IX
Отпивая горячий чай маленькими глотками, Чугунов говорил:
- А я очень люблю школу! Не понимаю вас: как можно не любить ребят, не любить своего предмета - и быть учителем?! Для меня это самый тяжкий грех. Конечно, может, лучше самому что-то строить, создавать… Но разве есть более радостное, более… - Павел Павлович замолк, отыскивая подходящее слово, - более ответственное, я бы сказал, дело, чем воспитание ребят? У меня было двое детей. Я очень жалею, что не я их воспитывал. Но теперь у меня сто, а будет в десять раз больше учеников. И каждый из них вырастет человеком. Человеком! В этом я уверен.
- Бестолочь, а не ученики! - мрачновато произнес Володяка. - Во всех трех классах ни одного настоящего таланта! Серость. Петра Первого путают с Иваном Грозным. Сколько ни толкую, все понапрасну. Дырявые головы.
Чугунов, слушая, постукивал ложечкой о стенки стакана. Я понял, что он насквозь видит Володяку, но, как человек более зрелый, готов ему кое-что простить. Отсюда и эта усмешка, и эта терпеливость выслушивать до конца наивные выкрики коллеги.
- Не верю, чтоб так все и оказались бездарью. Ребят заинтересовать надо. Надо уметь открыть им мир, и тогда столько талантов явится! - продолжал Чугунов. - И у меня не сразу явилась уверенность. Мой предшественник, человек старый, аккуратный, ничего знать не хотел, кроме учебника. Приучил ребят к зубрежке. Требовал знать даты жизни всех царей и королей. За всякую самую малую оплошность ставил двойку. Ребята ненавидели уроки истории. Я понял это сразу же, как только провел два-три урока. Что делать? Как расшевелить, заинтересовать ребят? Начал я вот с чего. Неподалеку от нашей шахты есть монастырь. Что это за церковь? Кем построена? Когда? Никто из учеников не знал. А это был знаменитый Донской монастырь.
- Это в Данкове, что ли? - Володяка отрыгнул.
- Нет, в каком Данкове? Рядом с Побединским рудником, над Вёрдой…
И Чугунов принялся рассказывать о том, как был построен монастырь, о старце-иноке, о Дмитрии Донском, о его походе на Куликово поле.
- Отправились мы на экскурсию, - говорил он. - Приходим. И что вы думаете? В монастыре колхозный склад! Сторож и близко не подпускает. Отыскали председателя. Разрешил впустить нас. Открыл сторож двери главного собора, а в церкви!..
Павел Павлович замолк, отпил несколько глотков чаю.
- В церкви увидели мы картину ужасную! - продолжал Чугунов. - Редкостный памятник русской культуры гибнет, разваливается. Своды, того и гляди, рухнут. Молельни, иконостасы, стенная роспись - все загажено. Фрески кое-где еще сохранились. Фрески были чудные. На ребят так и пахнуло стариной. Создали мы исторический кружок. Кружок этот начал борьбу за то, чтобы колхоз освободил исторический памятник и привел его в порядок. Сколько изобретательности проявили при этом ребята! Они изучили фотографию. Сами оборудовали лабораторию для цветной печати. Засняли на цвет все сохранившиеся фрески, иконы, историческую роспись сводов. Сделали из этих снимков альбом и отослали его в Москву, в Исторический музей. Вдруг, как снежный ком на голову, нагрянула из Москвы комиссия. Ученые, знаменитости, понимаете? Побывали в монастыре, на заседаниях нашего исторического кружка. Учащиеся сделали доклады… Не знаю, многие ли из моих учеников станут после школы историками, но знаю твердо, что они будут любить свою страну, талантливый наш народ, они будут хорошо знать прошлое России и гордиться этим прошлым.
- Мы тоже ходили как-то на Куликово поле, - сказал Володяка, - вернулись с волдырями на ногах.
Чугунов промолчал. Чай его давно остыл; он выпил его залпом и, потянувшись, встал из-за стола.
- Нет, чудная у нас растет смена! - сказал он. - Именно чудная! Любознательная, талантливая. Она знает в тысячу раз больше, чем мы в их годы. В тысячу раз! Такое время, ничего не поделаешь. Надо только быть с ними честными до конца. Юность искренна. Она не терпит обмана.
Павел Павлович подошел к своей кровати, начал стелить постель.
- Ну что ж, пора на боковую. Ничего не поделаешь - режим. Потом завтра надо встать пораньше, посмотреть доклады.
Володяка добирал остатки закуски.
X
Было душно. Пришлось открыть окно.
В открытое окно повеяло прохладой. Августовская ночь была свежа и прозрачна. Слышались голоса людей, топот ног по тротуару, возгласы, смех. Рядом с гостиницей находился кинотеатр. Видимо, в это время окончился очередной сеанс. Прошло немногим больше четверти часа, и голоса стихли.
- Ну, липяговцы, вы не спите? - проговорил в темноте Чугунов.
Володяка, засыпая, чмокал губами. Койка Чугунова, как я уже говорил, стояла у стены, но Павел Павлович лег головой к окну, и мы оказались рядом. Он, как мне показалось, был рад возможности поговорить со мной.
- Вы что преподаете? - спросил он.
- Физику.
- О, это очень интересно! Если бы я не был историком, то непременно преподавал бы физику. За этой наукой большое будущее. Очень большое!
Мы помолчали.
Чугунов вздохнул.
- Ох, сердце, сердце! Понимаете, шалить начинает. Не хочется сдаваться, а оно напоминает, что года идут. Вам сколько лет?
Я сказал.
Чугунов поворочался на жесткой койке.
- Ну, вы еще совсем юноша, - сказал он спустя минуту. - Вы уже третье поколение…
Он не сказал, почему третье. Подумав, я решил, что первым он называет поколение, сделавшее революцию. И я невольно стал сравнивать людей того, первого, поколения с моим, с нашим поколением. Мы ничего не успели сделать до войны, даже доучиться. Фронт был нашим первым жизненным испытанием. Многие выдержали это испытание с честью, иные - кое-как. Володяка, например, был минометчиком в самом что ни на есть рядовом пехотном полку. Вернулся с войны - вся грудь в орденах. А в жизни, оказалось, бывают испытания и более трудные, чем окопы…
- У вас типично липяговская фамилия, - прервал мои размышления Чугунов. - Помню, бригадир первой бригады, Василий Андреевич…
- Это мой отец.
- Отец?! О, тогда я хотел бы пожать вам руку! - Чугунов нашел во тьме мою руку, пожал. - Замечательный человек Василий Андреевич…
- Он умер.
Чугунов снова вздохнул.
- Мы с ним были одногодки, - заговорил он спустя некоторое время. - Помню, как-то, в самые первые годы работы по-артельному, распахали мы луг Двенадцати родников. Долго думали, чем занять целину. Решили посеять сахарную свеклу. Буряки выросли с церковный купол. Приехали убирать. Осень стояла чудная, как теперь. Приехали бабы разнаряженные, мужики с вилами. Все не налюбуются на грядки свеклы. Вдруг вижу: бригадир машет мне рукой, подзывает. Подхожу, и что ж вы думали? В меже, скрываясь под ботвой, лежит заяц. Беляк едва начал к зиме готовиться, на ботве пух, линяет. Наелся за ночь, а теперь спит. Шепчу бригадиру: "Бери!" А тот пожимает плечами: "Чем брать-то?" - "Руками". - "Нет, говорит, надо Авданю позвать, он мастер с ними расправляться". Только было он собрался звать Авданю, а заяц - скок! - и был таков… Смеху, вповалку все. Да, добрый был человек… - Чугунов, как мне показалось, улыбнулся во тьме, вспоминая случай, по поводу которого нередко шутили у нас в семье над отцом, и вдруг совсем другим голосом добавил: - Да, справедливый был человек!.. Когда меня взяли, то вызывали кое-кого из липяговцев. Взяли, а материала обличительного не было. Затем и вызывали, чтобы мужики показывали, что и в колхозе я занимался вредительством. Вызвали и Василия Андреевича. Подсунули ему эту самую бумагу про мое вредительство в колхозе, чтобы он подписал. Бились, бились. Арестом, карцером грозили. Ни в какую! Отпустили… Значит, вы его сын?
- Да.
Чугунов замолк.
Было, наверное, далеко за полночь. Белые стены и потолок отражали блики света, падавшего в окно. Блики эти то гасли, то вспыхивали так ярко, что в комнате становилось светло, как днем.
- Машины, что ли? - спросил Чугунов.
- Это зарницы, - сказал я. - Хлеба поспевают.
- А-а, верно! Август же! Совсем позабыл…
Чугунов повернулся навзничь; кровать под ним скрипнула. Он долго лежал молча, потом вздохнул и сказал радостно:
- Зарницы! Хорошее слово… Позабыл, совсем позабыл…
Книга вторая
Баллада о сельском колодце
I
Вдоль улицы прорыта глубокая узкая канава. Черная траншея эта с двумя валами красноватой глины по обе стороны - словно шрам на лице. От околицы - до самого поповского дома. И куда подевалась мурава, которой так славился наш порядок! Ни пройти по селу, ни проехать.
Правда, кое-где сделаны мостки для перехода.
Но жидкие горбыли брошены наспех; перилец на мосточках нет, и старухи, прежде чем наступить на них, подолгу крестятся: не дай бог, оступишься - угодишь в преисподнюю.
Люди еще туда-сюда, а скотина - та совсем обезумела от этих бирдюковских ям.
Пригонят стадо, коровы дойдут до середины порядка, пора сворачивать к своей избе - а тут прорва эта! Одной сюда, а другой туда надо. Влезут на глиняный вал и ну реветь. Ягнята мечутся вдоль рва, блеют жалобно: никак не решатся перепрыгнуть. Одни козы свободно перемахивают через канаву - на то они и есть бесовы животины.
Загоняя коров, бабы почем зря честят Бирдюка и его бригаду, вырывших машиной эту самую траншею.
- Понарыли, антихристы, ловушек! - говорила Таня Виляла, вышедшая встретить свою козу. - Не боятся, знать, что сами пьяные ввалятся в нее.
- Ить он, Бирдюк-то, не пье, - возражала Прасковья, жена Василия Кочергина.
- Он не пье, так другие хлещут! - не успокаивалась Таня. - Водопровод вздумали, шут их побрал бы! Труб еще нет, а окопов этих вдоль села нарыли. Грязь теперь, чай, на три года…
- А кто на собрании больше всех кудахтал: "Один колодец на весь порядок!", "Пузо надорвешь, пока ведерко воды вытащишь!", "Прав Яков Никитич!" - заговорил дядя Авданя, подражая Вилялину говорку. Мой крестный стоял тоже тут, встречая свою комолку. И теперь он рад был случаю покалякать с бабами. Усмехаясь в свои прокуренные усы, он все подзуживал Татьяну:
- Скоро вам, бабы, прямо на кухоньку крантик с водой проведут.
- И-и! Как бы не так! Покуда выторгуют эти самые трубы, года три пройдет. Лучше б за эти деньги колодцы подправили, и то толку б было больше.
- Говорят, что и нас будут поить той же водой, что коров на ферме… Как ее?.. Архизианской… - кручинилась Прасковья Кочергина.
- А чем же та вода плоха? - спросил Авданя. - Артезианская самая что ни на есть чистая вода.
- Эк, рассказывай, "чистая"!.. - поддержала Прасковью Татьяна. - Пока трубы прочистятся, сколько с них грязи и масла всякого сойдет! То-то, помню, в девках: достанешь ведро из Санаева колодца, вода чище слезы Христовой. Выпьешь глоток - час зубы ломит.
- Да, хорош был колодец, - согласился Авданя. - Но сам я любил брать из Ефремова колодца. Жалко, осквернила его Грунька - засыпался. А хороша была вода в нем! И до Груньки хороша, а опосля и того слаще…
- Будя тебе, дядя Авданя! - обиделась Татьяна. - Вечно ты с подковыркой.
- С какой же это "подковыркой"? Ей-бо, без всякой подковырки! - Евдоким Кузьмич шутливо перекрестился, смахнул языком с губы самокрутку, подымил, опять приклеил папиросу к губе и бур-бур - пошел свои лясы разводить. - Разве не я первый Груню-то отыскал? На самый Михайлов день, значит, было… Встал утром, а баба и говорит: "Сходи-ка, мужик, за водой. Не то напьешься к вечеру, весь дом без воды оставишь…" И то, думаю, правда: на престол да не выпить!. (Тут Таня Виляла хмыкнула: Авданя выпьет на грош, а хвастает потом весь год.) Взял, значит, ведро, - продолжал Евдоким Кузьмич, - и пошел… Пришел, вижу: колодец открыт, а у сруба ведра чьи-то стоят. Ну, думаю, побежала баба к соседке поболтать, плюнул на руки да за бадейку. Начал опускать. А колодец, сами знаете, глубоченный был. Пока, бывало, цепь всю выберешь, руки отсохнут. Ну, зачерпнул, достаю, а в бадейке варежка плавает. Эк, думаю, обронил кто-то. Да выбросил варежку, а воду-то жалко выливать. Налил ведро, за другой бадьей дело. Опять, значит, журавель нагибаю… Достал я вторую бадейку, а в ней… платок плавает!..
- Тьфу! Вспомнил, окаянный! - Таня сплюнула и, увидав свою козу, важно шагавшую вдоль траншеи, побежала ей навстречу. - Кать! Кать!
За Таней и другие бабы поспешили навстречу стаду.
Авданя помусолил во рту не успевшую погаснуть папиросу и, дымя, ступил на мосток: его комолка мычала по ту сторону рва…
II
Я проходил мимо и краем уха слышал этот разговор. Что разрыли улицы - это, конечно, нехорошо. Однако рвы - дело временное. Скоро в траншеи уложат трубы, и в Липягах будет водопровод.
Казалось бы, что ж тут особенного?
Но тот, кто знает Липяги, согласится со мной, что это новая эпоха в жизни села.
Лишь подумаю о том, что скоро на наших улицах не будет больше колодезных журавлей, и становится как-то грустно. Извечно стояли они, эти самые журавли. В других местах всякие вороты над колодцами ставят или канаты на столбик вешают, а у нас в Липягах - что ни колодец, то журавль над ним.
Ведь вот, думаю: сколько веков-то прошло, сколько всяких событий случилось и всяких царей перебывало, а колодцы - им хоть бы что! Они были частицей жизни Липягов, частицей деревенского быта. И как все, что связано с бытом крестьянина, колодцы поэтизировались.
Сколько в народе сложено песен да прибауток про эти самые криницы, копани, журавли…
И песни, и присказки, и мудрость народная.
Где, бывало, впервые свидится парень с девушкой? У колодца. Где похвастаться девушке новым полушалком, в первый раз надетым казачком? Где деревенскому парню, похвалиться силой да удалью? Где в студеный зимний день можно услышать все деревенские новости?
Все там же, у колодца.
С самого раннего детства колодец входил в быт деревенского человека. Помню, были своего рода дежурства по колодцу. Все равно как ходили по порядку ночные сторожа с колотушкой. Так и тут - каждая семья, берущая воду, понедельно приглядывала за колодцем: чтобы каждая крышка на ночь была закрыта; чтобы корыто, приставленное для водопоя скота, не обрастало наледью.
Бывало, покончив с делами по хозяйству, дед берет лопату, лом и идет к колодцу. Я любил ходить с ним. Мороз пощипывает щеки; к небу тянутся дымки из труб.
Дед, покряхтывая, скалывает лед со сруба, я очищаю дорожки от снега. Дед все время следит за мной, чтобы я не подходил близко к срубу. Но все-таки, когда дед заговорится с кем-нибудь, я нет-нет да и загляну в черную пасть колодца. Ребра сруба, изгибаясь, пропадают в темноте, и там, на дне этой пропасти, маслянисто поблескивает вода…
Бр-р… Посмотришь, да и отпрянешь тут же…
В середине марта, едва начнется капель, все оживает от предчувствия близкой весны. Застоявшуюся в закутках скотину выпускают на прогул. В эту пору дед впервые выводит к колодцу и нашу кобылку. Проулок от соседей, куда выходят конюшенные воротца, по самую пелену забит снегом; с оголившегося южного ската крыши свисают рыжие сосульки.
Кобылка, почуя волю, поднимется на дыбы; задние ноги по щиколотку провалятся в снег.
- Но! Не шалить мне! - прикрикнет на нее дед. Прикрикнет так, для виду, а сам, радуясь, гладит ее по холке, по крупу. Если она очень уж взыгралась, дед осадит ее, стегнув по боку концом повода. Кобылка испуганно попятится, сбивая сосульки с крыши.
Подведя кобылку к сараю, дед почистит ей бока скребком, счесывая мшисто-серую линючую шерсть, и, только прихорошив ее как следует, отправляется вместе с нею к колодцу.
Неподалеку от сруба, в затишке ефремовской мазанки, - продолговатая долбленая колода. Лежит она не на земле, а на замшелых дубовых кругляках. Зимой, когда скот поят дома, колоду забивает снегом. Но едва повеет весной, мужики выдолбят лед из корыта и приводят лошадей на водопой к колодцу. Надо, чтобы к пахоте лошади поразмялись. К тому же каждому мужику похвастаться друг перед другом хочется; вот, мол, как я за зиму кобылку свою откормил!
Приведет дед кобылку, нальет ей в колоду воды. Парок идет от нее на солнце и дух земной, утробный… Лошадь припадет к воде бархатными губами, поводит ими. Хороша водица! Тряхнет гривой от блаженства - и пошла, и пошла глотать, только мышцы на шее подрагивают.
- Будя, милая! - Дед оттолкнет кобылку от колоды, погладит ладонью бока.
Чуя ласку, кобылка фыркает и оглядывается по сторонам. Дед не успел еще отвести ее от колодца, глядь - и дядя Ефрем выводит из ворот своего вороного мерина. А там и Василий Кочергин и Авданя. Разве устоит мой крестный против такого соблазна? Ни за что! Он не только пригонит одноглазого жеребчика, но и овец, и захудалую коровенку. Пусть, мол, все видят, какая справная у него скотина!
Любит похвастаться Евдоким Кузьмич. Но, как говорится, бодливой корове бог рог не дает. Так и у моего крестного получалось. Никогда не водилось у него путной скотины. Подведет Авданя к колоде своего жеребчика, потреплет его по холке, а с бедного коняги шерсть клочьями летит.
- Но, Чалый, пей-напивайся, сил набирайся! - скажет Евдоким Кузьмич. И, похлопав ладонью по ребристым бокам лошади, добавит: - Вот до чего раскормил - передохнуть не может. Ничего, Чалый, жируй, покеда время! Не то задам я тебе нынче. Нынче мы с тобой раньше всех должны посеять…
Дед и дядя Ефрем стоят рядом, посмеиваются; не помнят они такого, чтобы Авданя вовремя сеял и убирал.