Едва вошел Хвалынцев в эту комнату, как на него злобно зарычали два мордастые бульдога, которые были привязаны сворой к ножке пузатого бюро. Но немец-управляющий внушительно цыкнул на них, и они замолчали. Кроме яствий и карт, Хвалынцева немало удивило еще присутствие в этой комнате таких воинственных предметов, как, например, заряженный револьвер, лежавший на ломберном столе, у того места, на которое сел теперь полковник Пшецыньский; черкесский кинжал на окошке; в углу две охотничьи двухстволки, рядом с двумя саблями, из коих одна, очевидно, принадлежала полковнику, а другая - стародавняя, заржавленная - составляла древнюю принадлежность помещичьего дома. Вообще, эти "злющие" бульдоги на своре, этот заряженный револьвер, и ружья, и кинжал, и сабли ясно доказывали, что все эти господа действительно почитали себя в самой серьезнейшей блокаде, и намеревались недешево продать русским мужикам свое драгоценное существование, если бы те задумали брать приступом господскую твердыню.
- Когда же вы меня отпустите отсюда, полковник? Когда я буду свободен? - спросил Хвалынцев, volens-nolens располагаясь на старой оттоманке.
- О, помилуйте, вы и теперь свободны, но… только я не могу отпустить вас раньше окончательного укрощения; когда волнение будет подавлено, вы можете ехать куда угодно.
- А когда оно будет подавлено?
- Это зависит от прибытия войск. Вчера мы послали эстафету, сегодня - надо ожидать - прибудут.
- Да что это у вас за восстание такое? Как? Почему? Зачем? Объясните, пожалуйста, - обратился Хвалынцев к предводителю.
- О, это презапутанная и вместе пренелепая история, - с изящным пренебрежением выдвинул предводитель свою нижнюю губу. - Никаких властей не признают, Карла Карлыча не слушают… Какой-то вредный коммунизм проявился… Imaginez vous, не хотят понять, что они должны либо снести те усадьбы, которые стоят ближе пятидесяти саженей к усадьбе помещика, либо, по соглашению с помещиком, платить за них выкуп. Не хотят ни того, ни другого. "Усадьба, говорит, и без того моя была!" (Предводитель, ради пущей изобразительности и остроумия, крестьянские реплики в своем рассказе передразнивал на мужицкий лад; Вот и толкуйте с ними! И теперь, à la fin des fins вышли на площадь, толкуют Dieu sait quoi о том, что волю у них украли помещики, и как вы думаете, из-за чего? Для их же собственной пользы и выгоды денежный выкуп за душевой надел заменили им личной работой, - не желают: "мы-де ноне вольные и баршшыны не хотим!" Мы все объясняем им, что тут никакой барщины нет, что это не барщина, а замена выкупа личным трудом в пользу помещика, которому нужно же выкуп вносить, что это только так, пока - временная мера, для их же выгоды, - а они свое несут: "Баршшына да баршшына!" И вот, как говорится, inde irae, отсюда и вся история… "Положения" не понимают, толкуют его по-своему, самопроизвольно; ни мне, ни полковнику, ни г-ну исправнику не верят, даже попу не верят; говорят: помещики и начальство настоящую волю спрятали, а прочитали им подложную волю, без какой-то золотой строчки, что настоящая воля должна быть за золотой строчкой… И вот все подобные глупости!
- Но для чего же они на площадь повыходили? - спросил Хвалынцев.
- Вот, слухи между ними пошли, что "енарал с Питеру" приедет им "волю заправскую читать"… Полковник вынужден вчера эстафетой потребовать войско, а они, уж Бог знает, как и откуда, прослышали о войске и думают, что это войско и придет к ним с настоящею волею, - ну, и ждут вот, да еще и соседних мутят, и соседи тоже поприходили.
- М-да… "енарал"… Пропишет он им волю! - с многозначительной иронией пополоскал губами и щеками полковник, отхлебнув из стакана глоток пуншу, и повернулся к Хвалынцеву: - Я истощил все меры кротости, старался вселить благоразумие, - пояснил он докторально-авторитетным тоном. - Даже пастырское назидание было им сделано, - ничто не берет! Ни голос совести, ни внушение власти, ни слово религии!.. С прискорбием должен был послать за военною силой… Жаль, очень жаль будет, если разразится катастрофа.
Но… опытный наблюдатель мог бы заметить, что полковник Болеслав Казимирович Пшецыньский сказал это "жаль" так, что в сущности ему нисколько не "жаль", а сказано оно лишь для красоты слога. Многие губернские дамы даже до пугливого трепета восхищались административно-воинственным красноречием полковника, который пользовался репутацией хорошего спикера и мазуриста.
- Необразованность!.. - промолвил господин становой семинарски-малороссийским акцентом. - Это все от нэобразования!
- Русски мужик евин! - ни к селу, ни к городу ввернул и свое слово рыженький немец, к которому никто не обращался и который все время возился то около своих бульдогов, то около самовара, то начинал вдруг озабоченно осматривать ружья.
- Н-да, это грустный факт! - изящно вздохнул предводитель. - Я никак не против свободы; напротив, я англичанин в душе и стою за конституционные формы, mais… savez vous, mon cher (это "mon cher" было сказано отчасти в фамильярном, а отчасти как будто и в покровительственном тоне, что не совсем-то понравилось Хвалынцеву), savez vous la liberté et tous ces reformes для нашего русского мужика - c'est trop tôt encore! Я очень люблю нашего мужичка, но… свобода необходимо требует развития, образования… Надо бы сперва было позаботиться об образовании, а то вот и выходят подобные сцены.
Хвалынцеву стало как-то скверно на душе от всех этих разговоров, так что захотелось просто плюнуть и уйти, но он понимал в то же время свое двусмысленное и зависимое положение в обществе деликатно арестовавшего его полковника и потому благоразумно воздержался от сильных проявлений своего чувства.
- Да, - заметил он с легкой улыбкой, - но дышать-то ведь хочется одинаково как образованному, так и необразованному…
Предводитель тоже своеобразно улыбнулся и, не возразив ни слова, сосредоточенно стал крутить папироску. Зато Болеслав Казимирович очень нехорошо передернул усами и, пытливо взглянув искоса на студента, вышел из комнаты.
- Лев Александрович! - многозначительно кивнул он предводителю из-за двери, - и тот сейчас же удалился.
- А что, не отлично я разве распорядился с арестацией этого студиозуса? - вполголоса похвалился полковник. - Помилуйте, ведь это красный, совсем красный, каналья!.. Уж я, батенька, только взгляну - сейчас по роже вижу, насквозь вижу всего!..
- Н-да, но что толку арестовать-то его?.. Только нас стесняет… Ну, его! пускай себе едет!
Пшецыньский удивленно выпучил глаза и покачал головою.
- Ай-ай-ай, Лев Александрович! Как же ж это вы так легкомысленно относитесь к этому! "Пускай едет!" А как не уедет? А как пойдет в толпу да станет бунтовать, да как если - борони Боже - на дом нахлынут? От подобных господчиков я всего ожидаю!.. Нет-с, пока не пришло войско, мы в блокаде, доложу я вам, и я не дам лишнего шанса неприятелю!.. Выпустить его невозможно.
Полковник, очевидно, очень трусил неприятеля. Будучи храбрым и даже отважным в своей канцелярии, равно как и в любой губернской гостиной, и на любом зеленом поле, - он пасовал перед неведомым ему неприятелем - русским народом. Но боязни своей показать не желал (она сама собой иногда прорывалась наружу) и потому поторопился дать иное, но тоже не совсем для себя бесполезное, значение вызову предводителя на секретное слово.
- А что я вас хотел просить, почтеннейший Лев Александрович, - вкрадчиво начал он, улыбаясь приятельски-сладкой улыбкой и взяв за пуговицу своего собеседника. - Малый кажется мне очень, очень подозрительный… Мы себе засядем будто в картишки, а вы поговорите с ним - хоть там, хоть в этой комнате; вызовите его на разговорец на эдакий… пускай-ко выскажется немножко… Это для нас право же не бесполезно будет…
Предводитель помялся, поморщился, но не сделал ни малейшего возражения полковнику.
- Ваше высокобородие! Генерал требуют! - громогласно доложил жандарм, в эту самую минуту показавшись в передней.
- Как генерал?!.. разве уж приехал? - оторопело спохватился Пшецыньский.
- Сычас зволыли прибыть.
- Ай-ай, батюшки мои!.. Живей мундир!.. Поворачивайся, каналья!.. Скорее!..
Полковник со всех ног бросился облекать себя в полную парадную форму.
II. Великое и общее недоразумение
Как только в городе Славнобубенске была получена эстафета полковника Пшецыньского, так тотчас казачьей сотне приказано было поспешно выступить в село Высокие Снежки и послано эстафетное предписание нескольким пехотным ротам, расположенным в уезде на ближайших пунктах около Снежков, немедленно направиться туда же.
Не доходя верст пяти до Высоких Снежков, военный отряд был опережен шестеркою курьерских лошадей, которые мчали дорожный дормез. Из окошка выглянула озабоченная физиономия генерала, мимолетом крикнувшего командиру отряда, чтобы тот поспешил как можно скорее. Рядом с генералом сидел адъютант, а на козлах и на имперьяле - два ординарца из жандармов. Через несколько минут взмыленная шестерка вомчалась в село и остановилась на стоялом дворе, в виду волнующейся площади.
Тысячегрудое и долгое "ура!" загремело над толпой народа, но вновь прибывшим лицам трудно было впопыхах разобрать настоящий смысл и значение этого могучего приветствия. В эту минуту, под впечатлением обстоятельств нынешнего и прошлых дней, им понятнее была одна только оглушительная, грозная сторона крика, та сторона, которая заставляет скорее мелькать в воображении представления о бунтовщиках, кольях, топорах, дубинах… Новоприбывшие скрылись за дверью в горницу. Ординарцы, вслед за ними внесли тут же чемоданы и прочую дорожную принадлежность. Генерал тотчас же послал за Пшецыньским.
А между тем к нему, точно так же, как и к Хвалынцеву, вздумали было нахлынуть сивобородые ходоки за мир, но генеральский адъютант увидел их в окно в то еще время, как они только на крыльцо взбирались, и не успев еще совершенно оправиться от невольного впечатления, какое произвел на него тысячеголосый крик толпы, приказал ординарцам гнать ходоков с крыльца, ни за что не допуская их до особы генерала.
Но пока он сам одевался и обчищался, да пока одевался и шел к генералу, в сопровождении жандарма, полковник Пшецыньский, с неизменным револьвером в кармане, - впечатление внезапного испуга успело уже пройти, и адъютант встретил в сенях Пшецыньского, как подобает независимому адъютанту, сознающему важность и власть своего генерала.
- Вы, полковник, наделали Бог знает что! - внушительно и даже отчасти строго начал он, когда Пшецыньский не без некоторой заискивающей почтительности поклонился ему. - Зачем вы изволили потребовать войско?.. Разве вы не могли обойтись и без этой крайней меры?.. Зачем вам военная сила, когда вы должны были укрощать силой вашего личного авторитета… Его превосходительство недоволен вами… Все, что говорю я, - я передаю вам от лица его превосходительства… Что это здесь за исправники! Что это за земская полиция, которая допускает подобные беспорядки!.. Это ни на что не похоже-с!.. Так, ей-Богу, служить нельзя!
- Помилуйте, истощены все меры кротости… ни голос религии, ни сила власти, ничто… - зарапортовал было Пшецыньский, отчасти смутившийся столь начальственным и бесцеремонным тоном адъютанта, на обер-офицерских погонах которого сидело всего только три звездочки. Но адъютант, почти не слушая Болеслава Казимировича, отворил дверь и жестом пригласил его войти, для личных объяснений, к его превосходительству, а сам, даже с некоторым похвальным бесстрашием, вышел на крыльцо - сделать рекогносцировку относительно настроения и положения в данный момент бунтующей толпы. Он сам в душе даже приятно пощекотал себя похвалою за это бесстрашие, по поводу которого вдруг почувствовал себя, в некотором роде, героем.
Почти перед самым крыльцом был теперь поставлен столик, которого прежде адъютант не заметил. Он был покрыт чистой, белой салфеткой с узорчато расшитыми каймами, и на нем возвышался, на блюде, каравай пшеничного хлеба да солонка, а по бокам, обнажа свои головы, стояли двое почтенных, благообразных стариков, с длинными, седыми бородами, в праздничных синих кафтанах.
Едва ступил адъютант на крыльцо, как многие головы в крестьянской толпе мгновенно обнажились, а старики, стоявшие у хлеба, почтительно отвесили ему по глубокому поясному поклону.
Поручик, юный годами и опытностью, хотя и знал, что у русских мужиков есть обычай встречать с хлебом и солью, однако полагал, что это делается не более, как для проформы, вроде того, как подчиненные являются иногда к начальству с ничего незначащими и ничего не выражающими рапортами; а теперь, в настоящих обстоятельствах, присутствие этого стола с этими стариками показалось ему даже, в некотором смысле, дерзостью: помилуйте, тут люди намереваются одной собственной особой, одним своим появлением задать этому мужичью доброго трепету, а тут вдруг, вовсе уж и без малейших признаков какого бы то ни было страха, выходят прямо перед ним, лицом к лицу, два какие-то человека, да еще со своими поднесениями! Поручик возжелал с первой же минуты показать свою твердость и силу, коими сам в душе намеревался немало полюбоваться, возжелал, что называется, сделать впечатление, или "faire une juste impession", как подумал он в буквальной точности.
- Эт-та что такое?! Что это значит?! - резко и строго возвысил он голос, указывая то на каравай, то на бороды выборных.
- От мира! Хлеб да соль вашим милостям! - проговорили старики, сопровождая слова свои вторичным поклоном.
- Вы кто такие?.. Откуда? Какие люди? Как смели вы!
- Мы выборные, батюшко, от мира…
- Какой я вам "батюшка"! Не видите разве, кто я? - вспылил адъютант, принявший за дерзость даже и "батюшку", после привычного для его дисциплинированного уха "вашего благородия". При том же и самое слово "выборные" показалось ему зловеще многознаменательным: "выборные… власти долой, значит… конвент… конституционные формы… самоуправление… революция… Пугачев" - вот обрывки тех смешанно-неясных мыслей и представлений, которые вдруг замелькали и запутались в голове поручика при слове "выборные".
- Бунтовщики!.. Обмануть надеетесь!.. Задобрить хотите! - закричал и затопал он на стариков. - Тут с бунтовщиками угощаться не станут! К вам приехали порядок водворять, а не есть тут с вами!.. Вон отсюда!.. Убрать все это сейчас же!.. Вот я вас!
Старики оторопели и в величайшем недоумении переглянулись друг с другом.
- Ну! что же вы стали?.. Непокорство!.. Эй, ординарцы! Взять их!
И по слову адъютанта, два жандарма вмиг распорядились как следует с выборными. Столик с салфеткой, и с блюдом, и с караваем тотчас же исчез куда-то, словно бы его и не бывало, - и одно только недоумение все более и более разливалось на старческих лицах.
После столь энергического приступа к делу поручику показалось, что он уже достаточно задал предварительного страху и что теперь мужики будут чувствовать к его особе достодолжное уважение.
Кончив объяснение с Пшецыньским, генерал вышел на крыльцо. Полковник как-то меланхолически выступал за ним следом, держа в руках "Положение". На крыльце генерала встретили только что подошедшие в это время становой с исправником и предводитель Корытников, на котором теперь вместо Шармеровского пиджака красовался дворянский мундир с шитым воротником и дворянская фуражка с красным околышем.
Предводителя генерал удостоил поклона и даже рукопотрясения, а становому с исправником буркнул сквозь зубы одно только: "Стыдно, господа, стыдно!"
Но те решительно не поняли, почему это им должно быть стыдно.
- Ну, не шуметь, ребята! - громко закричал генерал толпе. - Я с вами говорить желаю… Смирно!
Толпа стояла тихо: в ней улегались волны и гул последних движений; она, казалось, напряженно ждала чего-то. Шапки все более и более слетали с голов.
- Тихо!.. тихо, ребята!.. Слухай!.. Сейчас верно заправскую читать будет! - пробегал по толпе сдержанный говор.
- Смирно! - еще громче повторил генерал. - Пускай ко мне выйдут несколько человек. Я с ними буду говорить, а они потом пусть всем остальным сообщат мои слова.
В толпе опять заколыхались и минут через пять более десятка толковых мужиков вышли из массы и, без шапок, с видом явного уважения, подошли к генералу.
- Вы видите, кто я? - начал он, указывая на свою грудь и плечи.
- Видим, батюшко, енарал! Видим! - поклонились те.
- Понимаете, кто я?
- Как-ста не понять!.. Понимаем… все понимаем.
- Ну, то-то же!.. Теперь скажите мне, зачем вы бунтуете, властям не покоряетесь?
- Где же мы бунтуем, батюшко, ваше благородие! - заговорили мужики. - Эк ли люди-то бунтуют!.. Мы только обиду свою ищем, а бунтовать не желаем… Зачем бунтовать?.. Мы бунтовать не согласны! Обстой ты нас, батюшко! будь милостивцем!
- А зачем вы толпами на площадь собрались? Это разве не мятеж, по-вашему? - продолжал генерал.
- Собрались мы, кормилец, затем, чтобы всем миром от тебя самого волю услышать… От нас настоящую-то волю скрали.
- Как? Что? Какую волю?.. Вам была уже читана воля - чего же вы еще хотите?
- Какая ж это воля, батюшко, коли нас снова на барщину гонят… Как, значит, ежели бы мы вольные - шабаш на господ работать! А нас опять гонят… А мы супротив закона не желаем. Теперь же опять взять хоть усадьбы… Эк их сколько дворов либо прочь сноси, либо выкуп плати! это за што же выкуп?.. Прежде испокон веку и отцы, и деды все жили да жили, а нам на-ко-ся вдруг - нельзя!
- Дураки! для вашей-же пользы! - пояснил генерал, - Ведь вы неравно помещику дом сожжете, потом чересполосица выходит, а вам не все ль равно? Тут один помещик только в убытке!
- Да как же мужику без усадьбы - сам посуди ты, ваше благородие! - загалдели переговорщики. - Мужику без усадьбы да без земли никак невозможно! А иной из нашего брата и сам себе усадьбу-то ставил за свой кошт, а теперича за нее плати… Этого мы несогласны!