Ольга не любила бабьих разговоров, но на этот раз ее тянуло слушать Натальину болтовню. Она сама задавала вопросы и жадно слушала, что рассказывала ей докторская кухарка. В душе у нее крепко хранилось воспоминание о Марье Дмитриевне. Она хорошо помнила сердечный разговор, происшедший несколько лет назад на кухне у доктора Кравченко, когда пришла стирать белье. Ольга часто говорила себе. "Ну что ж, у тебя свой сын, а у меня свой". Она иногда думала о докторском сыне. Сергей не вызывал в ней плохого, завистливого чувства; Ольга не хотела для Степана его судьбы, да и не так уж хороша была эта солдатская судьба. Но спрашивать о нем, узнать, что ему сейчас хорошо, что он женился, привез к родным молодую жену, что докторша беспокоится, одаривает невестку, думает, что вскоре у нее будут внуки, - все это было для Ольги приятно и горько. Она желала Сергею и его матери одного лишь добра, и все же тяжело было слушать, как живет Сергей в родительском доме с молодой женой, и вспоминать в это время короткие письма Степана, от которых, несмотря на их сдержанное спокойствие, веяло страшной тревогой: "Здравствуй, дорогая моя мама, живу я ничего, ничем не нуждаюсь, надеюсь - скоро увидимся..."
"У тебя свой сын, а у меня свой", - думала она и слушала Натальин рассказ, задавая время от времени вопросы.
- А чем же его кормят, чтобы поправился? усмехнувшись, спросила она.
- Утром встанут, еще в постели лежат, - молоко и бисквит; это с ночи им ставим, чтобы не курил натощак, самый большой вред, лучше десять после обеда выкурить, чем одну натощак. Ну, и ей - шоколад, апельсин. Потом, конечно, встают они - первый завтрак: булки, масло, ветчина, сыр, а ему шесть яиц всмятку и масла четверть фунта сбивают в стакан, посолит и пьет. А в час - второй завтрак: каша рисовая или гречневая, котлеты. Это уже без доктора едят. Потом обед в шестом часу. Ну, обед, известно, готовим то, что Сережа любит: суп с капустой цветной, с горошком зеленым, с морковкой, с сахарной косточкой варится, или бульон с пирожками, суп тоже перловый, с грибами сушеными, с картошкой цельной, а на второе телячьи котлеты отбивные с горошком и с картошкой жареной, или цыплята жареные, или пилав из курицы с рисом, соус кислый из сметаны с лимоном. Ну, разное, словом. Третье - апельсины, компот. Потом чай пьют в восемь часов с пирогом, струдель яблочный, а Сережа со сливками. А в одиннадцать ужинают. Ну, ужин - мясное вредно перед сном - блинчики, яичница там глазунья, икра, сыр, кислое молоко. А на ночь молоко и бисквит ставим.
Она поглядела на Кольчугину.
- Что вы? - спросила Наталья.
- Ничего, так это. Смешно стало.
Наталья внимательно поглядела ей в лицо и спросила:
- А ваш там же находится, в Сибири?
- А где ему быть? Там.
Наталья вздохнула:
- Я вот рассказываю, как Сережу нашего поправляют, а ваш-то, наверно, за три года столько не съел, как Сережа в день. Вам обидно?
- Что ты, милая моя? - удивленно сказала Ольга. - За что же мне обидно? Пусть поправляется, дай ему бог здоровья. За что же мне обидно будет? Я и жене его, и докторше, и ему, и доктору самому добра только и желаю. У ней свой сын, у меня свой. Я их жалею от сердца своего. И с войны этой проклятой пусть невредимым придет.
- Вот это главное! - сказала Наталья. - Вчера заходит Сережа в кухню. Сел на сундук, ноги подобрал - так он маленький всегда сидел в кухне... и грустный, грустный. "Наталья, как ты думаешь, вернусь я с войны?" - "Что вы, Сереженька, бог даст". А у него глаза темные такие... "Мне, говорит, пусть ноги-руки оборвет, всего обрубит, лишь бы живым вернуться".
- Даст бог, вернется живой, - сказала Ольга и утерла слезы.
Наталья оглянулась на сновавший вокруг народ и сказала, понизив голос:
- Скажите, и этот ходит до вас, что на рождество был? .
- Кто это?
- Ну, видный такой, серьезный?
- А, Мьята, Василий Сергеевич... Ходит, как же: он часто заходит, про Степана все спрашивает, письма его читает.
- Я приду к вам обязательно, на рождество приду. Так докторше и скажу: "Как хотите, а я на первый день в гости пойду".
- Ну, а ты как живешь? - спросила Ольга. - Замуж не вышла?
- Что вы, куда мне замуж! Старуха совсем.
- Да, знаем мы вас, старух. Это все бабы так говорят. Дворник этот где?
- Петр? Да он на войну пошел, сразу забрали, в августе еще. Как Сережа приехал призываться, а его уже не было.
- Пишет он тебе?
- Да ну его! Вы лучше скажите, как вам живется: трудно, верно?
- Чего мне трудно? Руки есть - работаю.
- Как же? Теперь, говорят, рабочие на заводе от темна до темна работают?
- А мы так всегда работали. Пока руки есть - работаем.
- Ох, гордая вы и никогда не жалуетесь.
- А чего мне жаловаться? - сказала Ольга. - Смотри приходи на рождество, ждать будем. Я Марфе скажу, что обещалась, она тебя вспоминала недавно.
Они простились, и каждая пошла своей дорогой.
- Боже мой, Наталья, где вы пропадали полдня? - спросила Марья Дмитриевна. - Обед у вас будет к десяти вечера.
- Где пропадала? - сказала Наталья.- С этой войной проклятой разве достанешь на базаре, что надо? Так и ходишь от рундука к рундуку. - Она рассмеялась и сказала: - Барыня, кого я встретила! Кольчугину Ольгу.
Но Марья Дмитриевна была так озабочена мыслями о сыне, невестке, Петре Михайловиче, собиравшемся на войну, что на этот раз не проявила интереса к жизни Ольги Кольчугиной.
- После, после, Наталья, мне все расскажете, теперь обедом надо заняться, - сказала она и пошла в комнату,
А Ольга медленно шла в сторону дома.
Дым из труб мартеновского цеха огромными рваными клочьями мчался над заводом. Ветер жал его книзу, дым цеплялся за трубы, обволакивал высокие стеклянные стены и крыши цехов. Этот зимний ветер был очень силен, он срывал пламя, горевшее над коксобензольными цехами, и куски пламени, как грязные желтые тряпки, отрывались, взлетали и гасли. На заводской шахте была смена - забойщики с кайлами, крепильщики и плотники с пилами, глеевщики, коногоны - все в рваном, мокром тряпье, с черными лицами бежали от ствола к шахтной бане. Казалось, их несет зимний степной ветер.
И Ольге все вспоминался Степан, когда маленьким дворовым, работавшим в шахте, он дал ей три рубля и сказал:
- Мама, я сегодня с получкой.
"Ничего, я его дождусь, - думала она, - я перетерплю",
XXIV
Сергей приехал во Львов в конце февраля. День выдался приятный, богатый светом и первым теплом. Когда Сергей вышел от военного коменданта с предписанием в осадную перемышльскую армию, ему показалось, что прошли долгие месяцы и что он из весны шагнул в темную осень.
Всю дорогу в армию он совершал под негласным конвоем. Не в тюрьме и не в казарме, а именно во время этой поездки он понял, какими крохами личной свободы пользуются люди и как повелительны и неизбежны тягчайшие повинности.
Изнеженный, избалованный, проводивший сонные тихие дни в чтении, в семейных разговорах, длинных обедах и чаепитиях, а ночи в бессоннице с Олесей, он однажды утром, вопреки всем силам сердца и разума, покинул жену, мать, отца, покинул теплый сытый дом и ушел на вокзал, поехал в ту сторону, где ждали его окопы, солдатский хлеб и солдатская смерть. Всю дорогу он удивлялся силе, гнавшей его в те страшные места. Казалось, несколько крепких конвойных должны были его взять, увести от Олеси; лишь волоча его за шиворот, пихая сапогами, можно было его отогнать от любви, мира, тепла.
А он ехал сам, да еще спорил у воинской кассы за место в очереди, толкался, чтобы попасть в вагон.
Сергей силой заставлял свои ноги передвигаться, они не шли. Глаза болели, не хотели смотреть на поля Галиции. С отвращением вспоминал он людей, сидевших в окопах. Ужас, подлинный ужас охватывал его при мысли, что через несколько дней он увидит длинное лицо поручика, приложит руку к козырьку, отрапортует о своем возвращении в роту, и Аверин улыбнется, сострит. С таким же холодом думал Сергей о солдатах. Пахарь, Сенко, Порукин, Вовк, Капилевич - все эти несхожие между собой люди теперь слились для него в одного. Он заранее знал их убогие новости.
Последнюю часть дороги он шел пешком. Были первые дни весны, дул холодный ветер, и сырость, смешанная с морозом, вызывала озноб и тоску. Дорога шла по холмистой равнине, покрытой снегом. Местами снег уже стаял и виднелись бурые пятна травы.
Во всем чувствовалась близость фронта. Часто вдоль дороги попадались могильные холмы с потемневшими и уже сильно покосившимися крестами. Иногда крестов было много, они стояли тесно один к другому, чтобы убитым солдатам не так скучно было лежать в чужой земле; а некоторые кресты стояли одиноко среди поля, и Сергею казалось, что ночью они тихонько подбираются к дороге.
Двигались в сторону Перемышля обозы. В мятых шинелях с поднятыми воротниками, с мрачными, заспанными лицами, обозные гнали лошадей, груженных мешками продовольствия, снарядными ящиками, тюками шинелей, сапогами. Шли санитарные фургоны, крытые брезентом с болтающимися, хлопающими краями. Лошади напрягались, тянули шеи, дышали часто, звучно, но обозные не хотели облегчать им работу, и когда подвода застревала в густой мерзлой грязи, обозные даже не спрыгивали на землю, а, сидя на подводе, лупили лошадей; случайная задержка вызывала вспышку ярости во всем обозе: солдаты начинали орать, включая в злой круг проклятий и землю, и небо, и друг друга, и лошадей. А затем так же внезапно они успокаивались и ехали дальше.
Обоз двигался медленно, и несколько часов Сергей то шел рядом, то даже обгонял его, иногда отставал, но не настолько, чтобы потерять его из виду. Оттого, что уже раз шесть Сергей то проходил мимо подвод, то они проезжали мимо него, он знал в лицо прапорщика на унылой лошади и солдата с желтой короткой широкой бородой и другого, в сибирской папахе и перевязанного, погонявшего белых лошадей. И его приметили некоторые обозные. Один добродушно пошутил:
- Эх, ты... Сколько вас тут, вольноопределяющих! Сотого, верно, обгоняем.
Сергей ничего не ответил.
Потом обоз проехал. Дорога стала лучше. Некоторое время Сергей шагал один, поглядывая на могилы, кресты. Изредка встречались сожженные пустые дома. Его обогнал небольшой обоз с патронными ящиками, потом проехала батарея шестидюймовок. Сергей часто останавливался, прислушивался и удивлялся, почему не слышно артиллерийской стрельбы, ведь до фронта осталось не больше двадцати пяти - тридцати верст.
К концу дня он пошел рядом с двумя пехотинцами. Один из них зарос бородой, а второй казался мальчишкой. Шли они, словно отец с сыном, но молодой был отчаянный, сердито издевался над бородатым, называл его "Манькой". Он почему-то сразу стал доверять Сергею и показал ему золотые часы, недавно отнятые у еврея-шпиона.
- А он не пожаловался? - спросил Сергей.
- Куда! - Солдат махнул рукой и, глядя прекрасными юношескими глазами прямо в глаза Сергею, сказал: - Не довел я его - бежать вздумал. - Он цокнул языком и плутовски рассмеялся, как бы подтверждая: "Да, уж ничего не поделаешь: раз человек вздумал бежать, пришлось, конечно, пристрелить".
Ах, как было горько вспоминать Олесю с обнаженной грудью, ее голые ноги, распущенные волосы, нежную Олесю - здесь, на этом галицийском поле, шагая по солдатской дороге.
Он шел и удивлялся, как это ноги несут его. Ведь не бьют по шее, а он идет. Неужели уложат? Неужели он никогда больше не обнимет Олесю?
Они решили переночевать в пустой хате в сгоревшей деревне. На полу было обильно нагажено. Они стали ругать солдатню, загадившую хату, перебрались во вторую, но и там оказалось не лучше. Тогда с досады они сами справили все дела в хате и пошли искать ночлег дальше. В одной хате пол был чист и потолок сохранился. Здесь они и устроились.
У Сергея в мешке оказалась колбаса, он поделился со спутниками. Бородатый - тихий, аккуратный человек - подобрал все крошки хлеба, съел колбасную шкурку. Аппетит у него был хороший.
- Да, братцы, - задумчиво проговорил Сергей, - мир бы заключить пора.
В полутьме, под рассказ солдата, объясняющего все особенности евреечек, полечек и хохлушечек, Сергей писал:
"Думаю с исступлением каким-то все о тебе, вспоминаю и словно дышу раскаленным воздухом, внутри жжет, во рту пересыхает. И выть хочется: неужели и эта восьмая ночь пройдет без тебя, вот здесь, на полу брошенной галицийской хаты, в безвестной мне деревне, где-то между Львовом и Перемышлем? Думай обо мне, тоскуй. Прости ты меня за свинский эгоизм, но, сознаюсь, Легче при мысли, что ты плачешь, что у тебя камень на сердце".
Молодой солдат насмешливо спросил Сергея:
- Ты что засопел?
Сергей продолжал: "Мне кажется, с радостью отдам завтра ноги, руки, лишь бы вот сегодня, пока не стемнеет, очутиться в столовой и дожидаться той минуты, когда папа, неловкий, боящийся взглянуть на тебя, зевая, скажет: "Что ж, пожалуй, спать пора..." И вот только бы смотреть тебе в глаза всю ночь и пальцы ног твоих целовать..."
Он перестал писать, задумался: ведь письмо прочтут в военной цензуре.
Он рассмеялся, подумав, сколько казенного народа принимало участие в его отношениях с Олесей: спрашивали, читали письма, дневники, вмешивались, разлучали - городовые, жандармские офицеры, тюремные надзиратели, воинские начальники, безвестные писаря и перлюстраторы...
"Ну и плевать! - подумал он, - Русский интеллигентный человек должен не стесняться перед жандармской сволочью, иначе с ума сойдешь".
Он прочел письмо и вычеркнул слова: "где-то между Львовом и Перемышлем". Говорили, что при малейшем упоминании названий городов и сел цензура беспощадно уничтожала письма. Он заклеил конверт, и ему захотелось поскорей попасть в роту - другого способа сдать письмо не имелось.
Он долго не мог уснуть. Лежать было холодно, твердо. Из выбитого окна, наполовину заложенного камнями, сильно задувало. Белые стены светлели при лунном свете. "Как бледные щеки", - подумал Сергей. В потолке темнел крюк. Сергей еще Засветло заметил его. Теперь, ворочаясь с боку на бок, он удивлялся: "Что же это - люстра была в такой бедной избе? Чепуха какая!.. Ну и холод! - думал он. - Почему такая тишина? Ведь тут уж винтовочный треск должен быть слышен, а за все время ни разу не ухнуло. Может быть, мир заключили, пока я шел пешком?"
В самом деле, небо было спокойно - ни пожаров, ни ракет, ни прожекторов. Мир?
Но он знал в душе, что это пустая мечта. Так в детстве, во время болезни, проснувшись утром, он уверял себя, что здоров, голоден, силен, что жара нет, но в душе знал: скоро начнут гореть щеки, зашумит в ушах и беспокойная муть заполнит голову.
Он подул на руки, потер себе ухо, нос.
Какая тишина кругом! Какая спокойная ночь!..
Лежавший рядом бородатый "Манька" закашлялся, сплюнул.
- Что за крюк тут мог быть? - спросил Сергей и указал пальцем на потолок.
- Люлька, - уверенно, словно сам жил в этой хате, отвечал бородатый. - Ну, люлька: младенца, словом, укачивать; это же скрозь - что у них, что у нас, все равно.
Утром Сергей проснулся со знакомым с осеннего времени ощущением - замерзли щеки, руки и ноги одеревенели, болела спина.
"Вот бы маме посмотреть",- подумал он, вспоминая, как за два дня до отъезда Марья Дмитриевна говорила:
- Не ходи в столовую, там форточка открыта.
* * *
Сергей хотел найти штаб дивизии, оттуда попасть в полк. Дорогой он заблудился, забыл название хутора, где стоял штаб. Всех встречных, конных и пеших спрашивал он, но никто не знал, где штаб дивизии.
- Тут этих дивизиев - разве упомнишь? - сказал ему конный вестовой. - Кругом Перемышля двести, может, или больше стоит.
Несколько часов шел по дороге Сергей, заходил в расположенные на хуторах госпитали, хлебопекарни, полевые склады, проходил мимо сотен землянок. Никто не знал, где штаб.
Он шел без дороги, все дальше и дальше, думая: "Так и до австрийцев дойти можно".
Неожиданно возле одиноко стоявшего домика Сергей увидел писаря Матроскина. Оказалось, что он случайно напоролся на штаб своего полка. Но он но обрадовался, когда увидел Матроскина.
- Вы живой? - спокойно спросил Матроскин, - Я думал - убитый.
- Я на излечении был.
- Правильно. Я помню фамилию в списке, да забыл, в каком. - Он осмотрел Сергея и грустно проговорил: - Тут к Дудлеру не пойдешь. Помните, как? Штаб Севастопольского полка в местечке всю зиму, а нас как поставили в поле, так и стоим. За полгода ни разу во Львове не был. А на хуторах этих не только баб - собак нету.
- Да, плохо, - ответил Сергей.
- Конечно, плохо, и войны никакой.
- Ну? Я думал, каждый день бои.
- Какой там бои! - сказал писарь. - Закопались и сидим - они у себя в городе, а мы у себя в земле.
Рота Сергея в ночь ушла на линию в окопы, заступила на место второй роты. Идти от штаба полка было недалеко. Сергей присоединился к солдатам, понесшим обед. Шли четверо: двое несли мешки с хлебом и порциями вареного мяса, двое волокли ведра с кашей.
- Кормят очень хорошо, - говорили Сергею солдаты, - ты не сомневайся. Мясо, каша, щи - таких попы не едят. Командир Исаев - хозяин большой, лучше всех начальников. Все имеем: и свинину, и солонину, и крупу всякую. В других полках на сухарях сидят, а у. нас мясо через день...
Шли вытоптанной широкой дорожкой под холмом.
- Где же Перемышль? - спросил Сергей.
- Не видать отсюда, горки те заслоняют, а вон с той дальней горки в ясный день видно церкви ихние, а колокол отовсюду слыхать.
Они пошли ходом сообщения.
Солдаты говорили громко, чувствовалось, что близость неприятеля их не беспокоит.
Окоп был по колено, потом углубился по пояс, по грудь. Вскоре с головой ушел Сергей в глубокую борозду, снова вернулся в окопную землю, широко раскинувшуюся на сотни верст. И сразу возник знакомый полусвет, и знакомый сырой запах, и шершавое прикосновение мерзлой, комковатой земли, о которую терлась шинель.
И тысячи забытых мелочей сразу выплыли на поверхность сознания, - он возвращался в окопы, к самой суровой жизни, которую человек уготовил себе. Словно колокол, в его сознании забила сильная мысль: бежать, бежать, дезертировать.
Наверху над ним был свет, а он с каждым шагом уходил все глубже в землю. Все ближе, чувствовал он, было до встречи с постылыми ему людьми; одна мысль о них вызывала тоску. Вот еще поворот.
Вдали раздался глухой голос:
- Эй, ребята, обед идет!
Никого еще не было видно, но в окопах заслышали стук ведер об узкий ход сообщения. Так много раз Сергей и раньше слышал приближение обеда. Наконец вдали мелькнула чья-то шинель. "Ну, вот и жизни конец!" - подумал он.
У входа толпилось множество солдат, собравшихся в ожидании раздачи порций. Ефрейтор принимал мешки. Солдаты, принесшие обед, сдвинув папахи, утирали лбы и, усмехаясь, слушали обычное балагурство.
- Долго шли... мясо, верно, жрали... пощупать их надо, брюхи понабивали говядиной...
Задние, которые не могли заглянуть в ведра, любопытствовали:
- Какая каша? Пшенная, верно?