Собрание сочинений. т.2. Повести и рассказы - Борис Лавренев 24 стр.


- Ха-ха-ха! Испугались? - услышал он веселый возглас артистки.

- Входите, Зяма, входите, - приказала она кому-то, проскальзывая в прихожую, и Кудрин увидел в пролете двери чью-то незнакомую фигуру.

- Ну, зажгите же свет, Федор Артемьевич. Вы меня простите, мне позвонил Александр и сообщил, что вы заболели и что не желаете его видеть. А так как я знаю, что вы в единственном числе и беспомощны, я решила нагрянуть и похозяйничать. Не сердитесь!

Кудрин зажег свет и невольно улыбнулся. За артисткой стоял небольшой человечек, нагруженный кульками и свертками.

- Зяма, сложите покупки и можете уходить. Вашей помощи больше не требуется, - сказала Маргарита Алексеевна.

Молодой человек сложил кульки и, поклонившись, исчез за дверью.

Кудрин беспокойно топтался на месте.

- Нет, право, Федор Артемьевич, вы не сердитесь, - заговорила артистка внезапно тепло и просто, - я ведь хорошо знаю, как иногда бывает трудно болеть одинокому человеку. А у меня сейчас свободное время до спектакля, я я рискнула приехать к вам с вкусными вещами. Но если вам не хочется видеть людей - можете спокойно выгнать меня. Даю слово, что не обижусь.

- Зачем выгонять? Наоборот, - ответил Кудрин, успокоенный мягкой теплотой ее голоса, - милости прошу.

- Вот и хорошо.

Кудрин подобрал сложенные Зямой кульки и отнес их за Маргаритой Алексеевной в столовую.

- А почему вы так немилостиво отправили этого вашего носильщика? - спросил он.

Маргарита Алексеевна засмеялась.

- Зямку? А куда ж он годится, кроме как носить покупки? У меня таких адъютантов вагон. У вас примус есть?

- Есть, - ответил Кудрин.

- Показывайте. Я буду чай кипятить.

- Ну, это чепуха! Я сам могу, - возмутился Кудрин.

- Ни-ни, - вы больной.

Несмотря на протесты Кудрина, она забралась в кухню и поставила на примус чайник.

- Я буду следить за ним, а вы разворачивайте тут на столе покупки.

Кудрин послушно занялся развертыванием пакетов. Маргарита Алексеевна, возясь у примуса, беспечно рассказывала театральные сплетни. Кудрин слушал, но мысли его были далеко. Он продолжал думать о своем.

Чайник забурлил паром, и артистка перенесла его в столовую. Она усадила Кудрина и уселась сама, продолжая болтать. Но вдруг прервала болтовню и, внимательно взглянув на Кудрина, спросила:

- А вы нехорошо выглядите. Что с вами случилось?

- А что? - опешил Кудрин.

- Вы пьете чай, делаете вид, что слушаете меня, но мысли ваши совсем не здесь. И видно, что вам не по себе.

- Таить не буду, - ответил Кудрин, - не по себе. Это правда. Только не стоит тревожиться.

Маргарита Алексеевна посмотрела на Кудрина, и ее спокойный взгляд напомнил ему взгляд Половцева.

- Вы меня извините, Федор Артемьевич, я совсем не хочу навязываться с ненужным участием. Я спросила как-то невольно. Я слыхала, что у вас разрыв с женой, знаю, что это бывает очень тяжело. Помочь нельзя, но вы-то не расклеивайтесь. Ваше дело не в семье, а в работе.

Кудрин поставил чашку на стол и улыбнулся.

- Спасибо за участие, Маргарита Алексеевна. Только дело совсем не в разрыве с женой. Он был и прошел. Беда в разрыве с самим собой.

Маргарита Алексеевна удивленно склонила голову.

- Разрыв с собой? У вас? Странно. Я всегда считала вас твердым.

- Вы не совсем поняли. Я и остался таким. Я не поколебался. Но вот трещинка крошечная есть. Я на распутье. Открывается новая дорога. Пойти - или нет.

- Не совсем понимаю, - ответила артистка, подвигая Кудрину налитую чашку.

- И я не совсем понимаю. Может быть, права моя бывшая жена, и все это одни интеллигентские шатания… Впрочем… хотите, расскажу. Вы - человек умный и теплый, не чета вашему мудрому супругу. Любопытно, как все это выглядит со стороны.

- Рассказывайте, - коротко сказала Маргарита Алексеевна, сложив руки на скатерть и опершись подбородком на ладони.

Кудрин медленно, точно вдумываясь и выслушивая самого себя, рассказал все происшедшее с ним, от первого посещения выставки до прихода Шамурина.

Артистка выслушала молча, медленно опустила руки на стол и взглянула на Кудрина, словно боясь поверить.

- Как странна и как ужасна история этого старика, - промолвила она тихо.

- Но этот безумный старик натолкнул меня на решение мучившего меня издавна вопроса: почему они могут выразить свою обреченность и распад с подлинной мощью, а мы еще не можем показать нашу силу и здоровье. За ними вековая культура с ее философией, науками, техникой, искусством. А мы вновь родившиеся. Голые человеки на голой земле.

- Да, это конечно, - раздумчиво сказала Маргарита Алексеевна. - Но вы не правы в том, что упадок живописи, как и других искусств, в области формальной, возник только теперь, в связи с переломом эпох. Нет, упадок начался гораздо раньше, и ему другая причина.

- Какая? - перебил Кудрин.

- Сейчас. Вы, я думаю, согласитесь со мной, что в области вашего искусства - живописи - есть какая-то грань, резко разделяющая два периода. Уже, собственно, с семнадцатого века исчезли гиганты кисти и резца и сменились в лучшем случае крепкими ремесленниками. Согласны? Ну вот! Возьмите великолепнейшую эпоху живописи. Поглядите старых итальянцев, испанцев, голландцев. Что вас поразит в первую очередь? Крайняя немногочисленность тем и сюжетов. На триста. - четыреста имен пять-шесть сюжетов: благовещение, мадонна с младенцем, святое семейство, распятие, ритуальная церемония, обряд. У голландцев к этому прибавляется деревенская пирушка и пейзаж. Вы скажете: какая скудость, какое неуменье видеть все живое разнообразие жизни. Ничего подобного! Тут налицо сознательное ограничение диапазона для возвышения мастерства. Возьмем какое-нибудь благовещение. Некий мастер писал его всю жизнь. В десятках вариантов. Умирая, оставлял учеников. Ученики писали то же благовещение, привнося новые детали, совершенствуя технику и мастерство. Сами становились мастерами и передавали сюжет новым ученикам. И доходили до полного вдохновенного мастерства, до гениальности. Вырабатывались определенные навыки, то, что сейчас называется казенной кличкой квалификации… Ах, вы, наверно, не понимаете, куда я гну. Я сама чувствую, что путаюсь, - беспомощно улыбнулась она.

- Нет, - произнес Кудрин, - валяйте дальше. Начинаю разбираться.

- Да? Ну, хорошо. Мастер повторял почти без изменений полотно своего учителя, доводя живопись до непревосходимого блеска. Так вырабатывалась школа. Теперь не только отвергли этот принцип совершенствования по одной линии, но его стали считать чуть не преступлением. Каждый фигляр, каждый безграмотный олух стремится поразить мир, открыть свою технику, создать свою школу, исходя при этом не из принципов искусства, а из голой самовлюбленности и нахальства. Повторить сюжет и технику гениального мастера считается преступлением. За это травят и доводят людей до могилы. Вспомните недавнюю еще историю гибели Крыжицкого. Вспомните: Франс Гальс, оба Тенирса и еще десяток голландцев писали в центре своих пирушек одно и то же хохочущее лицо. И ведь тип этого лица, наконец доведенный до совершенства, стал почти нарицательным. И никто не боялся, что невежественный недоросль, думающий, что в искусстве обязательно нужно выдумывать небывалые откровения, обвинит Тенирса в плагиате у Гальса или наоборот. Они вместе создавали и совершенствовали школу. Почему до сих пор еще высоко держится наше сценическое мастерство? Да потому, что мы считаем не грехом, а доблестью повторять приемы и технику наших великих актеров, не оригинальничая ради пустого оригинальничанья… Право, не знаю, поняли ли вы меня? Александр всегда говорит, что я умею думать, но лишена возможности связно выражать свои мысли.

- Ничего, - усмехнулся Кудрин, - хоть и путано, но главное я понял. Это любопытно и, пожалуй, имеет смысл… Но, кроме всего, я спрошу вас о личном деле. А вы отвечайте напрямик.

- Пожалуйста, - просто сказала Бем.

- Я очень растревожился за эти дни. Вот оглянулся кругом, посмотрел, проверил и понял и свое и общее наше бескультурье. Хозяйство строим, а про культуру хозяйства забываем. Что толку в том, что построим небесной красоты дворцы, если в этих дворцах на наборный паркет сморкаются. Кто-то сказал, что раньше нужно потолки построить, а потом уже придумывать, какие узоры на них разводить. Чепуха! Нужно одновременно. И потолок и узор придумать, чтоб не опоздать. Фреска сырой штукатурки требует, по сухому потолку не напишешь… Ну вот. И потянуло меня к моей старой работе, к кистям. Только сомнение мучает. Не поздно ли вернуться? Сорок два года…

Маргарита Алексеевна внимательно взглянула на Кудрина и без улыбки сказала:

- Поздно? Малодушие вам не к лицу, Кудрин. Вспомните Гогена. Если вы серьезно…

- Совершенно серьезно.

- Тогда в добрый час. Поверьте, что это говорит друг… А теперь мне пора на спектакль.

- Я выйду с вами, - сказал Кудрин.

- Выйдете? Но вы же нездоровы.

- Пустяки. Мне на воздухе станет лучше.

Кудрин помог артистке одеться, и вместе они вышли на вечереющую улицу.

13

Проводив Маргариту Алексеевну до театра, Кудрин простился с ней и подозвал извозчика. У него созрело решение отправиться к Никитичу и поговорить с ним. Он любил и уважал этого старого, ясного человека, отдавшего партии сорок лет своей жизни и бывшего для Кудрина как бы партийной совестью.

Он застал Никитича дома, в маленьком чуланчике за станком. Старик, руководивший работой крупного оптического предприятия, помимо административной работы находил время для кропотливой возни с проектированием и сборкой фотообъективов и часами возился, прилаживая и пригоняя линзы в десятках комбинаций.

Никитич, не отнимая ноги от педали станка, кивнул гостю:

- Здравствуй, милый! Ну, как дела? Поуспокоился или нет?

- Почти успокоился, - сказал Кудрин, - вернее нашел способ успокоиться. Ты мне можешь уделить полчаса, Никитич?

- Ух, как шикарно! Прямо как в посольстве. "Не можешь ли уделить", - передразнил он Кудрина. - Чего там уделять. Садись вот на табурет и вываливай.

- Ладно, - отвечал Кудрин, садясь, - дело вот какое, Никитич. Бросить я хочу директорство к чертовой матери.

Никитич повернул голову, прищурился и опять стал чем-то неуловимо похож на Ленина.

- Ой ли? - протянул он. - Что так загорелось? Или тоскуешь по поэзии?

- Нет, - твердо сказал Кудрин, - не тоскую. Работа в тресте мне по душе была, и сейчас мог бы работать и честно и крепко, не скучая и не томясь. Вопрос в степени полезности. Где лучше? На какой работе больше толка?

- А разве толка мало?

- Да нет. И толк есть, и охота есть. Но есть еще большая охота. Помнишь, как я у тебя ночевал - о чем говорили.

- Помню, - не спеша ответил Никитич, смотря линзу на свет, - помню.

- Ну вот. Раз помнишь - напоминать не стану. Вот мы тогда с тобой еще утром о культуре нашей говорили, о том, что ее строить чистыми и своими руками надо. Так кажется мне, что руки мои к этому делу пригоднее, чем к тресту.

- Подумал как следует? - спросил Никитич, как будто вскользь, но в вопросе Кудрин уловил острое внимание, и это обрадовало его.

- Подумал. Много думал. Боялся, что действительно у меня уклончик какой-то такой гниловатый начался. А теперь, подумавши, знаю ясно, что иду по-правильному. Тянет к прежней работе, к профессии, к художеству. Натолкнули кой-какие случайности, кой-какие наблюдения.

- Думаешь, на художестве больше пользы принесешь?

- Больше! Твердо знаю, что больше. Пришлось вспомнить и понять, что есть у меня профессия, специальность.

Раньше как-то невдомек и ни к чему было. Когда варились в котле с семнадцатого по двадцать первый - у всех нас исчезли профессии. Это законно было - иначе нельзя было. В разрушении нужен был только пафос и энергия. Так с этим обезличением и вошли в мирную жизнь. Стали легкомысленно думать, что на постройке нового нужен только пафос да энергия. И пошли сажать людей. Маляра в издательство, швейника в кино, художника в трест. Не боги горшки обжигают. Справимся авось. За авось и расплачиваемся. Недаром уже поняли, что нужно свои кадры специалистов создавать для промышленности, потому что чужие или предают, или не понимают. В промышленности это осознали, а на культурном участке еще нет. И каждый свой человек там на вес золота. Вот я и решил.

Никитич положил линзу и покачал головой.

- Говоришь дельно, ну, а подумай, кем тебя в тресте заменить? Там мало, говоришь? Да и тут одинаково мало.

- Я знаю. Но в тресте может справиться любой партиец, который знает четыре действия, таблицу умножения и имеет сметку в голове. А я могу создавать культурные ценности и обязан их создавать.

- Ну что же. Если веришь в свою силу и знаешь, что пользу партии дашь и урона не принесешь, тогда иди. У нас того… с художествами худо. Выпускают мастеров малярного цеха, которые не знают, куда ткнуться и как в жизни свое малярство применить. Что ж, иди в какой-нибудь художественный вуз ректором - дела много, организующая, умелая рука нужна.

Кудрин отрицательно покачал головой.

- Нет. Ни на какие посты в этом деле не пойду. Я тут сам ученик. Мне и работать и одновременно учиться надо. Засяду в мастерскую, возьмусь за уголь, за кисти, за черновую работу, может не на год, на много лет, прежде чем первые плоды созреют.

- Ну, это ты вздор понес, миляга. Вздор! А партработа, а общественность?

Кудрин ответил не опуская глаз под пристальным взглядом Никитича:

- Партработа? Общественность? Партия освобождает своих писателей от будничной партийной нагрузки, считая, что их партийная работа в том, что они пишут. Партийная работа художника в его полотнах. Отрываться от общественной жизни не стану, но работа моя в полотне.

- А с массами как? С низами? Что же, в нору от них уйдешь?

Кудрин засмеялся.

- Нет, Никитич, на этом не поймаешь. Не только не оторвусь - ближе подойду. С карандашом, с альбомчиком туда, в мастерские, в цеха, в самую гущину, в самый центр. Каждый штрих, каждый замысел на их проверку, с ними вместе. Это я продумал. У меня на заводе старик есть, изобретатель Королев. Возился последнее время с механической глиномешалкой. Так вот, если мне удастся за всю мою жизнь его одного лицо написать в ту минуту, когда он об этой самой мешалке своей говорит и думает, так написать, чтоб люди почуяли, что это наш Королев, что всю жизнь, все чаяния свои, все торжество свое он в эту мешалку вложил, - вся моя задача выполнена. А если я научу десяток молодых ребят моими глазами видеть, тогда и совсем уходить спокойно можно.

Никитич стоял, ссутулясь, хмуря мохнатую вылинявшую бровь, но Кудрин видел, что под этой хмуростью процветает теплая, ободряющая ласка.

Внезапно, вскинув на Кудрина светлые зрачки, Никитич ворчливо сказал:

- В одиночку все же хочешь работать. Жертва! Подвижничество! Как бы не сорвался. Наше дело миллионное - тем и сильны. В одиночку камня не сдвинешь, а гуртом землю повернуть можно.

Кудрин ответил спокойно:

- Я и об этом думал. Казалось самому - интеллигентская замашечка. А потом вспомнил историю. Верно! Наше дело миллионное. А почему таким стало? Потому что к миллионам, корпевшим в рабстве и темноте, пришли одиночки. Пришли жертвенно, безоглядно - будить и звать. И разбудили и скрепили, спаяли в массив, равного которому не было. То же и сейчас, и я знаю, что от партийной линии я не отхожу. Иду будить и звать на постройку культуры.

Хмурая бровь Никитича подпрыгнула, и рот дрогнул под усами.

- Ухватился, мошенник, - сказал он смешливо, - поймал жар-птицу за хвост. Ну, добре. Валяй. Видать, идешь с ясным сердцем. Ну и иди. Одобряю.

Кудрин пожал руку старика.

- Спасибо, Никитич. Мне очень важно было, что ты скажешь. Твое слово - точка. Ты меня мальчишкой знал, и без твоего одобрения мне было бы трудно решиться. Спасибо.

Он ушел от Никитича облегченный, спокойный, уверенный.

Легко и широко шагал по мосту через Неву. Голубовато-зеленое трепетанье июньской ночи колыхалось над сонной рекой. Под настилом глухо шелестела вода. Маленький черный жук-буксир тянул по сиреневому шелку, надрываясь и плюя струей воды с левого борта, караван мариинок.

На середине моста Кудрин остановился и долго смотрел за реку, в легкий опаловый туман. С особой четкой зоркостью он видел эту привычную, сотни раз виденную картину и с необычным волнением понял, что опять смотрит взглядом художника, творчески запоминающим взглядом.

Свое, настоящее, дающее смысл жизни, говорило внутри него все ощутительнее и властнее.

Он усмехнулся и опять зашагал по мосту.

Дома он сел за стол, вынул лист бумаги и уж взялся за перо, как вдруг зазвонил телефон. С неудовольствием взявшись за трубку, Кудрин услыхал голос Половцева.

- Федор Артемьевич, простите, что так поздно, - но я только что узнал от Маргариты Алексеевны потрясающее известие. Она говорит, что вы уходите из треста. Что это - шутка?

- Почему шутка? - сухо спросил Кудрин.

- Да не в самом же деле. Мне Маргарита сказала мотивы, и я иначе как шутку воспринять не могу. Бросить прекрасное положение, крупную работу и идти, - куда? Вы же не маленький, чтобы вам рассказывать, как живут в наше время художники. Хлеб, вода и кислый квас на сладкое. А потом, вы думаете, мне приятно? С вами я сжился, сработался, а теперь черт знает кто у меня хозяином будет. Ну, взбрело вам заняться искусством, - неужели нельзя совместить это с трестовской работой? Нет, я не могу к вашему номеру серьезно отнестись, как ни хотите.

Кудрин злорадно засмеялся в трубку.

- А… Вот когда я вас поймал, уважаемый гражданин! Вот когда я докопался до вашей сердцевинки-то. Все вы таковы, товарищи специалисты, товарищи интеллигенты высокой квалификации. Когда со стороны говорить о бескультурье, о нехватке работников на культурном участке, о нашей неграмотности, о нашем духовном нищенстве - вы соловьями разливаетесь. А когда нужно идти в бой против бескультурья, - вмиг хвост набок и наутек, потому что в драке за культуру поголодать приходится. Потому что тут ни спецставок, ни тантьем, ни заграничных командировок, а хлеб, вода и кислый квас на сладкое.

- Позвольте, Федор Артемьевич! - услыхал он обиженный вскрик Половцева.

- И позволять не хочу. Все вы за лишнюю копейку с потрохами продадитесь. Черная работка не по вас, не сладка. Шкурники, уважаемые товарищи!

- Я вижу - вы не в духе, Федор Артемьевич. Лучше поговорим после.

- И после разговаривать не хочу. Много я от вас наслушался умных слов, сладких слов. Больше слушать не хочу. А Маргарите Алексеевне скажите, что я ей крепко кланяюсь за дружбу да за честный совет. Баста!

Назад Дальше