Сергей неловко выбрался из хода сообщения, угрюмо, с заранее созревшим недовольством оглядел солдат. Неожиданно сердце его забилось, и он, сам не зная отчего, обрадовался, увидя знакомые лица.
И тем лучше была, эта радость, что он не предполагал ее вовсе. Хорошо, если в сумерках осеннего вечера, когда ждешь лишь ветреной и темной ночи, неожиданно прорывается желтый, спокойный свет заката. Пусть на несколько мгновений, пусть тут же ветер и дождь ударят в лицо, но этот свет уже поднял в душе человека новые чувства, и они не улягутся, будут враждовать о унынием ночи.
Его узнали сразу несколько человек.
Все они похудели, постарели; казалось, у всех у них лица стали скуластей. После белолицых, упитанных мирных людей особенно была заметна худоба солдат, смуглость их кожи, пристальный взгляд запавших глаз. Полная одинаковость одежды подчеркивала для Сергея общность их судьбы - общность, которую он сейчас лишь почувствовал.
Вскоре он сидел на земле и, оглядывая лица обедавших вместе с ним, удивленно говорил:
- Что ж, выходит, в нашем отделении никого не убило?
- Одного Шевчука, а в роте человек двадцать пять,- отвечал Маркович. - Помнишь, какой страх был, когда сюда гнали, а за всю зиму раз пять только и завязывалось. Да и то наш полк всегда в стороне: то в тыл был отведен, то не на нашем направлении. А ты там как, с девочками погулял сладко?
Сергей мычал, тщательно пережевывая вареное мясо, испытывая страшно знакомое ощущение от попадавшихся время от времени волоконец мешковой ткани; и порции, с великой справедливостью разделенные, насаженные на аккуратно оструганную палочку - "шпичку",- были так же знакомы и привычны, как настороженное "электротехническое" лицо Пахаря, добродушная физиономия Вовка, с виду зверское, каторжное, с вырванными оспой ноздрями лицо справедливого ефрейтора Улыбейко. И солдатский запах, лишь на миг поразивший его, сразу стал незаметен, он тотчас, казалось, пропитался им.
- А окопы наши какие, - говорил Порукин, - вроде немецкого: вишь, дощечки, канавы против воды, ступеньки, земляночки для нижних чинов - квартеры! Всю зиму просидели, никто не померз,- и, не делая паузы, деловито спросил: - Как про мир, что слышно?
- Зачем мир, когда в окопах хорошо и все целы? - насмешливо сказал Сергей.
- Скучно, так скучно, душа сохнет,- ответил Порукин. - Уже все здесь переделали: и по плотницкой, и глыбили окопы, и с Пахарем зажигалки из дистанционных трубок в формы отливали, как на ихнем заводе, а все делов никаких. И рад, что сражениев нет, а еще хуже - тоска. Одно слово - война.
- Да надоел ты! - сказал Пахарь и спросил: - Ты в Юзове, верно, был?
- Был, конечно, я ведь прямо оттуда.
- Что ты! - словно испугавшись, сказал Пахарь и с беззлобной укоризной добавил: - Эх, к моим-то не зашел, мастеровой бы догадался - приветствие или посылку даже привез.
- Прости, брат; верно, не догадался, - сказал Сергей.
И ему стало непонятно, почему даже мысль о солдатах была недавно отвратительна, он боялся и избегал ее. А здесь странным делалось воспоминание о серебряных вилках, диване, о красном коврике перед кроватью. Где же была его жизнь? Он с любопытством узнавал ротные новости: Сенко снял с убитого австрийца толстые чулки, шерстяные напульсники и перчатки с нарочно не довязанным пальцем для удобства при стрельбе; Маркович и Пахарь награждены "георгиями" четвертой степени за разведку расположения неприятельских фортов и теперь получают добавочных три рубля в месяц; Порукин приспособился, делать из алюминиевых дистанционных трубок зажигалки и продает их по рублю штука; недавно послал даже в деревню двенадцать рублей денег, а то жена писала, что совсем собралась с детьми умирать; в феврале выдали новые сапоги и по паре белья; приезжала походная баня, и рота дважды помылась. Кормежка стала на удивление; произошло это оттого, что начальник главного продовольственного склада корпуса - свояк полковника Бессмертного. Теперь полковой обоз то и дело ездит на корпусные склады, как к себе домой. И офицерам лафа: раньше все гоняли денщиков раздобывать водку, а теперь сладкий портвейн пьют. Рассказали ему, что на рождество было нечто вроде перемирия, - сперва на ихнее, "польское", наши передали в австрийские окопы бутылку водки и кусок ветчины, а на православное австрийцы переправили в наши окопы елку, украшенную апельсинами и коробками сардинок.
- Баб тут нет, вот наша главная беда, - веско сказал Маркович, - сумасшествие какое-то. Не знаю, как кто, а я ради женщины от курева хоть сию минуту готов отказаться.
- Ой, бида! Правда, бида, - сказал Вовк,- я тут, а жинка в сэли.
Все сразу принялись смеяться над ним, как смеялись в казарме, и в поезде, и в окопах.
Сергею казалось, что он никуда не ездил, не лежал в госпитале, не знал Олеси, не вел умных разговоров с отцом и с Гришей, не видел Лобованова, не читал Содди и Томсона. Все это только померещилось ему. Была раньше тюрьма, темная камера, допросы ротмистра Лебедева, прогулки, ночные рассказы соседа по тюремным нарам Бодро-Лучага о гостиничных любовных происшествиях; а затем вот это облачное небо, тонущие в тумане далекие холмы и холодный ветер, который мел над окопом снежную крупу.
И были худые люди в шинелях, друзья его жизни. Не хотелось отвечать на расспросы, что пишут газеты, как идет война на Кавказском фронте, как живут в России, что говорят о мире, как сражаются французы и англичане. Каким-то чудом тот мир перестал существовать для него. Его беспокоило, достанется ли ему пара нового белья, дадут ли сапоги, сердило, что выданная ему винтовка имела обожженное ложе и заржавевший штык, что патронную сумку дали ему не кожаную, а брезентовую...
Ночью он вылез из окопа. Через несколько мгновений он различил движение снега в долине, ухом стал ловить неловкий шорох ветра, гнавшего снежную крупу по ледяной коре.
Там, в темноте, за десять-пятнадцать верст от окопов, в фортах были скрыты огромные стальные тела крепостных орудий.
Ветер прижигал скулы, мочки ушей, вылезавшие из-под папахи, но обратно в окопы не хотелось. Сумрачные, строгие мысли шли в голову. На пятьсот - шестьсот верст растянулись окопы, миллионы людей проводят эту ночь под снегом, при шуме ветра. Вокруг лежали десятки тысяч убитых немцев, австрийцев, мадьяр, десятки и сотни тысяч киевских, смоленских, сибиряков, казанских татар, молодых парней и отцов семейств. А там, по обе стороны фронта, сколько женщин, старух, отцов не спят, молятся, прислушиваются к шуму за окном - не несут ли письмо. Он чувствовал свою связь с огромной, дышащей силой и печалью страной, с миллионами людей в окопах. В эти минуты ему казалось естественным то, что он приехал сюда, расставшись с Олесей, с домом, теплом. И дико было бы очутиться сейчас в мягкой постели, под одеялом, знать, что на ночном столике стоит стакан холодного молока, лежит открытый портсигар, спички.
XXV
С утра установился весенний предпасхальный день. Приметно грело солнце, небо было в ярко-белых облаках, тени от облаков быстро и легко бежали по холмистой равнине, постепенно поднимавшейся в сторону фортов. Земля, совсем очистившаяся от снега, жирно лоснилась, во многих местах в сторону русских окопов стекали небольшие ручьи.
Стрельба началась совершенно неожиданно, когда солдаты первой роты занимались обычными окопными делами. Пахарь, Маркович, Вовк и Гильдеев играли в подкидного дурака. Так как каждая карта в колоде была известна особенностями оборванной рубашки всем игрокам, колоду прикрывали сверху котелком, чтобы прикупающий не мог заранее знать, что пойдет в прикуп. Карты держали сложенными на колене и, когда рассматривали их, прикрывали ладонью от внимательных взглядов партнера. Игра шла на интерес, а времени было много, и игроки обдумывали ходы подолгу; прежде чем пойти, испытующе вглядывались в лица противников. Один лишь Пахарь играл быстро, бросал карту сильным движением, принимая внезапные решения, приводившие в отчаяние игравшего с ним в паре Вовка. Вовк боялся стремительного Пахаря, он не делал ему замечаний, а лишь от душевной горечи сплевывал и морщился.
Сенко аккуратно разложил на земле свою довольно многочисленную портняжную снасть и, очевидно желай занять побольше пустого времени, накладывал латы на старые кальсоны, желтые от убогих солдатских стирок, не смогших преодолеть грязи и пота, пропитавших каждую нитку. Дыр в кальсонах было много, а действовал Сенко так нерешительно, что ему, вероятно, хватило бы этой работы до конца войны. С воловьей медлительностью он поднимал подштанники на уровень глаз, долго смотрел на них, потом опускал, затем снова поднимал и рассматривал. Наконец, решившись, он расправлял рваную ткань на колене и накладывал на неё лоскут. Он брался за иголку и нитки, намотанные на толстую обструганную палочку, и когда, казалось, уже решительно готов был приступить к операции, внезапно сомнение охватывало его. Он откладывал нитки, втыкал в них иголку, снимал лоскут и вновь принимался за осмотр материала.
Один лишь Порукин не замедлял нарочно рабочих движений, не превращал дело в шутку и был по-настоящему занят работой - он полировал до блеска шершавые, отлитые накануне тела зажигалок. В брошенных австрийцами консервных банках у него хранилось несколько составов, которыми он пользовался для полировки металла. Составы эти он постепенно собрал во время стоянок на фольварках и в местечках. Тут имелся кирпич разных сортов - обожженный, сырой, красный, желтый, имелся речной песок и толченый камень; для предпоследних стадий полировки он пользовался лошадиным копытом - этого предмета, имелось много на полях сражений. Окончательно зачищал он металл на кожаном ремне да еще с помощью особой шкурки. Мастерская его помещалась в кладовке, выдолбленной в стенке окопа. Для того чтобы земля не осыпалась, он обложил потолок и стены досочками. Вся кладовая была не больше маленького узкого ящика, но в ней помещалось множество предметов - сырье, полуфабрикаты, подсобные материалы. Он познакомился со слесарями из ремонтных мастерских автомобильной роты, помещавшихся недалеко от штаба полка, п с помощью слесарей наладил производство зубчатых металлических колесиков для высекания огня. От них же он добыл бутылочку бензина. Все остальное (за исключением, конечно, зажигалочных камней) он производил сам. Вату, которую закладывают в тело зажигалки, он брал из перевязочного пакета, а когда она кончилась, терпеливо щипал бинты; металл для припая отдельных частей он добывал из патронов. Улыбейко вначале испугался, когда увидел, что Порукин раскупоривает выданные ему боевые патроны, высыпает на землю порох, а из пули выплавляет залитый в никелированную оболочку тяжелый металл, нужный ему для пайки.
- Шо с тобой делать? - спросил Улыбейко. - За это же тоби вэрный расстрел. - Но он не доложил начальству, а своей властью дал Порукину внеочередной наряд - готовить при ротной кухне "шпички" для протыкания мясных порций. Порукин с охотой занялся изготовлением "шпичек" и даже внес усовершенствования в их производство.
Неделю Улыбейко преследовал его, но под конец, в глубине души убежденный, что Порукин нашел разумное, полезное дело, сказал:
- Ты патроны кидай в полэ, а то побачить ротный, шо с невыстреленными капсюлями, - сгибнешь, и я с тобою разом.
Сергей сидел возле Порукина и наблюдал за его работой.
- Денек! - сказал Порукин.
- Солнце сегодня настоящее, - сказал Сергей, - даже на рассвете пар изо рта не шел.
- Какой пар! Из земли теперь пар, и ручьи через это, - как с больного пот. Еще до праздников пахать можно. - И он уверенно показал рукой в ту сторону, где были передовые австрийские форты.
- А ведь верно, - сказал Сергей, - пасха уже скоро.
- Я чув, - вмешался в их разговор Сенко, - шо на святой дадуть по тры крашанки и кулич кажному рядовому.
- Ну? Каждому кулич? - усомнился Порукин.
- Малэнький, - объяснил Сенко. - У двое мэньший.
И он указал на котелок, прикрывавший колоду карт.
Вот в этот весенний, так спокойно начавшийся день, 5 марта 1915 года, австрийцы внезапно открыли артиллерийский огонь из тяжелых орудий.
Одновременно с крепостной артиллерией начали стрелять стоявшие на линии фронтов легкие батареи.
Артиллерия вела огонь беспорядочно, и русское командование впоследствии не знало, чем объяснить эту малодейственную ураганную пальбу: готовили ли австрийцы вылазку, маскировали ли какие-то таинственные, непонятные приготовления, либо из-за психической подавленности и голодного истощения австрийские артиллеристы не смогли вести боевое дело, требовавшее полного напряжения душевных и телесных сил. Но в часы, когда австрийцы вели огонь, никто не знал, эффективен он или нет, - солдаты осадной армии замерли в окопах, подавленные силой, бушевавшей вокруг них.
Сергей, разговаривавший с Порукиным о весне и пасхе, не понял даже, что произошло, когда австрийский снаряд разорвался в тридцати саженях перед линией окопов. Ему ни разу не приходилось слышать разрыв тяжелого снаряда. В позициях над Саном австрийцы обстреливали русских из полевых орудий. Удар, казалось, не был особенно звучен - низкий, ревущий, не похожий на звонкий вопль шрапнели. Но сила взрыва была огромна: теплом обдало голову и словно влажной теплой тряпкой ударило по затылку и вискам, сразу заложило уши. Сергей прокашлялся, чтобы облегчить стеснившееся дыхание, хотелось снять рукой легшую на глаза, сеточку. Выглянув из окопа, он увидел живое рыжее, с опаловыми краями, облако, быстро ползущее в сторону от шмонов; дым, цеплявшийся за комковатую землю, подхваченный ветром, поднялся вверх, и под ним открылась широкая темная яма.
Странная тишина установилась на секунду. Люди в окопах замерли, и жутко было смотреть на pyчей, юливший своим подвижным сверкающим телом по спокойной теплой земле.
- Ну, волчья морда, ходи, что ли, - с театральным спокойствием сказал Маркович Вовку.
Сергей услышал страшный, сложный звук, одновременно скрежещущий и воющий, тупой и пронзительный. Он понял, что нужно прыгать на дно окопа, прижаться к земле, стать маленьким комком серого праха. Это понимание возникло не в одной точке мозга, а вспыхнуло сразу во всем его теле, в тысячах клеточек рук, глаз, плеч, шеи, ног. Но он даже не пошевелился и продолжал стоять, по грудь высунувшись из окопа. Он увидел быстрый огонь, прямой лучистый огонь взрыва, ничем не похожий на гибкий вьющийся медленный огонь пожаров и костров, - и тотчас живое тело ручья было разорвано и клочья земли веером прянули вверх. Почти одновременно с разрывом волна воздуха толкнула Сергея в грудь. Показалось, что именно низким крякающим звуком и ударило его. "Ручей наповал", - подумал он; и снова за его спиной раздался спокойный, недовольный голос Марковича:
- Что ж, будешь ты когда-нибудь ходить?
Этот самоуверенный голос вывел Сергея из паралича, он прыгнул на дно окопа.
Разрывы раздавались один за другим, иногда звук их рождался одновременно в разных точках, и грохот сливался в низкий непроходящий гул.
Подлое время, умеющее так незаметно, вероломно скользить в легкие часы человеческой жизни, сейчас остановилось. Краткие секунды полета снаряда, самый миг разрыва - все это расплющилось в мучительную бесконечность, словно короткий брусок металла, вытягивающийся в монотонную проволоку. Никто не шевелился; все сидели на дне окопа, прижимаясь спиной к передней стенке. Тени то и дело ложились на верхнюю часть окопа.
- Нэ було щэ такого, нэ було, - шептал Вовк, и его полные щеки, опустевшие от внезапно ушедшего румянца, казались худыми и впалыми.
Растерявшийся Порукин забыл спрятать свое имущество, и пробегавший к офицерской землянке Улыбейко опрокинул коробки с красным и желтым кирпичным порошком.
Русская артиллерия молчала. При страшной бедности командование не могло позволить себе такую роскошь, как энергичный артиллерийский огонь. Нормы расходования натронов были убоги. Об этом знали штабные армии и фронта, командиры артиллерийских дивизионов и офицеры на батареях. Это сразу почувствовали и поняли солдаты в окопах.
Страх охватил Сергея. Хотелось просить помощи, кричать: "Да перестаньте вы, что вы делаете!" Мучительно ощущалась собственная слабость, когда вокруг буйствовал металл. Чувство детского одиночества, любви и жалости к самому себе сопровождалось сильной физической тоской: позывало на рвоту, руки и ноги ослабели, живот и грудь замерзли изнутри, точно были полны льдом.
Сергей не стыдился своего страха, он видел, что обстрел подавлял почти всех солдат.
Из землянки вышел Аверин, за ним Улыбейко. Аверин шагал медленно, словно не слыша воя пролетавших снарядов и уханья разрывов. Всем своим видом он показывал, что ему мало дела до ураганного огня австрийцев. Трудно было сказать, что выражала его спокойная, медлительная фигура, но все солдаты почувствовали: этот худой и нескладный поручик был силой, разумом, нес надежду. Необычайное обаяние власти, спокойной воли исходило от него. И Сергей Кравченко тоже ощутил обаяние офицера, сердце сладко екнуло, когда Аверин, проходя мимо, дружески нагнулся к нему и прокричал в ухо:
- Предсмертная австрийская икота.
Он подошел к пулеметчику Самохвалову и долго простоял возле него, осматривая пулемет, расспрашивая о чем-то. Может быть, в том, что он делал, не было никакого практического смысла, и он, конечно, не мог своей жалкой властью пехотного поручика ничего противопоставить могучей артиллерии одной из самых мощных европейских крепостей. Но, вероятно, в том и была сила, что он, наперекор огромной махине, оставался самоуверенным офицером, ротным командиром.
Солдаты почувствовали сладость подчинения, и Аверин прошел по окопу, чтобы сообщить солдатам - походкой, снисходительными расспросами, - что он не боится офицерской ответственности, а спокойно принимает ее. Я ему это дало силу, ибо он, конечно, как и все, трепетал от бушевавшей грозы.
Ушедшие за обедом солдаты вскоре вернулись, не дойдя до фольварка: ходы сообщения оказались завалены на большом протяжении, и солдаты не решились идти открытым местом.
Почти никто не заметил отсутствия обеда. Солдатам, как тяжелобольным, в этот день хотелось только пить.
Огонь артиллерии стих, лишь когда окончательно стемнело.
Солдатам выдали дополнительные четыре обоймы патронов, были выставлены усиленные караулы, секреты выдвинулись перед линией окопов. С минуты на минуту могла начаться вылазка.
Сергей стоял на часах первую половину ночи. В ушах звенело, голова казалась пустой и легкой, и не проходило тяжелое чувство.