- До чего у мужиков волос жесткий! Все пальцы обмозолил. И с такой башки копейку! Ежели бы патриотом не был, силком не заставили бы!
Снег перестал падать, стало еще холоднее. Тусклое, багровое солнце уползло за сугробистые крыши домишек.
В городе не было ни канализации, ни водопровода.
Воду возили в обледеневших бочках с реки из проруби.
Вдоль тротуаров проходила глубокая, в человеческий рост, канава, куда спускали нечистоты. Возле бани канава дымилась паром, и многие новобранцы, закоченев, пытались отогреться над канавой и стояли там, упираясь ногами в обледеневшие перекладины, подпирающие дощатую обшивку. Только на главных улицах эта канава была сверху заделана толстыми горбылями, после дождя и весной она доверху наполнялась водой, и нередко случалось, что дети, да и взрослые, оступившись, тонули в ней, уносимые бурным потоком под настил центральных улиц.
Тима несколько раз был в сомовской бане. Гнилые, выпученные потолки угрожающе низко свисали над головой. В раздевалке связанную в узел одежду вешали на железные крюки, такие, как в мясных лавках. Только здесь горела тусклая, семилинейная лампа. В мыльной с единственным окном в двери было темно, как в погребе.
Посредине стояли два огромных, сорокаведерных чана с множеством деревянных затычек по бокам. Один чан с холодной водой, другой - с горячей. В чан для горячей воды бросали раскаленный булыжник, который привозили на тачке, обшитой железом. Люди бродили по колено в грязной, сизой воде с тяжелыми деревянными шайками в руках, ощупью разыскивая в темноте свободное место на склизких скамьях. В парной, налезая друг на друга, истошно крича, издавая томные стоны, люди хлестали себя вениками, задыхаясь в жгучем, угарном, кисейнолипком тумане. Сомлевшие выползали на улицу, на спег, потом снова упорно карабкались на верхний полок и исступленно орали: "А ну, поддай еще!" И кто-нибудь, взмахнув лихо деревянной шайкой, выплескивал крутой кипяток в черный зев печи, набитой доверху раскаленным булыжником, и оттуда с пушечным взрывол! выбивало клубы палящего пара.
Ошпаренные восторженно вопили и еще яростнее стегали себя вениками, состязаясь друг с другом в нечеловеческой выносливости.
По воскресеньям любители уходили в баню на весь день. В лютые пятидесятиградусные морозы баня была для людей, иззябших в тайге, на лесных работах, в бараках неотапливаемой кожевенной фабрики, сырых землянках скорняжных и пимокатных артелей, поистине великим прибежищем тепла и удовольствия.
И нередко бывало, что сильный, матерый тайговщик, невезучий, обмороженный, слезно упрашивал Сомова пустить его помыться "за так", клятвенно заверяя, что он после расплатится золотишком. И, получая непреклонный отказ, отдавал шапку, рукавицы, а то и истоптанные чуни, чтобы только попасть в баню.
Баня Сомова называлась "общедоступной". В городе была еще баня Пичугина - торговая. Там имелось два отделения: общее и дворянское. В дворянском одежду Складывали в деревянные сундуки, запирающиеся на зaмок, ключ от которого болтался на цепочке, приделанной к ручке таза. Воду здесь брали из медных кранов, и за копейку можно было пользоваться душем. Пол из настоящего кафеля, а скамьи каменпые. В эту баню Тима ходил с отцом, в дворянское отделение. Но каждый раз Тима боялся: а вдруг их выгонят?
- Папа, а если кто-нибудь скажет, что мы с тобой не дворяне?
- В данном случае, - рассудительно объяcнял отец, - это лишь условное название. И право определяется только возможностью человека уплатить несколько больше обычного за вход.
- Папа, а мы кто?
- Тебя интересует сословная принадлежность? Мещане.
- А почему мама называет Андросова мещанином?
Ведь он же дворянин?
- Она называет его так за то, что Павел Андреевич оказался подвержен некоторым предрассудкам.
- Значит, все мещане подверженные?
- Нет, все люди равны в своем духовном и человеческом качестве, объяснял отец. - Но так как у нас нот общественного равенства, те, у кого в руках находится власть, придумали и утвердили это унизительное и выгодное им сословное деление и связанные с этим различные привилегии.
- Выходит, мы с тобой униженные?
- Нет, унижаются те, кто потворствует несправедливости. А ты мой голову с мылом, если хочешь, чтобы я с тобой беседовал как с самостоятельным человеком.
Тима, намыливая голову и изо всех сил жмуря глаза, все-таки испытывал тревожное чувство страха: а вдруг их выставят из дворянского отделения? Он не понимал, почему его отец не хочет ходить в сомовские бани, где чисто одетым посетителям выдавали медные тазы и банщик грубо расталкивал в парной всех, у кого деревянные Шайки, очшцая место на лавке для человека с почтенным медным тазом…
- Почем веники? - спросил вдруг кто-то Тиму сиплым простуженным голосом.
- Гривенник, - назвал Тима несуразную цену, желая сделать приятное торговке, у которой дома голодный ребенок.
- Ошалел!
- А они особые!
- Какие такие особые? - недоверчиво протянул покупатель.
- Гигиенические.
- Это как?
- Микробов убивают.
- Вошей, что ли?
- Вошь не микроб. Насекомое. Микробы для глаз невидимы.
- Скажи пожалуйста, какие слова знаешь, - уважительно произнес покупатель и, поколебавшись, дал семь копеек.
Тиме удалось сбыть таким образом несколько веников, и он не считал, что обманывает кого-нибудь. Ведь вот продавец шанежек кричит, расхаживая с лотком, обитым железом и накрытым сверху засаленным стеганым одеялом: "Кому шаньги с луком, с перцем, с собачьим сердцем!" И у него покупают, хотя никто не стал бы есть собачатину. И продавец кваса зазывает: "А вот квасок, сшибает с ног, пенится, шипит, по-немецки говорит!"
Значит, так полагается при торговле выдумывать…
- А на чесотку твой веник не действует?
- Купите Вилькинсоновскую мазь, - папиным голосом советовал Тима, втирайте на ночь тряпочкой.
- Напиши название на бумажке, так не запомню.
И только за один этот совет Тима получил три копейки.
Но вот наступил черед идти в баню и новобранцам, переулок опустел, а торговка все не возвращалась. В темно-синем небе повисла луна, воздух стал сухим, жестким, звенящим. Тима почувствовал, как стужа начала сжимать грудь, колоть кончики пальцев. Ресницы слипались, а нос и щеки ныли тупой болью, словно он стукнулся лицом о что-то твердое. Возле бани топтались только родственники новобранцев.
Папа рассказывал Тиме, как однажды, когда в стойбище тяжело заболела женщина, Рыжиков один пошел в пятидесятнградусный мороз в селенье, где жила ссыльная медичка. Он привел ее в стойбище, медичка спасла женщину, а потом отрезала Рыжикову на ногах суставы отмороженных пальцев кухонным ножом, который для этого Рыжиков сам наточил о камень. Вот и Тима может застыть так, что ему отрежут пальцы. В смятении и страхе Тима уже готов был покинуть доверенные ему веники и побежать домой: ведь дом так близко.
Из бани стали выходить распаренные новобранцы.
Тима с изумлением увидел, как они, окруженные семьями, скидывали поддевки, азямы, армяки и отдавали их женам и матерям, а некоторые даже снимали шапки и повязывали влажные головы женскими платками. И все это совершалось молча, деловито, как будто так и должно было быть. Потом унтер скомандовал, и новобранцы пошли строем по дороге, а над их головами дымился пар, поблескивая в синем, жгучем, морозном воздухе оседающими тонкими, летучими кристалликами.
- Тетя, что же это такое, они же простудятся? - с ужасом спросил Тима подошедшую торговку.
- Обыкновенное дело, - сказала она печально. - Не пропадать же одеже. Теперь к ним никого из сродственников не допустят. И как на фронт вести будут, тоже никого не допустят. Все равно как к арестантам. Бунтуются солдаты, воевать не хотят. Вот строго и оберегают.
Моего там уже вбили. И этих поубивают. Ну, беги домой, малый! Закалел ты, гляжу. Уж ты прости, замешкалась.
Дома печь заглохла. Стала младенца распеленывать, а оп весь стылый. Я уж у соседки корчажку горячей воды заняла.
Торговка вытерла концом платка глаза и предложила:
- Возьми веничек себе за услугу. Выручил ты меня, сынок. Если б не ты, ведь я бы насмерть младенца заморозила.
- Вот тут вам деньги. Я наторговал немного, - подавленным голосом произнес Тима.
Торговка равнодушно ссыпала медяки в карман и снова попросила:
- Так ты все-таки веничек возьми, не побрезгай. Может, тебе пятачок или гривенник следовало бы?
И стала поспешно собирать свой товар в охапку.
Домой Тима пришел иззябший, закоченевший, но гордый и с веником в руках. Хотя он и претерпел унижение у Савичей и надерзил там, за что ему может влететь, если Савич нажалуется, зато он совершил хороший поступок, а такое не каждый день бывает.
И вот даже об этом, о своем хорошем поступке, Тима не успел рассказать папе, когда тот вернулся домой после многих дней отсутствия. И все началось с того, что когда Тима, бросившийся к папе, у самой двери восторженно спросил:
- Хочешь знать, какой я хороший?
Папа, вместо того чтобы сразу обрадоваться, отстранил Тиму, сказав:
- Подожди, голубчик. Я очень холодный.
И стал стряхивать с усов и бороды сосульки. А потом, когда разделся и погрел руки, приложив их к кирпичной стене печки, посоветовал:
- Не нужно быть хвастуном, дружок. Пусть лучше о тебе хорошее скажут другие!
Но ведь папа вовсе не знаком с торговкой, кто же ему расскажет? Тима обиделся. И, чтобы не показывать своей обиды, начал нарочно гоняться за котенком, хотя котенок его тогда совсем не интересовал. Ему так хотелось забраться на колени к папе, прижаться к нему, всегда остро и кисло пахнущему карболкой, и рассказать все с самого начала, даже о том, как он нагрубил Савичу. Но тут котенок прыгнул на стол, Тима хотел поймать его и задел рукой лампу, она покачнулась. Тима подхватил лампу, но абажур свалился с нее, как шляпа, и грохнулся об пол.
И самое главное, он забыл сказать папе, что Савич пригласил Тиму к Нине на именины.
И на свободе Сапожковы сохраняли суровый обиход, к которому привыкли за годы ссылки. Но это происходило не от сознательного стремления к самоограничению, а скорее от нежелания обременять себя чем-нибудь лишним.
Рождение Тимы в ссылке явилось не только радостью, но и серьезным испытанием для Сапожковых, так как они были вынуждены на время отстраниться от активной политической жизни и оберегать себя ради сына. И хотя никто не упрекал их за это, а даже, напротив, товарищи всячески старались помочь Сапожковым создать для ребенка хоть сколько-нибудь сносные условия, родители Тимы считали себя в долгу перед партией. И они стремились привить мальчику с ранних лет необходимые навыки на тог случаи, если он вдруг останется один.
Тнма давно уже привык к постоянным денежным затруднениям.
Отец воспитывал его в пренебрежении к излишествам. Но частенько поступки матери опровергали самые мудрые рассуждения отца.
Варвара Николаевна с какой-то удивительной беспечностью умела раздавать и одалживать нужные им самим вещи людям, которые, она знала заведомо, их не отдадут.
И когда получала жалованье в городской управе, она с такой же легкостью тратила его в один день. Иногда ее покупки были настолько нелепыми, что отец, разводя руками, говорил:
- Знаешь, Варюша, у тебя просто талант юмориста!
Ну, скажем, зачем нужны лайковые перчатки, когда у меня и в меховых варежках руки мерзнут?
- Ах, Петя! - восклицала мать. - У тебя такие красивые руки, а твои варежки - это такие уродские мешки, что просто смотреть на них ужасно.
- Ну, а вот Тимке зачем гамаши? Ведь у него даже валенок целых нет.
- Господи, какая я нескладеха! - сокрушалась мама и предлагала: - Давай теперь будем тратить деньги рационально. Составим заранее список.
Список составлялся. Потом он терялся. И мама, сокрушенно разглядывая свои покупки, заявляла:
- В конце концов все это можно кому-нибудь и подарить. Знаешь, сколько в нашем доме живет нуждающихся?
Себя Сапожковы нуждающимися никогда не считали, хотя неделями питались одной картошкой и покупали в солдатской пекарне дешевый ржаной хлеб, утверждая, что нет более вкусного и полезного хлеба, чем хлеб солдатской выпечки.
Когда отец с матерью уходили в гости, от них сильно пахло бензином, а на столе оставалась выпачканная чернилами, свернутая в трубочку бумажка, которой отец замазывал посветлевшие нитки на швах изношенного черного сюртука. И шагал он, почти не сгибая ног, чтобы не сразу выперли пузыри на коленях брюк, отутюженных мамой.
А мама, приколов к поясу какой-нибудь матерчатый цветок, долго разглядывала себя в круглое карманное зеркальце, потом тревожно спрашивала:
- Взгляни, Петр, как это - не слишком вызывающе?
- Не думаю, - с колебанием в голосе отвечал отец.
Подойдя к двери, мать поворачивала к отцу свое прекрасное, строгое лицо со светящимися голубыми глазами и, милостиво протягивая руку, кокетливо произносила:
- Тебе не кажется, что я сегодня одета особенно к лицу?
- Кажется.
И отец осторожно, бережно брал руку мамы и почтительно целовал ее.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Однажды в больнице, где работал Петр Григорьевич, состоялось торжественное вручение эпидемическому железнодорожному отряду дезинфекционной машины, полученной в подарок от союзников. На эти торжества мама поехала с Тимой и главной своей подругой Софьей Александровной Савич.
Рослая, плечистая, с низким, грудным голосом и пышными золотистыми волосами, которые она всегда сердито откидывала с выпуклого, упрямого лба, Софья Александровна обладала властным, резким характером, мужской размашистой походкой и удивительным неумением скрывать свою неприязнь к людям, которые ей не нравились.
Георгий Семепович называл жену Дианой. Софья Александровна много курила, любила щегольнуть грубым словечком в момент самых утонченных философских споров.
Иногда ее обуревало желание назло себе, назло другим во что бы ни стало говорить знакомым в глаза какую-то особо неприятную правду о них. Но когда обличительный пыл проходил, она томилась, мучилась, страдая от своей гордыни, мешавшей ей просто извиниться перед людьми.
Тонкое, нежпое лицо ее с удлиненными, овальными глазами некрасиво багровело, когда она вдруг, нервно одергивая на груди кофточку розового, конфетного цвета, гневно бросала:
- Эти эсеровские задницы, которыми вы когда-то восхищались, сначала кидались на генерал-губернаторов, а потом стали в оборонческом лагере восхвалять Милюкова и наших бездарных генералов!
Софья Александровна когда-то училась в Петрограде на Бестужевских курсах. Жила два года в эмиграции в Париже. Сослали ее в девятьсот десятом в Минусинск, где она сблизилась с большевиками. Вернувшись из ссьпки, с изумлением узнала, что муж ее стал членом городской управы захолустного сибирского городка и обрел там репутацию разумного общественного деятеля.
- Не то Георгий кярьеристом стал, не то обывателем, не то все вместе, словом, ну его к черту! - брезглппо говорила Софья Александровна, сердито откидывая волосы со своего выпуклого чистого лба. - Бросила бы я его, да Нинку жалко! Портит он ребенка. Надоели мне постоянные домашние драмы, перееду в гостиницу. Не моху же я из-за материнское привязанности переносить весь этот балаган со зваными обедами, какими-то свиными рылами, которые постоянно у нас теперь торчат. Нет, нет, я это уже давно решила!
Варвара Николаевна не одобряла намерений подруги бросить мужа. Несколько раз крупно из-за этого рассорившись, они обоюдно решили больше никогда не касааься этой темы.
К вокзалу подъехали на извозчике. Тима сидел на передней скамеечке. Гостей у входа в зал первого класса Принимал вместе с воинским начальником человек по фамилии Дэвиссоы. Он приехал в Сибирь из Австралии.
Скупал пушнину, имел дела с золотопромышленниками.
Во время войны стал представителем сразу двух американских фирм, интересующихся рудными и угольными богатствами края. Последнее время он вдруг стал появляться в американской военной форме, высокомерно разговаривал с воинским начальником.
Дэвиссон, улыбаясь, пожимал руки гостям. Софье Александровне он сказал:
- Вы гениально красивая женщина.
Софья Александровна пожала плечами и небрежно спросила:
- Что за машину вы приволокли? Надеюсь, это не аппарат для изготовления удушливых газов?
- Нет, мы гуманисты, - заверил Дэвиссон. - Это - только обычное наше техническое чудо.
За столиками подавали мужчинам разведенный спирт с клюквенной эссенцией, а для дам секретарь Дэвиссона собственноручно готовил лимонад из лимонной кислоты, соды и сахарина.
Потом все вышли на перрон. Там стояла закрытая:
брезентом машина, а из ее трубы валил черный дым. Два санитара с каменными лицами стояли подле машины, вытянув руки по швам.
Дэвиссон подошел к закрытому брезентом сооружению, стал к нему спиной, нежно погладил выхоленной полной рукой куцую бородку и провозгласил:
- Господа, сегодня не нужно речей. Сам факт доблестной помощи русским воинам со стороны президента настолько красноречив, что я благоговейно смолкаю на этом. Гип-гип ура, господа!
Не оборачиваясь, он махнул рукой санитарам. Санитары поспешно содрали брезент и оттащили его в сторону.
Глазам присутствующих открылась машина. Она стояла на двух высоких железных колесах, опираясь о землю изящно изогнутыми оглоблями. Весь выпуклый блестящий корпус ее был сделан из красной меди. С боков торчали две ручки, как на вороте колодца, из латунной круглой крышки выступали никелированные гайки, а впереди была приделана большая бронзовая плашка с названием чикагской фирмы. На чугунной дверце топки был выпукло отлит американский орел.
Пояснения давал начальник эпидемического отряда, тучный поручик с застенчивыми вороватыми глазами.
- Так вот что, господа, - говорил он сипло, не сводя глаз с новых, колбасного цвета, высоких, до колен, ботинок Дэвиссона, - снаружи вы видите только котел. Внутри его имеется сетчатый цилиндр, туда закладывается белье. Этими ручками цилиндр приводится во вращательное состояние.
- Прикажите показать в действии! - перебил Дэвиссон.
- А ну! - рявкнул поручик.
Санитары бросились к ручкам и стали их бешено крутить.
- Таким манером, - продолжал поручик, - белье кувыркается в пару, и всякие насекомые в нем гибнут. - И печально добавил: - Насмерть.
- Продемонстрировать, - приказал Дэвиссон.
Один санитар начал ключом отвинчивать гайки, а ДГУгой стоял наготове со свежеоструганной длинной палкой.
Но когда санитар отвинтил все гайки, крышка вдруг сама отскочила и из машины вырвались клубы жгучего пара, санитар со стоном схватился за лицо.
Все покрылось белым влажным туманом. Толпа гостей с испугом попятилась, и люди стали ломиться в дверь вокзала.
Дэвиссон растерянно метался среди гостей и возмущенно говорил:
- Мужичье, разве они умеют обращаться с иностранной техникой! Мы приставим к ней интеллигентных людей, из вольноопределяющихся, и все будет в порядке!