, скользкой дороги. Он все переживал, вспоминал слова Бахмутского, ему хотелось немедля вступить в борьбу с самодержавием, хоть сейчас отдать жизнь за рабочих. "И пусть никто не вспомнит даже, - думал он, - пусть не знает никто, где схоронили". Ему казалось, - да не казалось, он чувствовал всей душой, - что жизнь отдать за социализм, за рабочий класс - это самое желанное для него. "Не жалко и не страшно погибнуть за рабочее дело". Вот об этом думал он, быстро шагая по тропинке в сторону поселка. И он спешил, бежал, ему хотелось, хотя он, кажется, и но думал об этом, подойти к Вере в темноте, обнять ее крепко, спрятать лицо на ее груди, услышать ее шепот и в эти секунды забыть обо всем. А потом говорить ей, и чтобы она восхищенно слушала его, повторяла: "Степан ты мой". Она в Сибирь за ним пойдет, если нужно, как за Звонковым жена пошла, и с ней хоть в тюрьму, хоть в Сибирь.
Степан подошел к дому и толкнул дверь, она оказалась незапертой. Он пошел, осторожно ступая, чтобы не заскрипела половица. Сразу забыв обо всем, а лишь чувствуя счастье жизни и душное, сладкое тепло, он подошел к постели и тихонько позвал:
- Вера!
В полутьме, слегка освещенной заревом завода, он увидел Верино лицо, ее растрепанные волосы, блестящие глаза с тем выражением, которое, казалось ему, ни один человек в мире никогда не видел и не увидит. Он не мог понять, что произошло, он видел лишь, что она не одна, но не понимал этого - это не могло быть. Она, видимо тоже ничего не понимая, несколько мгновений смотрела на него. И только страх полз, казалось, с темного пола к его ногам, к груди и сердцу. Впервые в жизни он испытал такое смятение чувств: и ненависть к выражению покорности в ее лице, и отвращение, и жалость, когда она вдруг поняла и не знала, смотреть ли ей, говорить ли, плакать ли. Он желал знать, кто с ней, давно ли она его обманывает, а подлая слабость шептала, что все показалось и нужно только выйти из комнаты, все забыть, а завтра прийти и ни о чем не спрашивать; и тут же он испытывал отчаяние, что нельзя уже так сделать, и внезапную ярость: "Убить, измолотить обушком, чтобы косточки целой не осталось..."
Он шел молча по темному коридору и внезапно остановился возле двери своей бывшей комнаты, прильнул лбом к холодной двери.
- Мама, мамка, - шептал он, и ему хотелось, как в детстве, зареветь и снова почувствовать сладость боли, сладость обиды. Но сейчас боль была беспощадна, безжалостна, сухая, и никто, даже мать не могла утешить его.
Он отошел от двери, навсегда уже закрытой для него. Послышался шум из Нюшкиной комнаты. "Заперлись", - подумал он. Вот в этот миг его вновь ударила волна смятения. Боль, ничем не отличающаяся от телесной муки, полоснула по сердцу.
Он ушел в степь. Переходя овражек, он упал и ободрал себе ладони.
Степан подумал: "В землю смотрю и падаю, а к ней шел как по рельсам, глаза закрыл". Внезапно ему вспомнилось лицо Веры, приподнявшееся от подушки, со слепыми блестящими глазами, и ему стало невыносимо мучительно; он взвыл хлипко, тонко, но тотчас оборвал голос и оглянулся: кругом никого не было. Сильно горели ладони, в кровь расшибленные мерзлою землею, но ему казалось, что им больно от душевных мук, и если успокоить боль - отпустит душу. Собрав немного снегу, Степан сжал его в руках. Сперва загорелось, потом стало прохладно, легче. И, действительно, боль успокоилась. Он пошел тише, начал ровнее дышать.
"Вот оно, - думал он, - хуже смерти. Придавило меня. Если человека придавит - конец. Вот смеются, если с другими гулять начнет, я сам смеялся. Как она глянет. А теперь, наверно, смеется и: "Желанный, милый мой, хороший, беленький, лучше всех". Руками за шею обнимает, как меня..."
У него глаза жгло от этих мыслей. Все это случилось так внезапно, и бедная душа его не была подготовлена к такому испытанию.
"Нет, тут только конец себе сделать, больше ничего не осталось. Я душой пропал", - думал он.
Как он раньше ничего не понимал! В нем всегда вызывали недоумение любовные страдания людей. Казалось, так просто: изменила - ну бог с ней, ведь с другой можно сойтись; и все хорошо. Часто он слышал ужасающие по грубости рассуждения, о женщине говорили нарочно пренебрежительно, злобно, оскорбительно, как о животном. "Сдохла баба", "Тут есть одна сучка, я с ней гуляю..." "Стервы" - так ругали и старых и молодых. Сейчас он понял, почему так говорили: под грубостью и внешней силой скрывали слабость.
Он вспомнил паровозного машиниста Партынского, лихого парня с черными усиками. Все знали, что жена Партынского - красивая полногрудая женщина, окончившая прогимназию, - гуляет с почтовым чиновником. Каких только страшных, грубых слов не говорил Партынский, напившись пьяным, о жене; пивная грохотала, слушая его кощунства. А этой же зимой Партынский во время дежурства обмотал голову толстым овчинным кожухом и влез в горящую топку паровоза. Как, должно быть, ему не хотелось жить, если он смог протиснуться в узкое палящее отверстие топки! А на Смоляниновской руднике молодой помощник слесаря на паровых котлах, у которого жена уехала в Ростов с проезжим механиком, кинулся под маховик, и его, рассказывают, не то что раздробило, а расплескало всего, точно воду из кружки. А сколько слышишь вокруг историй: зарезался забойщик, повесился плотник, на рельсы кинулся какой-то шахтер с шахты "Софья Наклонная". И все ведь из-за женщин, все из-за обмана, из-за измен! Теперь только Степан понял и одобрил действия этих людей. Раньше они казались ему чудаками, тронувшимися, а сейчас он чувствовал, что и у него хватило бы сил протиснуться в топку паровоза, - так трудно и мучительно было ему двигаться, думать, дышать. Все в мире вдруг оказалось пустым, ненужным: и работа, и учение, и речь приезжего в Марфиной мастерской, и славный друг Павлов, и земля, и небо, мать, и брат, и книги химика. Только Вера, только в ней было счастье, только с ней можно дышать, говорить, думать, существовать; без нее мир рассыпался в бессмысленную кучу обломков. Кто же это был? Бутов, наверно. А может, из завода кто-нибудь? Мастер? Силой заставил? Да, еще бы, какое там силой - спелись мирно. Снова приступ боли Заставил его побежать, охнуть, точно от ожога. Нет, не может он больше. Степан побрел к дому и, не входя в комнату, прошел в мастерскую. Он прикрыл за собой дверь и подумал: "Кто же виноват? Меня одного придавило, я один и пропал".