Заре навстречу - Вадим Кожевников 9 стр.


То он подолгу пропадал в тайге, разыскивая повстанческий крестьянский отряд, который волей случая возглавил уголовный каторжник. То сидел в земляной яме, упрятанный туда приисковой стражей за агитацию против войны, пока его не выручали старатели. То вдруг его посылали выступить в казарме, где размещалась казачья сотня. И он приходил оттуда основательно избитый, хотя утверждал, что речугу все-таки доорал до конца.

В короткие свободные минуты Кудров с Софьей Александровной уходили к обледеневшей ветле, сиротливо торчавшей на обрывистом берегу, над рекой. Сняв варежки, Кудров бережно держал в своих жилистых маленьких темных руках краслвые большие белые руки Софьи Александровны. Говорил он ей что-то такое, от чего ее красивое, величественное лицо принимало счастливое детское выражение.

Тима не мог сказать о себе, что он жил покинутым.

Приходили незнакомые, очень спешившие люди, деловито задавали почти один и те же вопросы: как здоровье, сильно ли скучает один? Они приносили еду, книжки с картинками, чистое белье, проверяли по "Родному слову" и учебнику арифметики Евтушевского заданное. Подозрительно осматривали бутылку с рыбьим жиром и приказывали при себе выпить полную ложку.

Один даже взялся мыть пол, но вдруг, взглянув на часы, ахнул и убежал, опрокинув ведро, и Тиме пришлось самому домывать. Каждый из них почему-то непременно пытался убедить Тиму, что маме сейчас очень некогда и он очень хороший мальчик, потому что понимает это.

Тима сердито спрашивал:

- А вы, значит, без дела, если у вас есть время ко мне ходить?

Ему смущенно объясняли, что посещать Тиму поручил комитет.

И, что тут скрывать, Тима этим гордился.

Несколько дней у Тимы, к его великой радости, жил Федор, получивший после ранения кратковременный отпуск. От Федора исходил мужественный запах железа и кожи. Сабля с кожаным темляком в облупленных ножнах, револьвер в лоснящейся кобуре, портупея со множеством медных пряжек, фляжка, обшитая серым сукном, артиллерийский огромный кривой кпнжал-бебут, алюминиевая самодельная ложка, бинокль с кожаными кружочками на стеклах - все это героическое снаряжение приводило Тиму в благоговейный восторг.

Косой сизо-розовый рубец пересекал лицо Федора, покрытое черными пороховыми точками, и некрасиво приподнимал верхнюю губу; только глаза его светились, как всегда, нежно и озабоченно.

- Скучал я там, брат, о тебе.

- А об Эсфири? - ревниво спрашивал Тима, силясь вытянуть саблю из ножей.

- Давай договоримся, - строго говорил Федор, - с саблей при мне баловаться можешь, а к револьверу, ближе чем на два шага, не подходить.

- Она у вас совсем тупая, - разочарованно заявил Тима. - Как же вы дрались там тупой саблей?

- Я из пушки стрелял.

- И вам не стыдно?

- Чего?

- А вот Рыжиков скажет вам чего. В людей из пушки стрелять!

- Ты, я вижу, политиком стал.

- Никем я не стал. Я только как папа и мама.

- А сам хвастал, у отца револьвер есть.

- Так он от буржуазии.

- Значит, думаешь, попадет мне от Рыжикова?

- Не любит он офицеров, - уклончиво ответил Тима. - На площади Свободы дом с колоннами знаете? Там вроде вас офицеры, только получше одетые, настоящих революционеров мучают.

- Я ведь не без спроса офицером стал, - примирительно сказал Федор.

- Ну, тогда ничего. Тогда Рыжиков вас, наверное, ругать не будет. Но чего же вы там делали, если не воевали?

- Как не воевал! - удивился Федор. - Воевал и даже крест за храбрость получил, - и объяснил серьезно: - Видишь ли, Тима, когда убеждаешь солдат, что воевать не надо, они должны знать, что ты так говоришь не потому, что боишься смерти.

- Значит, вы только для этого были храбрым?

- Пожалуй, так. Но вообще на войне бывает, что дерешься для того, чтобы спасти своих товарищей.

- Ну, спасти, это - другое дело, - благосклонно согласился Тима, все-таки чувствуя в душе, что, если бы Федор совсем не дрался с немцами, он бы много потерял в его глазах.

Для встречи с Эсфирью, которая произошла в лагерной роще, Федор переоделся в штатскую одежду Петра Сапожков а и выглядел в ней довольно жалко: брюки коротки, куртка узка и не застегивалась на груди.

А Эсфирь пришла в розовой кофточке Софьи Александровны и в ботинках Варвары Николаевны с каблуками рюмочкой. Это было первое их свидание, не связанное с каким-либо партийным поручением.

Растерянный Федор после неловкого поцелуя в щеку, держа руку Эсфири, бормотал растерянно:

- Вот, значит, как хорошо, что ты здорова и не в тюрьме, а я там все время беспокоился: ведь у тебя, знаешь, почки…

Но уже спустя несколько минут, после коротких фраз о себе, разговор вошел в привычную колею.

- Не понимаю! - с возмущением сказала Эсфирь. - Мечтать о военном образовании, когда революция вот-вот разразится. Забивать голову ненужными военными знаниями… Извини, это просто глупо.

- Ты, что же, считаешь, у пас не будет потом армии? - хмуро спросил Федор.

- Не будет!

- Ошибаешься. И должны быть большевики, способные руководить ею с полным знанием военной науки.

Если мы будем без армии, опасность военного нападения на нас неминуема.

- Революция произойдет и в других странах, - решительно заявила Эсфирь.

- Да вот, кстати, - поморщился Федор и, глядя прямо в лицо Эсфири, напудренное, может быть впервые в жизни, сурово спросил: - Вот ты убеждена, что революция произойдет и в других странах, но тогда какого черта ты ни разу не сунула нос в лагерь военнопленных? Почему мы, большевики, на фронте находим способы работать с солдатами противника, а вы здесь, в тылу, не находите этих возможностей? В особенности ты, владеющая немецким языком!

- Федор! - огорченно проговорила Эсфирь. - Я хочу знать, ты только это мне хотел сказать, когда шел сюда?

Федор смутился и попытался снова овладеть рукой Эсфири, которую было выпустил в пылу спора, но она не давала ее. Вдруг сказала сердито:

- Ладно, поцелуй меня в губы и уходи, - и покорно добавила: - С лагерниками я сегодня же попытаюсь связаться.

Вернувшись, Федор разыскал томик Пушкина, улегся на кровать и, вздыхая, читал почти всю ночь.

А через два дня, повидавшись с Рыжиковым, снова уехал на фронт, подарив Тиме кожаный темляк с кисточкой и флягу, обшитую серым сукном.

Когда Тима, невыносимо стосковавшись по маме, приходил в комитет, Рыжиков спрашивал его:

- Что, гражданин новой России, надоело дома в узилище сидеть, соскучился?

Как-то, заметив, что у Тимы на ногах мамины старенькие боты, Рыжиков сказал восхищенно:

- Ну и обувка у тебя, как у Пичугина! - И неожиданно предложил: Давай-ка сменяемся!

Быстро сев на табуретку, он бросил свои валенки Тиме, заметив:

- Ноги у меня - детский размер, после того как пальцы с них обстригли. Везет тебе, Тимофей!

Но Тима не решался взять валенки. Тогда Рыжиков произнес обиженно:

- Ты что, думаешь, я тебя надуваю? На тебе в придачу еще ножик.

И протянул Тиме отлично сделанный из полотна слесарной пилы перочинный нож.

Тима сказал благородно, хотя нож ему очень понравился:

- Ладно, я и без ножа согласный.

- Вот и спасибо, - поблагодарил Рыжиков и крикнул:

- Максимыч, там у меня сапожки на весну хранятся, а ну, кинь-ка их сюда.

Набивая в стоптанные сапоги бумагу и уже забыв о Тиме, он сердито и наставительно говорил Эсфпрп:

- Ты теоретически человек подготовленный. Агитаторов у нас хватает. А пропагандистов раз, два - и оочелся. Почему в Общественном собрании не выступила, там меньшевики и кадеты митинг проводили? А Чевпчелов что? Облаял их с остервенением, а толку? Можно было их всех там культурненько так разделать, что дальше некуда. Нам никакой аудиторией пренебрегать не следует.

- Городишко наш захолустный: ни фабрик, ни заводов. Вот только у железнодорожников пролетарские традиции, - вздыхал Кудров. - Был на мельницах. Так там рабочий класс - механики да кочегары, остальные сезонники. Из порта все зимой тайговать уходят. Или вот заводы тоже - по пятнадцать рабочих деготь гонят. Плохо здесь с рабочим классом. В слободе раскольник старец Палладий уговаривал в скиты уходить. Офицеры казаков пугают, говорят, за девятьсот пятый народ будет счеты с ними сводить. Убеждаю - не верят.

- Значит, не те слова говоришь, если правду до человеческого сознания донести не можешь! - сердито обрывал Рыжиков. - Ты исходи из объяснений УльяноваЛенина, что такое девятьсот пятый. Ты больше вспомивай не как народ били, а как народ тогда за самую власть уже ухватился. Скажем, у нас в Красноярске как было?

Совет рабочих и солдат полицию и жандармов обезоружил. Восьмичасовой рабочий день установил. Полная свобода собраний и печати и так далее. А в чем урок? Урок в том, что эсеры нас продали, испугались подъема народных масс, подвели под капитуляцию. Но мы там сражались до последнего. Рабочие, железнодорожники и солдаты второго батальона забаррикадировались в железнодорожных мастерских и дрались этак примерно с конца декабря до начала января. Холод, голод, патроны по счету.

"Красноярской республикой" мы тогда назывались. А в Чите четыре тысячи в рабочей дружине было. Там в Совете солдатских и казачьих депутатов кто состоял? Товарищ Курбатовский, ученик Ленина, и старый большевик Костюшко-Валюжанович. А в Иркутске? Там, брат, такой орел действовал друг Ильича, Бабушкин. А кого на нас кинули? Карательную экспедицию Ренненкампфа с пулеметными ротами, регулярные войска под командованием Меллер-Закомельского. Война была против народа самая настоящая. И весь народ ее помнит, потому что эта была его первая революционная война с самодержавием. И как потом лучших людей каратели расстреляли, тоже помнит народ. Но главное, он не забыл, как у него из рук власть революционную предатели выдирали. Вот это в данный момент самое важное объяснить. Мы на опыт своей первой революции опираемся. А что касается нас, товарищ Кудров, заметь, Россия велика, людей в ней разного труда миллионы и городишек, подобных нашему, тысячи.

Так вот, изволь, где бы ты ни находился, делать дело партии так, чтобы его понял так же хорошо наш слободской пимокат, сезонник с лесопилки, рабочий с кирпичного, как понимает питерский пролетарий с Путиловского или в Москве с Гужона.

- Я стараюсь, - вздохнул Кудров.

- Вот и старайся! - сердито сказал Рыжиков. - А то вот Софья молчала, молчала, и вдруг осенило: в Питер собралась! Нас здесь и так мало… Ну и что ж с того? На то мы и большевики, чтобы нас везде стало много. Задумался, потом произнес требовательно: - И чтоб к завтраму настоящего литератора для наших листовок сыскать! Этого Седого из "Северной жизни" нужно высмеять и обличить. - Мечтательно добавил: - Своего бы Демьяна Бедного завести, - и признался застенчиво: - Не спалось, попробовал, - не идет стих, таланту нет. Старался под Никитина - не то, - жалобно получается…

Тиме казалось странным, почему Рыжиков, которого все считали здесь старшим, разговаривал с людьми не как начальник.

Каждый раз он переспрашивал: "Что, понял? Согласен?" И если замечал хоть тень колебания, усаживал человека на табуретку и, расхаживая возле него, начинал рассказывать про какие-то сюртуки, за которые буржуи недоплачивали немецким портным и ткачам, а потом заявлял, будто Пичугин точно так же обжуливает рабочих на кирпичном заводе.

Всем совал книжки, брошюрки, требуя: "Ты обязательно прочти".

И сам он, как только наступала тишина в комнате, читал, делая записи в толстой тетради в клеенчатом переплете.

Каждый раз, когда Рыжиков произносил имя Ленина, он благоговейно добавлял:

- Наш учитель.

Мама набила себе на машинке кончики пальцев до волдырей. Рыжиков купил ей в аптеке Гоца несколько резиновых сосок и посоветовал:

- А ну, примерь на пальцы!

Мама сказала:

- Неудобно.

- Ничего, привыкнешь. За ночь надо еще сотни две листовок размножить, и сказал Тиме: - А ты, братец, ступай-ка домой. Не отвлекай мамашу.

Мама неловко обвязала шею Тимы платком, смешно шевеля пальцами в резиновых сосках, и строго спросила:

- Ты без меня рыбий жир пьешь?

- Иногда, - уклончиво ответил Тима.

- А вот я к тебе приду и проверю! - угрожающе произнес Рыжиков. - Раз мать приказывает, выполняй.

У нас здесь дисциплина во всем. Ты нос пальцами зажимай и соли крепче. Ничего, пройдет.

Как все мальчишки, Тима предпочитал конный способ передвижения пешему. Выйдя из комитета и добравшись до главной улицы, он стал поджидать, когда появятся крестьянские подводы, возвращающиеся с базара, чтобы забраться на порожние дровни или, в крайнем случае, прицепиться к извозчичьим саням, если там есть седок, - иначе это делать опасно: извозчик может огреть кнутом.

Наконец возле аптекарского магазина Гоца показались нарядные сани с седоком, укрытым по пояо суконной полостью, обшитой волчьим мехом. Дорога здесь шла под гору, лошадь с рыси перешла на шаг, и Тима, став на полозья, ухватился за медные шишечки на задке саней.

Взяв гору, лошадь снова перешла на рысь. Тима перестал следить за затылком седока, начал спокойно разглядывать мелькающие мимо дома и плетущихся по тротуару съежившихся от холода прохожих. Внезапно на ухабе сани подбросило, руки Тимы оторвались от медных шишечек, и он с ужасом понял, что ухватился за мягкие плечи седока, чтобы не упасть. Человек испуганно вжал голову в плечи, словно ожидая, что его кто-то ударит сзади. Тима соскочил с саней и уже отбежал к тротуару, но вдруг увидел, что на одной ноге нет валенка, - валенок стоит на полозьях, застряв носком под кузовом удаляющихся саней.

- Стой! - закричал отчаянно Тима. - Стой! - и бросился бежать вслед за санями.

Сани остановились. Извозчик слез с облучка. Достал валенок и, помахивая кнутом, поджидал Тиму.

- Вот я тебя сейчас отлупцую, милый!

И, наверно, извозчик выполнил бы свое обещание, но седок, обернувшись и близоруко брезгливо щурясь, внезапно произнес скрипучим голосом Савича:

- Ты, что же, совсем уличным мальчишкой стал? - и приказал извозчику: Отдайте ему его валяный сапог.

Пока Тима надевал валенок, Савич рассматривал его печально и серьезно, потом вдруг сказал строго:

- Садись.

Тима покорно уселся в сани, думая, что Георгий Семенович хочет еще помучить его рассуждениями о том, как должен вести себя на улице хорошо воспитанный человек. Но Савич молчал всю дорогу, ссутулившись и упрятав свой длинный подбородок в меховой воротник…

Георгин Семенович пропустил Тиму в кабинет, закрыл дверь, уселся за большой письменный стол, положив перед собой руки с гладко отполированными, как у женщины, ногтями. Тима сел на стул, поджал ноги и стал уныло ждать, когда Савич начнет его воспитывать.

Большая настольная лампа, поддерживаемая бронзовой малоодетой женщиной, освещала лицо Савича так, что казалось, над столом висит только одна его нижняя белая челюсть. Савич пошевелил этой челюстью и сказал, тяжко вздохнув:

- Ты хороший мальчик, Тима.

Тима не мог с-штать себя хорошим мальчиком и, съежившись, ожидал, как Савич ядовито обернет дальше эти самые слова против него.

Георгий Семенович умел изводить человека тонко и многословно. Будучи блестящим и многоопытным юристом, он стяжал себе славу острослова-каламбуриста.

Недаром даже Петр Григорьевич побаивался иронического умения Савпча выворачивать значение самых обыкновенных слов неожиданной изнанкой, придавая им совершенно другой смысл.

Савич встал, несколько - раз прошелся по комнате, испытующе поглядывая на Тиму черными галочьими глазами, потом остановился, вскинул голову и страдальческим голосом спросил:

- Ты одинок, мой мальчик? Так же, как я!

- Георгий Семенович, - взмолился Тима, - только вы, пожалуйста, маме про сегодня не рассказывайте.

Я больше никогда не буду.

Савич поморщился и сказал сердито:

- Ну, что ты со своими глупостями. - И прежним скорбным голосом протянул: - Я хочу объяснить тебе мое одиночество.

Твердо, словно диктуя, он стал раздельно и отчетливо произносить фразу за фразой. Во время пауз подносил к губам платок, пахнущий одеколоном "Гейша", и пытливо взглядывал на стеклянную дверцу шкафа, словно спрашивая у своего отражения: "Ну как, ничего получается?"

- Ты знаешь, - размеренно цедил Савич, - Софьт Александровна покинула меня в силу различия политических взглядов. Она безжалостно разбила мое сердце, и я страдаю от невыносимого одиночества. Приверженность к отвлеченным принципам толкнула ее на этот крайне эгоистический поступок. Но я не осуждаю ее, нет. Я привык уважать чужие убеждения так же, как и свои собственные. Следовательно, я могу залечить те раны, которые она мне нанесла. И зову ее, даже униженно молю:

"Вернись…" - Он задумался, потрогал мизинцем крохотные усики. - Даже в нашем коалиционном правптельстге люди с самыми разными политическими убеждениями находят общие идеалы, когда ими руководят высшие инторесы отечества, и я полагаю, что священные принципы семьи могут быть для меня и Софьи Александровны то г великой связующей нитью, которая лежит в основе всякого нормального брака.

Гудящий, мерный голос Савича звучал монотонно и действовал на Тиму успокоительно, так как он сразу понял, что Георгии Семенович вовсе не собирался ругать его. Но потом Тима стал ощущать щемящее беспокойство.

Зачем Савич разговаривает с ним о том, о чем даже взрослые люди стесняются говорить между собой? Когда мама говорила о таком с Софьей Александровной, она каждый раз выставляла Тиму на кухню. Тима часто ссорился с Яковом, но считал бесчестным рассказывать кому-нибудь об этих ссорах, да еще просить, чтобы их помирили.

Нужно в таких делах действовать самому. Подойти и сказать: "Я больше не буду" или "Давай руку, и всё".

Тиме было стыдно, неловко слушать слова Савича, и он уже не мог глядеть ему в лицо.

- Вынь руки из кармана. Мальчику держать руки в карманах без особой необходимости неприлично и предосудительно, - прервал вдруг Савич свою речь и продолжал прежним тоном: - Так вот, словом, я прошу Софью Александровну - вернись.

Подойдя к столу и роясь там в ящиках, Савич строго заметил:

- Кроме того, у нас есть дочь. Отсутствие матери и связанные с этим всякие неблаговидные разговоры могут дурно влиять на ее дальнейшее воспитание.

Савич вынул из ящика конверт и, протягивая Тиме, попросил:

- Будь любезен, передай это Софье Александровне.

Если она откажется принять, надеюсь, ты развитой мальчик, сообщишь ей в таком случае в общих чертах, о чем я тебе со столь предельной откровенностью говорил.

Открыв дверь и высунув в коридор голову, Савич крикнул:

- Нпнусик, а у нас гость!

Назад Дальше