Стою, смотрю на старческий профиль с согнутым носом, большим дряблым подбородком, бесцветным пухом на голове – и думаю: ладно, это посмотрим, ты ли пересидишь, я ли перестою. Минут через двадцать поднимается директор, подходит ко мне и смотрит, прищурившись. Смотрю и я.
– Вчера вы ушли из театра в город…
– Да, ушел.
Он этого не ожидал. Помолчав, спросил:
– А куда вы ходили?
– Позвольте не отвечать.
– Я требую ответа.
– Не могу вам ответить.
– Я вас вдвойне накажу!
– Воля ваша.
– Знаю без вас!
– Виноват, что напомнил.
– Вы дерзости говорите! Я сам скажу, куда вы ходили: в винный погреб! Да или нет?
– Нет.
– Ну, в гостиницу?
– Нет.
Молчание. Господин директор сопит, значит, гневается. Быть крику, думаю. Однако вместо того спрашивает другим тоном:
– Полноте дурачиться: где вы были?
– В театре.
– Да ведь вы сами признались, что уходили!
– Но ведь меня не поймали… а здесь я говорю с вами один на один.
– А, так вот как! Ступайте. Будете наказаны.
Кланяюсь с некоторым недоумением, почему так легко отделался? – и собираюсь уйти.
От двери директор меня возвращает.
– Да, постойте-ка, я забыл: восемнадцатого у нас акт: я желаю устроить литературно-музыкальный вечер. Прорепетируйте с большими, приготовьте маленьких. И вообще все устройте. Будет губернатор.
А! Понимаем, в чем дело. Состроил кислую мину и отвечаю, что никак не могу заняться этим, ибо чувствую себя нездоровым.
Директор пристально посмотрел на меня.
– Вы еще больше будете наказаны.
– Воля ваша… Я только прошу избавить меня от чести устраивать вечер: я нездоров.
Директор отвернулся и прошелся несколько раз по комнате. Жду.
– Я на этот раз щажу вас: вы не будете наказаны. Но чтобы вперед это не повторялось! Слышите? А теперь отправляйтесь и устраивайте все к вечеру. Постойте, вот вам инструкции…
Мы мирно обсудили подробности концерта и бала. Я настоял, чтобы была духовая музыка для танцев. А что до угощенья… берегись, казенная мошна! Не пожалею тебя для пансионеров! Будете иметь, друзья, вдоволь мороженого и конфет! Велено в казенных санях ехать за провизией.
Николай Александрович с кузинами непременно будут. А Томилина? Хорошо бы ее без мужа… Непременно Томилину… Иначе и устраивать не стану.
Когда все было определено, мой "шеф" милостиво отпустил меня, прибавив:
– Я выбираю всегда вас, Карышев, потому что я знаю, что вы коновод в классе, имеете влияние… И я должен вам прямо сказать (хотя ваше поведение и не примерное), что я этим обстоятельством доволен. Ваше влияние на класс не может быть дурным: вы уважаете внутренне ваше начальство, вы из хорошего круга (я имел честь быть вчера представленным вашей тетке, графине Ш., мы говорили о вас), ваши идеи не имеют ничего общего с теми растлевающими идеями грубого либерализма, которые в настоящее время – язва гимназической молодежи…
Молча и с благодарностью поклонился, хотя был огорошен. Вот тебе на! Все был либералом и одобряли, теперь оказываюсь не либералом – тоже одобряют. Что же я такое? Либерал или нет? Думаю, просто человек со здравым смыслом. А там называйте, как хотите. Что ж, я либерал…
Томилина нейдет с ума. Славная женщина! Рот у нее красивый: бледный и свежий.
25 ноября
Едва приходим в себя. Уроки страшно запустили. Вот так бал был! Показал я себя. Ведь я последний раз хозяином на балу. Через полгода я – вольная птица. И денег же я просадил! Семьдесят пять рублей на одни конфеты. Мороженого на сорок семь рублей – ешь, не хочу! Лимонадов, оршадов и т. п. дряни на восемнадцать с копейками. Печенья к чаю два пуда. Директор в ужасе. "Да вы с ума сошли?" Нечего, дядя, платить нужно. Кути, пансионеры, ничего не пожалел!
Концертное отделение тоже вышло на славу. Вот читали похуже, ну да нельзя же все. Губернаторская семья была полностью… И Томилина была. Муж, слава Богу, не приехал. Мне, благодаря моей роли хозяина, нельзя было много танцевать, но и она мало танцевала; пробегая по зале, я видел ее в уголку, разговаривающею с Сашей Елисеевым. Не похоже, чтобы он был в нее влюблен. Да и я, в сущности, не влюблен. Она мне нравится, кажется изящной, не похожей на других дам, хотя почти все красивее ее. Чаплин, который отличается беспощадной резкостью и определенностью суждений, отрезал, когда я указал ему на Томилину:
– Рожа и доска!
Чаплин глубоко чужд всему изящному. Горничные ему нравятся куда больше барышень. Ухаживает, как медведь, за Нютой Смоковниковой, которая, действительно, на барышню не похожа: толстая, красная, ядреная…
Хотя на этот раз мне почудилось, что он не совсем искренен…
Томилина мне нравится, но не знаю, продолжать ли ухаживать за нею. Как будто и не стоит. Я не скрываю от себя, что я мало сталкивался с подобными женщинами и неопытен. Во всяком случае, нужно много времени, а времени у меня нет. Она сказала мне, что говорит со мною с удовольствием и с трудом вспоминает, что я только гимназист восьмого класса. Я не горжусь, что я развит более моих товарищей: это естественно.
А ухаживать теперь… не знаю. Не то у меня на уме. Она рассказала, что муж переводится в Москву. А я, кажется, совершенно решил ехать именно в московский университет. На математический. Славная, точная наука! Чапе и Пудик тоже едут в Москву и родственников у них там – никого. Будут, значит, вместе жить. У меня в Москве тетушек хоть пруд пруди, но – ни за какие коврижки не поселюсь ни у одной! Самостоятельность прежде всего. Может быть, поселюсь с Чапе и Пудиком. О карьере пока думать не хочу. Моя звезда и мой характер меня не обманут. А время есть.
Авось там, в Москве, когда я уже буду более самостоятельным человеком, чем теперь, мы встретимся и с Томили-ной. А теперь – mes hommages, madame! Необходимо повторить бином Ньютона. Некогда. Елисеев, мечтающий о небесных миндалях, прескверно знает математику. Яша тоже. Но ему, Божьему человеку, все прощается. На что будущему священнику математика?
1 марта 90 г.
Случайно открыл, что Елисеев пишет стихи. И что тут скрывать? Я сам пишу стихи. Все товарищи знают, что я пишу стихи. Иногда эпиграммы, а иногда и серьезное. У меня большая легкость в писании стихов. Я тут же, в дневнике, между прочим, могу написать стихотворение. Попробую.
Когда в минуту роковую
Участья просишь со слезой,
И видишь лишь насмешку злую
И взгляд холодный и немой,
Когда бессонными ночами
Ты плачешь о семье родной, –
На небо скорбными очами
Взгляни, – помолимся с тобой!
Я, конечно, не из религиозных, но понимаю, что в поэзии допустимы слова: молитва, небеса и другие. Мои стихи многим в классе нравятся. Я нарочно пошел читать их Елисееву, чтобы вызвать его на то же. Он выслушал и ничего не сказал. Не болтливый мальчик! Тогда я прямо спросил, какое его мнение и не прочтет ли он что-нибудь из своего.
Он поморщился и сказал, что не любит читать своих стихов, потому что они будто бы ему одному только и понятны, да и не ему, в сущности, принадлежат, а переводы с французского. Про мои же стихи сказал, что они, вероятно, хороши, но так не похожи на его стихи, что он и судить точно не может.
Когда я настаивал, он прочел мне с неохотой одно стихотворение. Что за дичь! Я, действительно, мало понял. Он достал французскую книжонку и показал мне текст. Я знаю недурно по-французски, но должен признаться, что смысла и тут не понял. Да уж есть ли он, смысл?
– Зачем вы переводите такую дичь? – спросил я его. – У вас стих, кажется, хорош, почему же не выбрать для перевода что-нибудь настоящее, Мюссе, например… да мало ли? И откуда вы достали эту книжку?
– Я просил мать выписывать мне из Парижа новых поэтов без исключения, – на имя Николая Александровича. Меня заинтересовало, а многое – вот и это стихотворение – мне очень нравится.
– Нравится? Что же вам тут нравится?
– А вот послушайте.
Он мне опять прочел это же стихотворение и прескверно прочел, как-то в нос и с пресмешными переливами.
– Слышите, какие звуки? Совсем музыка. Звучит, оно, правда, недурно.
– Так что же? – спросил я. – Ну, это так. А все ж я не понимаю.
– Чего вы не понимаете?
– В каждом стихотворении должна быть идея. Тут же я не вижу ни малейшей идеи.
Елисеев криво усмехнулся и сказал, что, по его мнению, можно и без идеи, ежели красиво звучит. Благодарю, не ожидал! Это что-то новенькое! Я пожал плечами и не захотел начинать спора. Однако, чтобы иметь определенное понятие, решил ознакомиться с замысловатым французским поэтом и попросил у Елисеева ненадолго книжечку. Читал-читал вечером – одурь взяла. Ничего не понял. Ну его к шуту! Сбрендивший какой-то… Елисеева мне стало даже слегка жалко. Недолго и свихнуться, особенно при его нелюдимости. Я и раньше замечал, что у него дикие глаза.
А между тем весьма начитанный по литературе человек. Оказывается, он массу книг получает через Николая Александровича (в пансионе цензура-то строговатая). А я и не знал. Надо будет заимствоваться от поры до времени. С этими пансионскими делами, право, забудешь окончательно, что и на свете творится. Ничего, скоро конец! Отворятся ворота жизни!
Да! Томилина давным-давно уехала. Но о ней потом.
9 апреля
Не пишется. Тоска и тоска. Удеру в город, хотя за мною и присматривают. Да что в городе? Если б Томилина была… Давно она уехала, а я ее не забыл. С Елисеевым прошлый раз о ней вспоминали, он даже разговорился. Не хвалить ее – он никого не хвалит – но признает, что есть привлекательность. Я даже решился спросить его, почему она вышла замуж за такого субъекта. Вот уж не пара!
Елисеев посмотрел на меня.
– Зачем женщины выходят замуж? Влюбилась.
– Да вот это-то мне и непонятно. Ведь довольно умная женщина, интересная, что она могла найти в этом грубом солдафоне? Ведь на физиономии написано: тупица и зверь.
– Это ничему не мешает. Что обыкновенно женщины находят в мужчине? Я говорю, что она влюбилась. Это естественно. Для этого совсем не нужно ему быть изящным, умницей. Ну и прекрасно. Не прекрасно то, что она вышла замуж, то есть связала жизнь с жизнью человека, ей душевно совсем чуждого. Влюбленность для того и является, чтобы пройти, в этом весь ее смысл, что она пройдет. Не глупо ли приколачивать ее гвоздями за одежду? Она оставит одежду и все равно уйдет. И будет то, что теперь у Сони: стыд и страдание. Прикована к трупу.
– А что же ей было делать? Побеждать влюбленность? Да если она думала, что любит?
– Любит! Вот это-то и печаль. Я, знаете, не верю в женский ум. А побеждать влюбленность? Зачем? Если была настоящая влюбленность, значит, была красота, а красоту никому намеренно убивать не следует.
– То есть, вы хотели бы, говоря попросту, чтобы Софья Васильевна поступила безнравственно?
– Как безнравственно?
– Чтобы она отдалась этому господину без брака? – продолжал я, уже начиная горячиться.
– Почему же это безнравственно?
Я посмотрел на Елисеева молча. И потом прибавил только:
– Софья Васильевна разделяет ваш взгляд на вещи?
– К несчастью, нет.
– Почему "к несчастью"? Вы так уверены, что смотрите правильно?
– Да, я привык быть уверенным в истине того, что я утверждаю, – холодно ответил он, глядя на меня в упор своими черными, слишком выпуклыми глазами.
Странный человек Елисеев! Иногда мне кажется, что он готов мне сказать дерзость, но тотчас же я вижу, что это не так. И в душе не могу обижаться на него, точно он больной. А между тем он мне кажется умнее всех в классе. Мне хотелось бы вызвать его на доверие. Он ужасно скрытен и холоден. Вчера, впрочем, я слышал, как он разговаривал с Яшей о Боге. Хотел вмешаться, да жаль было их прерывать. Яша о монастырях, о послушании, о веригах, о Троеручице, – а Елисеев в чистейшую метафизику въехал и, признаться, я и не разобрал хорошенько, что он доказывает. Начитанный малый. Но страннее всего, что они с Яшей так спорили, будто в главном согласны и не обсудили только мелочей. А я готов был голову дать на отсечение, что они даже и понять друг друга не могут.
11 апреля
Елисеев болен. Как-то он справится с экзаменами! Я ходил к нему в больницу. Кажется, ничего серьезного, нервное сердцебиение. Но я давно заметил, что он не крепкого здоровья, несмотря на полноту. Он бледен, с желтизной на висках, у него часто болит спина или печень, силы нет совсем. Мне жаль этого молоденького старичка. Он не знает, какое наслаждение чувствовать молодую бодрость в здоровом теле, силу и упругость мускулов. Он ненавидит гимнастику, а я ее обожаю. И что из него выйдет, что ему предстоит с его непрактичностью, презрительно-холодной скрытностью и любовью к диким стихам? Он тоже и ломается много. Мы беседовали с ним опять о Томилиной. Признаю, что он женщин знает лучше меня. Ну, да мое все впереди.
– Я Сониной душой никогда не интересовался, – сказал мне Елисеев с некоторым цинизмом. – Знаете, женскую душу создать нужно, чтобы она была. Создать душу женщины можно только полюбив, а я Соню не любил. Я старше вас, мне уже двадцать один год, но я никогда не любил. И не буду любить. Я слишком люблю другое.
Он умолк, и я не спросил, что это "другое", что он любит.
– Насколько я могу судить, – продолжал он опять, – Соня удивительная женщина. Я не знаю ни одной женской черты, хорошей или дурной, которая бы в ней отсутствовала. И это привлекает.
Мне не очень понравилось суждение Елисеева о женской душе. Я не люблю цинизма. Когда я думаю об этом предмете, я всегда прихожу к заключению, что женщина прежде всего равноправный человек. Я смело могу себя назвать либералом в этом отношении.
Конечно, практическая жизнь часто совершенно не то, что теории, составленные лишь на основании логических данных, в практической жизни могут быть отступления, и даже отступлений больше…
А недаром я писал, что Томилина вся – женственна. В сущности, я даже быстрее все схватываю, чем Елисеев.
С Томилиной мы так расстались, что я твердо верю в нашу встречу. Не знаю где, когда и как, но встреча будет. Ей должны нравиться такие люди, как я, неизмеримо больше Елисеевых. Да, с кузеном они, кажется, сильно au froid. По крайней мере, он к ней глубоко равнодушен, даже почти презрителен, как ко всем. И отчего эта его презрительность не оскорбительна? Верно, потому, что он несчастен и болен.
12 апреля
Сильно готовимся к русскому. Какая-то будет тема? После обеда жестоко спорили о профессиях.
Чаплин объявил, что идет на филологический, а по окончании уедет в деревню, учителем. Ну, для этого не стоит возиться с университетом: в сельские учителя берут прямо из гимназии. Чаплин утверждает, что, чем шире собственное образование, тем легче просвещать темную массу, младших братьев, и что это единственное дело, которому порядочный человек в настоящее время может посвятить жизнь.
Необходимо поднять средний уровень. В русском народе – непочатые силы, источники жизни. Нужно только буравить почву. О хлебе, только о хлебе насущном надо думать. Надо идти бойцом на арену жизни – и покинуть ее победителем. Жизнь есть разумная работа и хлеб! И каждый имеет свое, равное с другим, право на работу и на хлеб!
Чаплин разгорячился и был похож на проповедника. Я хотел возразить ему тут же, но меня перебил Яша. Он, задыхаясь от волнения, проговорил:
– Напрасно ты, Чаплин, считаешь себя непогрешимым. Что такое твое образование, поднятие среднего умственного уровня? Выучишь крестьянина читать, писать – прекрасно. А для чего ты хочешь его выучить? Ведь не для того, чтобы он Евангелие читал – нет? А чтобы он соображал, вернее, проверял счета, чтобы ему легче было этот твой хлеб добывать. А сказано: "Не о хлебе едином будет жив человек". На что ему твой хлеб, ежели душа у него…
Чаплин прервал Яшу, пожав плечами:
– Я с богословами не спорю, – сказал он презрительно. – Текстов никогда не запоминал. Поди, заботься о душе Петра Сидорова, когда у него хлеб полгода с мякиной, да с ноября углы в избе промерзают! Ты мне еще докажи да так, чтоб какая-нибудь возможность была поверить, – существование души докажи!
У Яши откуда только прыть взялась. Сцепились, кричали, кричали, – охрипли оба, а толку никакого. Еще бы, этакие проповедуют крайности! Чтобы их немного примирить, показать, что в крайностях нет истины, – я начал говорить сам. Говорю я легко и, кажется, красиво. По-моему, Чаплин во многом прав. Образование, как свет, необходимо; дорога, которую избирает для себя Чаплин, – благородна, но я допускаю, что можно приносить людям пользу и другими способами, кто к чему способен. Я не пойду пахать; я гораздо больше принесу пользы меньшей братии, если я даже посвящу себе книжной науке или, например, буду ученым техником, химиком… Польза может быть и без непосредственного соприкосновения с народом. В настоящее время, конечно, главное внимание должно быть обращено на материальное благосостояние людей. Но, расширяя для этого общее образование, мы тем самым неизбежно будем влиять и на развитие народа в нравственном отношении. Предрассудки, суеверия, темные предания, – все это исчезнет. С дальнейшим развитием культуры возможно, что исчезнет и всякий мистицизм в том патриархальном виде, в котором существует теперь, но человеку, на известной ступени прогресса, может быть и не нужен никакой мистицизм. Все это покажет будущее, теперь же надо выбирать профессию по склонности, внимая голосу разума, считаясь со всеми соображениями, с требованиями жизни. Но духовные потребности человека крайне важны, и, прежде всего, аристократия и некоторое неравенство должны существовать. Я думал, что мои доводы успокоят их, они были логичны и ясны. Но, к удивлению, моя речь разбесила спорщиков до крайности. Яша, чуть не плача, проговорил, что никогда он не считал меня за такого грубого материалиста и либерала, что я настоящий "красный" и хуже Чаплина. Чаплин же угрюмо, глядя на меня исподлобья, обозвал меня "карьеристом на подкладке ханжи". Мы с ним, конечно, посчитались. Но – извольте радоваться! Думал примирить обоих – и ни одному не угодил. Печально, хотя отчасти и смешно. Жизнь покажет, кто из нас прав, господа! А пока я полагаю, что ни Чаплин, ни Яша просто не обладают гибкостью ума.
Мне с двух сторон попало, я ждал, что за меня заступится Елисеев, но он так и не подал голоса, хотя все время сидел и слушал. Иногда я думаю попросту, что вовсе его молчание не скрывает в себе кладезя премудрости, как он хочет показать.
Экзамены прямо на носу. Я не боюсь. И предметы мне знакомы, да и везет мне всегда неизменно. Можно сказать, что удача преследует меня. А здоровое соображение вместе с удачей, – что нужно еще человеку?
Поживем, поживем!
Москва. 25 августа