В его монологе много намеков на местную тюрьму. Я уже посвящен в ее маленькие тайны, знаю, о ком из докторов идет речь, кого следует разуметь под какой кличкой.
Эти намеки вызывают одобрительный смех публики, но в настоящий восторг она приходит только тогда, когда Сокольский, читающий нервно, горячо, видимо, волнующийся, начинает кричать, стуча кулаком по столу:
– Да убейте вы меня! Убейте лучше, а не мучайте! Не мучайте!
– Биц его! – не унимается образованный зритель.
И вся публика аплодирует, кажется, больше тому, что человек очень громко кричит и бьет кулаком по столу, чем его трагическим словам и тону, которым они произнесены.
Мрачное впечатление "Записок сумасшедшего" рассеивается следующей за ними сценой "Седина – в бороду, а бес – в ребро".
Это импровизация. Живая, меткая, полная юмора и правды картинка из поселенческого быта.
Поселенец с длинной, белой, льняной бородой всячески ухаживает за своей сожительницей.
– Куляша! Ты бы прилегла! Ты бы присела! Куляша, не труди ножки!
Куляша капризничает, требует то того, то другого и в конце концов выражает желание плясать вприсядку.
В угоду ей старик пускается выделывать вензеля ногами.
Здесь же в публике сидящие "Куляши" хихикают:
– Какая мораль!
Поселенцы только крутят головой. Каторга отпускает крепкие словца.
Как вдруг появляется старуха, законная, добровольно приехавшая к мужу жена, и метлой гонит Куляшу.
Куляша садится старику на плечи, и старик с сожительницей за спиной удирает от законной жены.
Так кончается эта комедия… Чуть-чуть не сказал "трагедия".
Теперь предстоит самый "гвоздь" спектакля.
Пьеса "Беглый каторжник".
Пьеса, сочиненная тюрьмой, созданная каторгой. Ее любимая, боевая пьеса.
Где бы в каторжной тюрьме ни устраивался спектакль, "Беглый каторжник" на первом плане.
Она передается из тюрьмы в тюрьму, от одной смены каторжных к другой. Во всякой тюрьме есть человек, знающий ее наизусть, – с его голоса и разучивают роли артисты.
Действие первое.
Глубина сцены завешана каким-то тряпьем. Справа и слева небольшие кулисы, изображающие печь и окно.
Но публика не взыскательна и охотно принимает это за декорацию леса.
Сцена изображает каторжные работы.
Трое каторжан, изображающих толпу каторжных, копают землю.
Герой пьесы, почему-то архитектор, Василий Иванович Сунин, сидит в сторонке в глубокой задумчивости.
– Что лениво работаете, черти, дьяволы, лешие? Пора урок кончать! – слышится из-за кулис.
Это голос надзирателя.
Бьет звонок, и каторжные идут в тюрьму.
– Пойдем баланду хлебать! Что сидишь? – говорят они Василию Ивановичу.
– Сейчас, братцы, ступайте! Я вас догоню, – отвечает он.
Василий Иванович – его изображает тот же Сокольский, главный артист труппы, – Василий Иванович тяжко вздыхает.
– И так все впереди. Кандалы, работа, ругань, наказания!
Ничего светлого, ничего отрадного. На всю жизнь! Ведь я – вечный каторжник. Бежать? Но куда? Кругом лес, тайга! Бегу!
Лучше голодная смерть, лучше смерть от хищных зверей, чем такая жизнь! Разобью кандалы – и бегу, бегу…
Василий Иванович снимает кандалы и… и вот уж этого-то меньше всего можно было бы ожидать.
С изумлением, с испугом оглядываюсь на публику.
– Да что это?
Каторга разражается гомерическим хохотом… Хохочут просто над тем, как легко снять кандалы.
– Прощайте, кандалы! Вас никто больше носить не будет! Я вас разбил! – говорит Василий Иванович. – Прощай, неволя!
И уходит.
Действие второе снова должно изображать лес. Накрывшись халатом, спит каторжанин. Озираясь кругом, входит Василий Иванович.
– Убежал от погони! Гнались, стреляли! Убежал, но что будет со мной? Чем прикрою свое грешное тело, когда даже и халата у меня нет.
В это время он замечает спящего арестанта.
– Устал, бедняга, намаялся и заснул, где работал, на сырой земле… Взять, нешто, у него халат… у него, у своего же брата.
Василий Иванович становится на колени перед арестантом. Публика начинает хихикать.
– Прости меня, товарищ, что краду у тебя последнее. Спрашивать с тебя станут, мучить тебя! Своим телом, кровью своей придется расплачиваться за этот халат… Но что ж делать? Я должен позаботиться о себе. Ты бы то же самое сделал на моем месте.
Василий Иванович снимает со спящего товарища халат. В публике… гомерический хохот.
– Биц его! Биц! – в каком-то исступлении орет "образованный" зритель.
Для них это только забавно. Они хохочут над дядей сараем, который спит и не слышит, что у него отнимают последнее.
Для них это ловкая кража – и только.
Внешность, одна внешность, – о сущности, казалось бы, такой близкой, понятной и трогающей душу, не думает никто.
Действие третье.
Сцена должна изображать дом богатого сибирского купца Потапа Петровича.
К нему-то и является Василий Иванович.
– Примите странника! – робко останавливается он у порога.
– Милости просим, добрый человек, – необыкновенно радушно принимает его сибирский купец, – раздевайтесь, садитесь. Не хотите ли есть с дороги?
– Благодарю вас, что не погнушались принять меня! – отвечает Василий Иванович. – Я подожду, пока вы будете обедать.
– Как вам будет угодно.
Вообще, купец отличается в разговорах с Василием Ивановичем необыкновенной вежливостью.
Спрашивает, как зовут, и, только извинившись, задает вопрос:
– Куда путь держите, Василий Иванович?
– Мой путь лежит на все четыре стороны, – отвечает со вздохом беглый каторжник. – Иду жить не с людьми, со зверьми. С людьми я не ужился.
– Я вижу, вы много горя приняли, Василий Иванович?
– Не стану скрывать от вас, Потап Петрович: я беглый каторжник, кандальник, из тюрьмы бежал! – Он встает со скамьи. – Быть может, прогоните меня после этого? Сидеть погнушаетесь с бродягой? Скажите – я уйду!
– Что вы, что вы, Василий Иванович! Прошу вас и не думать об этом.
Василий Иванович рассказывает свою историю. Как он был архитектором, как поссорился с отцом, как отец в ссоре хотел его убить.
– Тогда я взял со стены ружье и…
Василий Иванович умолкает.
– В таком случае (!), – говорит купец, – прошу вас, Василий Иванович, остаться жить в моем доме. Живите, пока понравится.
– Как мне благодарить вас? – отвечает растроганный каторжник.
В эту минуту вбегает дочь купца.
– Ах, – восклицает она в сторону, – кто этот незнакомый человек? При виде его сильно забилось мое сердце. Я полюбила его.
Адский, невероятный хохот всей публики сопровождает эту нежную тираду.
Да и нет возможности без смеха смотреть на каторжного Абрамкина, изображающего купеческую дочь, в сарафане до колен, с рукавами по локоть.
Он и сам чувствует, что это должно быть очень "чудно", и улыбается во всю ширину своей глупой, добродушной, кирпичом подрумяненной физиономии.
Любой мрачный меланхолик умер бы со смеху при виде этой нескладной, долговязой, удивительно нелепой фигуры.
Да еще с такими нежными словами на устах.
– Позвольте вам представить, Василий Иванович, мою единственную дочь, – говорит купец, – Вареньку! Наш гость – Василий Иванович.
– Папаша, обед готов, – заявляет "Варенька", раскланиваясь под неумолкающий хохот с Василием Ивановичем.
Действие четвертое.
– Бежать, бежать я должен отсюда! – говорит Василий Иванович. – Я чувствую, что здесь мои мучения становятся сильнее. Я полюбил Вареньку… Я, ссыльнокаторжный, бродяга, которого каждую минуту могут поймать, заключить в тюрьму, отдать палачу на истязание. О, какое мучение!
Он берет катомку.
– Куда вы, Василий Иванович? – спрашивает его вошедшая Варенька.
– Прощайте, Варвара Потаповна, – кланяется он, – я ухожу от вас. Пойду искать… не счастья, нет! Счастье мне не суждено! Смерти пойду я искать…
– Зачем вы говорите так? – перебивает его Варенька. – Вы много видели горя? Вы никогда мне не говорили, кто вы, откуда к нам пришли. И папенька мне запретил спрашивать вас об этом. Почему?
– Это я никому не могу сказать!
– Никому? Даже вашей жене?
– Зачем вы сказали такое слово? – отирая слезу, говорит Василий Иванович. – Вы смеетесь над бедняком.
– Нет, нет! Я сказала это неспроста, не для смеха. Я люблю вас, Василий Иванович, я полюбила вас с первого взгляда. Мне вы можете сказать, кто вы такой.
– Так слушайте же! – с отчаянием произносит Василий Иванович. – Перед вами – тяжкий преступник, отцеубийца! Бегите от меня: я каторжник, я кандальник! Я… я… убил родного отца!
– Ах! – вскрикивает Варенька и, под хохот публики, падает в обморок.
– Я убил и ее! – ломая руки, говорит беглый каторжник.
– Нет, я жива! – очнувшись, отвечает она. – Прошу вас, не уходите, подождите здесь одну минуту!
Вы, конечно, догадываетесь о конце.
– Моя дочь сказала мне все! Она любит вас и согласна быть вашей женой! – говорит вошедший отец. – Василий Иванович, прошу вас быть ее мужем!
– И для несчастного суждена новая жизнь! – этими словами Василия Ивановича под аплодисменты публики заканчивается пьеса.
Эта излюбленная пьеса каторги, ее детище, ее греза.
Пьеса, в которой сказались все мечты, все надежды, которыми живет каторга.
В ней все нравится каторге.
И удачное бегство, и то, что беглый каторжник находит себе счастье, и то, что "порядочные люди" говорят с ним вежливо – на "вы", как с человеком, и то, что есть на свете люди, которых не отталкивает от падшего даже совершенное им тягчайшее преступление.
Люди, которые видят в преступлении – несчастье, в преступнике – человека.
После этой пьесы, где нет ничего бутафорского, где все настоящее: каторжные, кандалы, халаты, – мы, конечно, не станем смотреть "разбивания камня на груди" и прочих прелестей программы.
Пройдем за кулисы.
Каторжные артисты
Огарок, прилепленный к скамье, освещает самую оригинальную "уборную" в мире.
Торопясь к перекличке, артисты переодеваются в арестантские халаты.
Те, которые играли кандальников в "Беглом каторжнике", покуривают цигарку, переходящую из рук в руки, и ожидают платы от антрепренера.
Им переодеваться нечего: их "костюмы", их кандалы не снимаются.
Кулисы всюду и везде – те же кулисы. То же артистическое самолюбие.
– Благодарю вас! – крепко жмет мою руку Сокольский, когда я расхваливаю его чтение "Записок сумасшедшего", – вы меня обрадовали. Все-таки хоть и такой театр, но все же это что-то человеческое… А я, признаться, сильно трусил: играть перед литератором, перед понимающим человеком… Так ничего себе?
– Да уверяю вас, что очень хорошо! Вы никогда не были актером, Сокольский?
– Актером – нет. Но любительствовал много. В Секретаревке, в Немчиновке (любительские театры в Москве). Ведь я из Москвы. Вы тоже москвич? Ах, Москва! Малый театр! Ермолова, Марья Николаевна! Бывало, лупишь из "Скворцов" (студенческие номера) в Малый театр на верхотурье. А помните, Парадиз привозил Барная, Поссарта. Я и теперь его в Ричарде словно перед глазами вижу. Монолог этот после встречи с Елизаветой… "На тень свою мне надо наглядеться!"
– Сокольский, черт! На перекличку иди! Опять завтра в кандальную посадят! – высунулась из-за занавески физиономия антрепренера.
– Сейчас… сейчас… Вы меня извините. К перекличке надо. Вот если бы вы позволили… Да уж не знаю… Нет, нет, вы меня извините!..
– Что? Зайти ко мне?..
– Д-да…
– Сокольский, как вам не стыдно?
– Ну, хорошо, хорошо. Благодарю вас. Так завтра, если позволите…
– Да иди же, дьявол, опять будешь в кандальной – из-за тебя представление отменят!
– Иду… иду… Значит, до завтра! Сокольский побежал на перекличку в тюрьму.
– А вы отлично поете куплеты! – обращаюсь я к Федорову. Федоров сияет.
– При театре, знаете, поднаторел… А вы к нам из Одессы изволили, говорят, приехать. Кто теперь там играет?
– Труппа Соловцова.
– Николая Николаевича? Ну как он?
– А вы и его знаете?
– Его-то? Еще с Корша помню. У Корша я парикмахером был. Да кого я не знаю! Марью Михайловну (Глебову) сколько раз завивал. Рощин-Инсаров – хороший артист. Я ведь его еще когда помню. Отлично Неклюжева играет. Киселевский Иван Платоныч – строгий господин: парик не так завьешь – беда!
Федоров смеется при одном воспоминании, – и у него вырывается глубокий вздох.
– Хоть бы одним глазком посмотреть на господина Киселевского в "Старом барине!" Эх!
– Абрашкин, чего на перекличку не идешь?
Но Абрашкин артист на роли ingenue dramatique, стоит, переминается с ноги на ногу, дожидается тоже комплимента.
– А здорово, брат, это ты представляешь! – обращаюсь я к нему.
Глупая физиономия Абрашкина расплывается в блаженной улыбке.
– Я, ваше высокоблагородие, на руках еще могу ходить, – место только не дозволяет!
– Комедиянт, дьявол! – хохочут каторжане. Абрашкин со счастливой рожей машет рукой.
– Так точно! А ведь этот добродушный человек резал.
Бродяга Сокольский
– К вам Сокольский. Говорит, что приказали прийти! – доложила мне рано утром квартирная хозяйка.
– Где же он?
– Велела на кухне подождать.
– Да просите, просите!
Если бы улыбка не была в этом случае преступлением, трудно было бы удержаться от улыбки при взгляде на "штатский костюм", в который облачился для визита ко мне Сокольский.
Рыжий, весь рваный пиджак, дырявые штиблеты, необыкновенно узкие и короткие штаны, обтягивавшие его ноги как трико, – совсем костюм Аркашки.
– А я к вам в штатском, чтоб не смущать вас арестантским халатом, – сказал он.
– Да будет вам, Сокольский, о таких пустяках. Садитесь, будем пить чай.
Сначала разговор вязался плохо. Сокольский сидел на кончике стула, конфузливо вынимал из кармана белую тряпку, которую достал вместо платка.
Но мало-помалу беседа оживилась. Оба москвичи, мы вспомнили Москву, театр, приезжих знаменитостей.
Оба забыли, где мы.
Он оказался горячим поклонником Поссарта, я – Барная. Мы спорили, кипятились, говорили горячо, громко, так что хозяйка несколько раз с недоумением, даже с испугом заглядывала в дверь. Чего, мол, это они? Не наделал бы он приезжему господину дерзостей?
Я продиктовал Сокольскому "Записки сумасшедшего", которые знал наизусть. Записывая их, Сокольский от души хохотал над бессмертными выражениями Поприщина.
Разговор перешел на литературу. Сокольский особенно любит, знает и понимает Достоевского. Помнит целые страницы из "Мертвого дома" наизусть.
– Ведь я сам хотел написать "Записки с мертвого острова". Конечно, это был бы не "Мертвый дом". Куда до солнца!
Но все-таки хотелось дать понять, что такое теперешняя каторга. Думал, – сам погиб, но пусть хоть как-нибудь пользу принесу. Многие из интеллигентных этим увлекаются. Да потом… бросают. Здесь все бросают… У всех почти начало есть… если только на цыгарки кто не искурил! Вот и у меня. Уцелело. Нарочно вам принес. Возьмете – рад буду.
Мы заговорили о разнице между "Мертвым домом" и теперешней каторгой.
Сокольский говорил горячо, страстно, увлекаясь, как человек, которому на своих плечах пришлось вынести все это.
– Даже не "Мертвый дом"! – говорил он, вскочив со стула и энергично жестикулируя. – Даже не он! Там даже что-то было. Вспомните этот ужас, это отвращение к палачу. А здесь даже и этого нет… А эти дивные строки Федора Михайловича…
В эту минуту дверь отворилась, и явившийся ко мне с визитом смотритель поселений на полуфразе перебил Сокольского.
– Сбегай-ка, братец, на конюшню. Вели, чтоб мне тройку прислали!
– Слушаю, ваше высокоблагородие! – выкрикнул Сокольский и со всех ног бросился из комнаты.
Я схватился за голову.
– Зачем вы это?
Смотритель глядел на меня во все глаза.
– Что зачем?
– Да разве нельзя было кого другого послать?.. Хоть бы из уважения ко мне…
Он расхохотался.
– Да вы что это? Гуманничать с ними думаете? С мерзавцами? Да поверьте вы мне: мерзавцы, мерзавцы и мерзавцы – и больше ничего! Что ему сделается?
С Сокольским мы потом виделись часто. Он деятельно, охотно мне помогал знакомиться с каторгой, собирать песни, составлять словарь арестантских выражений.
Но каждый раз, как я заговаривал о чем-нибудь, кроме каторги, он весь как-то съеживался и бормотал:
– Нет, нет. Не надо об этом… Ни о чем не надо… Вы уедете, а мне еще тяжелей будет… Не надо!..
Одну странность я заметил в Сокольском.
Он словно чего-то недоговаривал… Придет, посидит, повертится на стуле, поговорит о каких-то пустяках и уйдет… Словно давится он чем-то, что никак не может сойти у него с языка.
Старался навести его на этот разговор.
– Сокольский, вы, кажется, мне что-то хотите сказать? Пожалуйста, откровенно…
– Нет, нет… Ничего, ничего… Право, ничего… До свиданья, до свиданья!
Становилось тягостно.
– Сокольский, – как-то не без страха начал я, – я скоро уезжаю из Корсаковска. Вы мне много помогли в моей работе… Я за это ведь получаю гонорар и считаю своим долгом…
На лице Сокольского отразилось страдание. Во взгляде, который он кинул на меня, было много злобы.
– К вам идет кто-то… идет…
Его чуть не на половину откушенный язык заплетался и шепелявил еще больше:
– Ишдет… Ишдет…
И Сокольский выбежал из комнаты.
– Да Боже мой! Что ж это все за муки?! – должно быть, вслух крикнул я, потому что хозяйка отворила двери и спросила:
– Чаю прикажете?! Звали?
Через несколько времени встречаю моего знакомого, "адвоката за каторгу", "дурачка" Шапошникова.
– Слушайте, Шапошников. Вы приятель Сокольского. Он что-то имеет ко мне, да все…
Шапошников пристально посмотрел мне в глаза и захохотал.
– Подстрелить вас хочет, ваше высокоблагородие, да все не решается!
– Как подстрелить? Какой вздор говорите!
– Как подстреливают? Денег попросить, семь целковых. Татары насели. Он тут майданщику, да и другим, за водку и за разное семь рублей должен. Узнали, что он к вашему высокоблагородию ходит, и насели: "Проси да проси у барина". Избить до полусмерти обещают. А он давится, шельма! Ха-ха-ха!.. Давеча от вас в тюрьму как угорелый прибег. "Догадался!" – кричит. Ха-ха-ха!.. В каторге да этакие нежности!
– Да нате, нате вам, Шапошников, пойдите, сейчас же отдайте… Не говорите ему про наш разговор… Скажите, что я вам дал, лично вам… Сделайте там как хотите…
Во взгляде Шапошникова на одно мгновение сверкнула какая-то жалость, но он сейчас же прищурил глаза и посмотрел на меня с иронией.
– Вы кого зарезали?
– Кто? Я?
– Вы?
– Я никого не резал.