Степан Кольчугин. Книга вторая - Гроссман Василий 5 стр.


VIII

У Петра Михайловича и Марьи Дмитриевны были гости - инженер Воловик с женой. Петр Михайлович иногда недоумевал, почему у него сохраняются хорошие отношения с Воловиком. Он знал о жестокости Воловика к рабочим, да и сам Воловик не скрывал этого в разговорах с доктором, и Петр Михайлович, обладавший резким характером и наживший среди рудничного и заводского начальства множество врагов, сохранял с Воловиком отличные отношения. Петр Михайлович как-то спросил об этом жену. Марья Дмитриевна объяснила ему, что их притягивает друг к другу общность характеров - оба они грубоваты, властны, прямолинейны. Кроме того, у Воловика умственные запросы, он создал себе особый взгляд на жизнь, приобрел кое-какие принципы. В обществе невежественных горожан, картежников и накопителей такой человек выделяется, а различие взглядов у интеллигентных людей делает общение даже живей.

- Пожалуй, что так, - согласился с женой доктор, - но у меня все-время чувство: вот столкнусь с ним в больнице или у директора по поводу какого-нибудь очередного собачьего дела, обложу его по папе или по маме, и вся дружба прахом пойдет.

Воловик тоже любил бывать у доктора, ему нравилось спорить с Петром Михайловичем. Нравилось не потому, что Петру Михайловичу удавалось его убедить и он отказывался от своих взглядов, а, наоборот, нравилось по причине, которую любят многие спорщики: поспорив, он себя чувствовал еще уверенней в своих взглядах. Бывают такие спорщики, что не спорь они, то и взглядов у них не было бы; бывают и такие, которым взгляды нужны для того, чтобы поспорить, а в жизни эти взгляды им бесполезны, живут они просто и без тонкостей.

Воловик за последний год довольно часто бывал у директора завода Сабанского. Сабанский, разговаривая с ним, высказывал свои взгляды по общим вопросам промышленности и государственной политики. И, сам того не замечая, Воловик попал целиком под влияние Сабанского, начал думать его мыслями и проповедовать в спорах с доктором его принципы. Сабанский считал правительство бездарным, он смеялся над социалистами, называя их сборищем истерических акушерок и недоучившихся студентов, он посмеивался над кадетами и октябристами. Милюкова называл профессором, не смыслящим в жизни, Гучкова - дураком в рыцарском наряде, Терещенко - хитрым и ограниченным хохлом, Рябушинского - купчиной. Он не ругал только нескольких крупных инженеров, промышленников - металлургов и угольщиков, с уважением отзывался о бельгийских инженерах, но терпеть не мог Ивана Ивановича Юза и Бальфура, которым принадлежало большинство акций заводов Новороссийского общества. С большим уважением он отзывался о петербургском заводчике-миллионере Второве. От Сабанского услышал Воловик впервые имена Нортона, Насмиса, Муррея, Фокса. Весь мир мешал инженерам развивать технику так, как того требовал закон максимального коэффициента полезного действия. "Основной закон мироздания наряду с ньютоновскими", как полушутя говорил Сабанский. Взяточничество и продажность чиновников тормозили развитие индустрии, развращали промышленников: за взятку в десять тысяч рублей начальнику отделения в министерстве путей сообщения казенные железные дороги купили бракованные рельсы у завода, за взятку во флот шел зольный уголь, за взятки нарушались кондиции и международные стандарты. "Это - кокаин, разрушающий нормальную жизнь организма, но я уж привык и отказаться трудно", - говорил Сабанский. Акционеры тоже были врагами инженеров - они не признавали крупных капиталовложений, презирали идею технической оснащенности. Порой Воловик терял равновесие, думая, как могло случиться, что владельцы заводов сами же запрещали Сабанскому электрифицировать завод, строить коксобензольные цехи, механизировать загрузку печей. "Коммерсанты ведут за собой инженеров", - говорил Сабанский и объяснил Воловику сложный расчет Английской компании, вынужденной, в условиях жестокой технической конкуренции в Европе, загонять огромные средства в оснащение тамошних своих заводов, отыгрываясь на русских предприятиях. И, конечно, главными врагами большого коэффициента полезного действия были рабочие - упрямые, темные, делающие не то, что нужно, не так, как нужно, равнодушные, скрытные, озлобленные, с множеством пустых претензий. Только инженеры были заинтересованы в прогрессе человечества, они любили индустрию чистой любовью, не ожидая от нее богатств, они одни понимали красоту механизмов и величественную мощь печей. И сейчас, сидя в столовой Петра Михайловича, Воловик развивал взгляды директора, ставшие теперь его взглядами, и спорил с женой и Марьей Дмитриевной.

- Марья Дмитриевна, я вполне серьезно. Меня вот Ева Стефановна все заставляет читать Мережковского "Леонардо да Винчи", "Петр и Алексей", "Юлиан Отступник". Жую, простите меня, как корова в палисаднике: что трава, а что анемоны - не различаю.

- И музыки не понимаете? - участливо, как у больного, спросила Марья Дмитриевна.

- Музыку весьма люблю, - ответил Воловик.

- Удивительно, - сказала Марья Дмитриевна, - холодные люди, я их много знаю, любят музыку. Ученые, инженеры, такие, как вы или брат мой, готовы слушать часами.

- Но я вовсе не холодный человек, - сказал Воловик, поглаживая гладкую плотную бородку, - абсолютно не холодный. Мощный паровоз современной конструкции меня волнует до слез прямо. В нем силы больше, чем в Мережковских и Пшибышевских.

- Лошадиной силы, - усмехаясь, сказала Ева Стефановна.

Доктор, молча слушавший разговор, посмотрел на нее и покачал головой. Он до сих пор не мог привыкнуть к красоте Евы Стефановны. Но еще больше занимало его, что эта белокурая красивая женщина обладала живым умом и немалыми знаниями. У нее был несколько большой нос, но с такой изящной горбинкой и с такими нежными ноздрями, что он, казалось, и составлял главную прелесть ее лица. Марья Дмитриевна как-то сказала ей:

- Ваш нос так хорош, что ему и нужно быть большим, как красивым глазам, - чем больше, тем лучше.

В передней раздался звонок. Петр Михайлович пошел к двери.

- Неужели больные? - сказал Воловик и посмотрел на часы. - Уже без десяти двенадцать.

- Это, должно быть, гость наш, киевский знакомый, приехавший по делам.

- Да, в нашей жалкой гостинице останавливаться страшновато, - сказал Воловик.

Бахмутский вскоре вошел в столовую и поздоровался с гостями. Его наружность и поведение были настолько просты, что Марья Дмитриевна невольно удивилась, услышав, как, знакомясь с гостями, он назвался Огровский или Леварковский, - она не расслышала.

Воловик осмотрел Бахмутского и подумал:

"Из евреев, не богат, вероятно, неудачный медик либо присяжный поверенный без клиентуры".

И Бахмутский, принимая из рук Марьи Дмитриевны стакан чаю, мельком взглянул на красивое лицо инженера, на его строгие синие глаза, вдруг раздражаясь, подумал:

"Черносотенец, филистер и самодовольный сукин сын".

Рассердила его почему-то и изящная красота Евы Стефановны, рассердился он и на доктора, и на Марью Дмитриевну.

"Чаек с вареньем, чаек с вареньем и беседа", - думал он, все еще находясь под впечатлением собрания и разговоров с рабочими.

Марья Дмитриевна поняла его состояние: он вернулся с конспиративного собрания.

"Мы ликующие и праздно болтающие, - подумала она с насмешкой. - Какие мы ликующие, да и не болтающие, да и не праздные, это все в узких головах революционеров так". И, сама вдруг почувствовав раздражение, начала предлагать Бахмутскому омара.

- Ну, пожалуйста, - говорила она, - это знакомый инженер привез нам, он ездил в Англию, а я открытку написала, просила привезти, точно чувствовала, что вы будете гостить у нас.

- Право, стоит попробовать, весьма и весьма, я вкус в нем нахожу, - сказал Воловик, - Простите, ваше имя и отчество?

- Семен Львович, - отвечал Бахмутский.

"К чему эта глупая игра", - с еще большим раздражением подумала Марья Дмитриевна.

- А может быть, Семен Львович вегетарианец? - спросил Воловик.

- Мне нездоровится, - отвечал Бахмутский.

- Инфлуэнца? - спросил Петр Михайлович.

- Нет, у меня желудочные беспорядки, - сказал Бахмутский.

Ева Стефановна и Воловик переглянулись, в глазах у нее мелькнула веселая искорка.

"Что за нигилизм", - подумала Марья Дмитриевна.

- Да ешьте, как вас, Семен Львович, - сказал Петр Михайлович.

- Глядите же, - сказал Бахмутский, протягивая тарелку Марье Дмитриевне, - кто сеет ветер, пожнет бурю.

Петр -Михайлович захохотал. Воловик с сердитым недоумением поднял плечи.

Ему казалось, что в обществе нужно быть особенно вежливым, играть в воспитанность, - и он, здороваясь, особенно четко и значительно шаркал ногой, в разговоре любил употреблять выражения: "Да будет мне позволено сказать", "Я в отчаянии, но вынужден не согласиться с вами" и прочее.

После разговоров в цехе с мастерами и рабочими хорошие манеры доставляли такое же удовольствие, как свежая сорочка, которую он надевал взамен фуфайки, шершавой от мелких угольных частиц.

Внезапно он выпрямился и сказал:

- Да простят меня великодушно дорогие хозяева, и вы меня простите, Семен Львович... кажется, так? В присутствии дам вести такие разговоры, право же, не следует.

- Oh, Gott, warum so gross ist dein Tiergarten , - пробормотал Бахмутский и отвечал Воловику: - Я ведь беседовал с врачом.

Марье Дмитриевне казалось, что в комнате дышать и говорить сделалось очень трудно. Каждое движение или слово Бахмутского пугали ее - вот-вот, казалось, он произнесет ту страшную резкость, которую нельзя уж будет никак замять и не заметить. Поведение Бахмутского казалось неестественным, и то, что она в собственной столовой чувствовала себя как на угольях, особенно раздражало ее. Он точно медведь пришел в их добрый мир. Мебель была не по нем, движения его, слова, улыбки, морщины, голос - все казалось невыносимым.

"Откуда в нем сила? - думала она. - От презрения. Ведь он не может быть ни врачом, ни инженером, ни ученым; в нем только дух разрушения и отрицания жизни. А любовь? В нем, верно, нет любви".

Воловик, желая показать, что разговор, прерванный приходом гостя, интересует его более всего, начал вновь высказывать свою мысль.

- Вот я и настаиваю, - говорил он, - основа мира в техническом прогрессе, и нет другой красоты, кроме красоты машин, и нет другого рычага, кроме Архимедова, и я бы писателям, чем сусолить и мусолить любовь да разные муки, задавал бы писать сочинения о душе мартена, о красоте прокатного стана двести семнадцать, о добром характере каупера третьей домны - вот в таком роде.

Он долго говорил, а Бахмутский внимательно слушал, отставив в сторону тарелку и отложив вилку. Когда Воловик кончил, он оживленно сказал:

- Вот несовершенство мировоззрения узкого специалиста. Очень любопытно. Честное слово, мне впервые приходится сталкиваться с таким ярким проявлением ограниченности. В древности школа пифагорейцев, познав основные отношения между цифрами, обожествила числа: "двоица", "троица", "четверица"; чет соответствует неограниченному, нечет - ограниченному, любовь - октаве; ну вот - мистика числа! Обаяние чисел! Но ведь прошли тысячелетия. Тогда это была прогрессивная философия, - они двигали науку, пифагорейцы чуть ли не первые признали шарообразную форму земли! Но в наше время, когда мы владеем материалистической диалектикой, вылезать с таким вот бредом ограниченным - это же чепуха.

Глаза его блестели.

- Право же, мне кажется большим признаком дикости и некультурности выдвигать такие суждения, чем естественность в разговоре, - живот болит, что же делать - болит. А вот дикарь тот, кто выдвигает такую философию. Так-то, мил дружок, - вдруг добродушно сказал он.

Он произнес все это спокойно, так, как обычно десятки и сотни раз спорил студентом, в тюрьме, на диспуте в Берне, в редакции либерального журнала, со случайными спутниками в арестантском вагоне. И, оглядев слушателей, он удивился впечатлению, которое произвели его слова. У Марьи Дмитриевны пятна румянца выступили на щеках. Ева Стефановна с любопытством, как на дикаря с дубиной, смотрела на Бахмутского. Доктор закрылся газетой, видно было только его пылающее ухо. Воловик превосходно владел собой; снисходительно улыбаясь, он, как психиатр, пропуская мимо ушей отдельные подробности болтовни больного, определил по многим признакам, с какой же именно манией имеет дело.

Он знал, внешне все обстоит благополучно. Но в душе он был смущен. И больше всего его смущало, что слова этого неудачливого присяжного поверенного ("нет, не присяжный, а частный поверенный - гонимый околоточным, подпольный адвокат") произвели на него впечатление; их хотелось запомнить, как слова Сабанского, щегольнуть ими в беседе.

Воловик не стал тотчас прощаться, он взвесил, что это произведет нехорошее впечатление. Поговорив о различных пустяках - о предстоящей поездке с женой в Бельгию, о юмористических рассказах Аркадия Аверченко, которые приятны в дороге, о том, что велосипед вытеснит верховую лошадь и что на месте правительства он бы запретил печатать явно мошеннические объявления о медицинских средствах против всех болезней, выпив вина, посмеявшись над обычаем доктора всех знакомых считать здоровыми, хотя бы они были накануне смерти, он вдруг замолчал, посмотрел на часы, потом переглянулся с женой.

- И бедный наш кучер замерз, - сказала Ева Стефановна.

Проводив гостей, Петр Михайлович зашел в столовую и начал хохотать.

- Вы молодец, Абрам, честное слово молодец, - говорил он. -- Я сам оглоблеподобный человек, но вы мне сегодня преподали урок резкости спокойной, а я взрываюсь, ору. Должен сказать, что у вас безжалостней получается.

Марья Дмитриевна сердито прервала его:

- Да ничего смешного. - И так как ей неудобно было выговаривать Бахмутскому, она взялась критиковать мужа за его слова и неуместный смех. - Что _ ты, право? Воспитанный и вежливый человек, не желая никого обидеть, вздумал пофилософствовать. Чему ж ты рад так, скажи, пожалуйста? Может быть, мысль неверна, но он высказал ее без цели уязвить, вежливо, главное. Чего ж тебе нужно?

Марья Дмитреевна говорила отрывочными словами. Ее речь выражала чувства, и как беспорядочно приходят в волнении чувства, так всегда беспорядочны были ее речи. Доктора сердила сбивчивость ее речи, он считал, что за двадцать лет не научился понимать ее. Сейчас, споря с мужем, она поглядывала на Бахмутского глазами сердитыми и обиженными.

- Вы меня простите, Маша, - сказал Бахмутский, - я не знаю, кем приходится вам этот человек.

- Кем, что... знаком, боже мой...

- Ну, не знаю, знакомый либо родич, но вы подчеркнули, что он вежлив. Надо сказать, что есть такая страшная вежливость, жандармская, что ли, или палаческая. Человек полицейских Профессий может беременную бить либо чахоточного заморить в камере без воздуха и прогулок, а посмотрите его на людях: приторен, щелкает каблуками, цветист в разговорах с дамами, хорошо одетыми, конечно. Вы простите, но ваш знакомый обладает вежливостью жандармского ротмистра. Я такую породу сразу узнаю. Держиморды и помпадуры уважают разговоры об умном и интеллигентном, но если бы вы знали, как они страшны, когда в обществе надзирателей и жандармов заходят в камеру, или ведут этап, или решают судьбу больного политика.

Он поглядел на Марью Дмитриевну и голосом одновременно ласковым и сердитым сказал:

- Пусть вас судьба избавит от встреч с такими людьми. Слышите, Машенька, от всего сердца вам желаю.

- Ладно, - проговорил Петр Михайлович, - хватит об этом. А от себя скажу: Абрам совершенно прав - интеллигентности тончайший слой, а под этим слоем такой сукин кот! Пойди вот с рабочими о нем поговори! И лучше бы не бывал он у нас.

- Ах, вот он, агитатор, - сказала Марья Дмитриевна, - уже Петрушу распропагандировал, и тот сразу отрекся от преданного знакомого. Сколько вечеров вместе просидели...

- Добре уж, добре, - перебил доктор, - надо вам порошочек бисмуту принять, верное средство от расстройства кишечника.

- А я грелку вам предложу, когда ляжете, - добавила Марья Дмитриевна.

- Все пустяки, - сказал Петр Михайлович, - раз прошел сибирскую закалку, ему уж ничто не страшно.

"К сожалению, - подумал Бахмутский, - для испытавших сибирскую закалку многое становится страшно". После возбуждения и подъема, пережитых на собрании, он сейчас почувствовал большую усталость, да и знобило сильно, должно быть, прохватило сыростью в холодной мастерской. Он уж не чувствовал раздражения от пустого и неприятного разговора. "Хорошие, милые люди", - подумал он о докторе и Марье Дмитриевне.

Точно поняв его мысль, Марья Дмитриевна спросила:

- Скажите, Абрам, нельзя ли вам несколько дней у нас погостить, просто отдохнуть?

Она знала заранее ответ Бахмутского и, сердясь, выслушала его.

"Какое странное чувство вызывает, - подумала она, - и тревожит, и сердит, и нравится... Трудный очень".

Продолжительный звонок послышался из передней. Он то ослабевал, то усиливался, то вновь ослабевал.

- С ума сошли, от больного, наверно, - сказал доктор, идя к двери.

- Нет, - вдруг сказала Марья Дмитриевна, - это за Абрамом, я чувствую!

Звонок оборвался. Мгновение они стояли неподвижно. Казалось, все снова спокойно: стол, погасший самовар, пирог на блюде, конфеты, хрустальная сахарница, стулья, ковер, картина на стене. И в то же время эта мирная обстановка и мгновенная тишина были нелепы и страшны, как страшен в пылающем доме сонный покой не тронутой еще огнем комнаты, как нелеп чинный порядок на столе, когда вихрь, распахнув окно, краткий миг колеблется, прежде чем ворваться в дом. Когда вновь раздался звонок, они точно почувствовали облегчение, и доктор спросил у Бахмутского:

- Как же быть, открывать?

- Спросите, кто. Если скажут, что полиция, сперва откажите открыть, скажите, что раньше должны одеться.

Он прошел в комнату и вскоре вернулся с чемоданчиком, в пальто и шапке. Доктор уже стоял в столовой и, увидя его, быстро пошел навстречу.

- Сперва соврали, что от больного, - сказал он, - а когда отказался, какой-то крикнул: "Откройте, полиция!" Я им заявил, что должен одеться.

Он пытался говорить тихо, но от волнения большой голос его выскальзывал из шепота и гудел во всю силу и мог быть услышан за дверью. Снова Зазвонил звонок.

- Оставайтесь, плюньте. Куда вы пойдете ночью, больной? Я за все отвечаю! - сердито крикнул Петр Михайлович почти с отчаянием, чувствуя, как подлые мысли о ждущих его неприятностях все тревожней овладевают им.

А Марья Дмитриевна, прислонившись к стене, пристально смотрела на Бахмутского. Он стоял перед ней в незастегнутом пальто, с приподнятым воротником, в нахлобученной на лоб шапке. Ей показалось, что она проникла в его мысли: мелькнули перед ним черные шинели городовых, пелена сибирских снегов, тяжелая северная ночь...

Назад Дальше