Том 1. Новые люди - Зинаида Гиппиус 46 стр.


X

Опять Мотылевская Марфа накрыла чай под липами.

И так же, как в тот день, когда приходили гости из Преображенского, небеса были ясны и сини, только в воздухе чувствовалась близость осени, мелькали кое-где желтые листья, да на столе, вместо малины, стояли свежие соты и яблочное варенье.

Пришел о. Никодим в старенькой, немного выцветшей рясе, с аккуратно расчесанными волосами. Дочери тоже были в чистеньких ситцевых платьях без оборочек.

Антонида налила стакан о. Никодиму и подвинула мед.

О. Никодим принял стакан, вздохнул и взглянул на Ольгу Александровну. Она молча сидела у края стола и смотрела вниз. Она очень изменилась. Только черное платье осталось то же, да коричневый платок. Она побледнела, хотя не похудела, волосы были тщательно приглажены и припомажены, глаза потухли и смотрели равнодушно и покорно.

Здесь не было теперь Кузьмина, чтобы спасти Ольгу Александровну от поучений дяди. И о. Никодим, прихлебывая с блюдечка чай, говорил с удовольствием, пространно и назидательно.

Сегодня он говорил особенно длинно, потому что накануне отыскал для Ольги Александровны место в усадьбе, за тридцать верст, компаньонкой к старой генеральше.

– Что ж, я скрывать не хочу – генеральша старая, характера неспокойного; тебе там, Ольга, может, и тяжело покажется. Сама виновата. Нашел я тебе место хорошее, привольное – из-за чего отказали? Даром бы не отказали, значит, ты же виновата. Уж очень ты весела была, когда в гости к нам приходила. Не веселья тебе искать, не веселья ждать, не радостей, а работать надо, да смиряться, да молчать… Несчастие, несправедливость – принимай несправедливость, а не возмущайся, такая уж твоя доля, и так оно и будет… Вот говорят: то пустяк, да это пустяк; нет, премудро устроен мир, не должно в нем быть пустяков. Из сих мелких дел выходят великие дела, а без малого нет великого. Пьем мы, например, чай под липами. Какое, скажут, пустое обстоятельство! А разве нам дано это знать! И каждый пустяк есть фундамент, на коем устроится здание нашей будущей судьбы. Укроти себя, Ольга, дух свой укроти! Вступаешь ты окончательно на поприще жизни под защитой одного Отца Небесного, ибо – прямо скажу – обратно в мой дом и не ступишь…

– Я с вами во всем, дяденька, согласна, – сказала Ольга Александровна. – Бог меня наказал за то, что я о счастии, да о радости для себя мечтать стала. Я ваших слов по смерть не забуду. Благословите меня, дяденька. Может, Господь поможет мне в смирении век прожить.

О. Никодим взглянул на Ольгу Александровну – и стало радостно его сердцу.

Он увидел по ее глубоко спокойному, покорному лицу, что она говорит не шутя, что его слова проникли и победили ее душу, и она навеки "укротила" себя, навеки смирилась.

Если речи его могли исправить такой дурной характер, какой был у Ольги Александровны, значит, они действительно сильны и безупречны. Недаром прихожане так любят его проповеди.

И о. Никодим, с приятным сознанием исполненного долга, благословил племянницу и поцеловал ее в лоб.

А в комнатах Марфа, утирая слезы концом передника, собирала и связывала в узелок кое-какое белье, две книжки… Снова отправляла она Ольгу Александровну "в чужие люди" – и на этот раз – без возврата.

XI

Прошло несколько лет.

Алексей Иванович Затенин сидел в просторной комнате, похожей на мастерскую художника. Было яркое солнечное утро. В широкие окна виднелось море, потому что дом, где жил Затенин, находился в маленьком приморском городке Италии.

Минуло то время, когда Алексей Иванович занимался историей. Ему показалось, что его влечет к формам, оттенкам, красоте, и что если нужно ему иметь призвание, то оно – в искусстве.

Он спокойно бросил свои прежние занятия, спокойно поехал в Париж и стал работать в академии.

Женитьба не помешала ему. Исполняя последнее желание умирающего отца – он женился на Лиде. Они плохо сходились, Алексей Иванович не мог привязаться к жене: она все время была больна, похудела, подурнела… Никто не узнал бы в ней прежнюю розовую Лиду.

Алексей Иванович изменился мало. Только ярко-рыжая борода стала окладистее и гуще, а глаза остались те же, такие же синие и детски доверчивые.

Комната была светлая и хорошо обставленная, но она точно казалась Затенину слишком большой: он заботился только об одном месте, а углы были в пыли и беспорядке.

Посредине же стояли лучшие картины и несколько статуй.

Алексей Иванович был не один.

У него сидел гость, маленький, черный человек с серьезным лицом. Это был скульптор, начинавший делаться известным, друг Алексея Ивановича.

– Да, я работал много, – сказал Затенин, продолжая разговор. – И мое "разочарование" (оно, впрочем, меня не печалит) явилось совсем не оттого, что я не могу идти дальше, делаться совершеннее… Напротив, мне кажется, что я могу…

– Так в добрый путь, – сказал скульптор с легким иностранным акцентом.

– Вы знаете, что живопись меня не удовлетворила, – продолжал Затенин. – Чем дольше я жил, тем яснее сознавал, что – она плоская, тусклая и бессильная. И вот я стал изучать скульптуру. Я понял, я видел все знаменитые произведения древних художников. И я чувствую, скульптура тоже не даст мне ничего…

– Но почему же? – громко и с волнением сказал гость. Он даже с дивана встал и смотрел на Затенина, который ходил по комнате.

– Вы меня не поймете, – сказал Затенин. – Вы ничего выше скульптуры не знаете. Но все равно. Может быть, я и не прав. Я говорю про себя. И я скажу вам, что я думаю.

Он подошел к большой картине и повернул ее к свету. На ней было написано море с мастерски переданными оттенками.

– Посмотрите, – сказал Затенин. – Видите эти волны? Видите, что я сделал? Видите, какие они тусклые, неподвижные, мертвые… Из живого я сделал мертвое и как будто живое. Это море было такое же вчера и будет такое же завтра. А теперь взгляните в окно: вот оно, настоящее море, изменчивое, живое, прекрасное! И то же в скульптуре. Неизменные формы, неподвижная красота – не красота. Та красота, которую я знаю, которой живу, – не в этом мертвом "вечном" искусстве, а в постоянном движении, в бесконечных изменах, неожиданная, мимолетная и единственно вечная для меня!

Он говорил с восторгом и счастием и смотрел на синий горизонт моря.

– Нет прошлого, – говорил он, – нет будущего, есть только настоящее, жизнь и радость в каждом настоящем мгновении, которому на смену приходит другое – и дает мне новое счастие, новые силы, новую красоту… Жизнь – долг, говорят… Кому? За что? Жизнь – красота и счастие. И будет время, когда все поймут, как хорошо, просто и легко жить!

Скульптор смотрел на радостное, помолодевшее лицо Затенина, и хотя не понимал его, но видел, что перед ним счастливый человек – и невольно завидовал счастию.

Месть

I

Аккуратная бонна Ида прибирала детскую комнату и складывала игрушки, стараясь не стучать. Она знала, что, когда Костя сидит так, на полу, носом в угол, и черные, как чернила, волосы его топорщатся на затылке, – это значит, что он сердится. От малейшего стука он придет в неистовство и опять дело кончится дурно – Ида будет плакать, лежа на своей постели за ширмами, и не станет пить вечернего чаю. Ида была маленькая, худощавая немочка с коротким носом и розовыми пятнами на щеках. И она решительно не знала, для чего и для кого живет в этом доме и что из этого в конце концов выйдет. Ее прислали из конторы большого города сюда, в этот дрянной уездный городишко, к господам Antipoff, и тут она и осталась. Детей, кроме Кости, не было, а Костя нуждался в ней весьма мало. Такой большой мальчик – девятый год – даже странно, что она спит с ним в одной комнате и водит его гулять. Учится Костя не много: у него есть старая учительница арифметики и закона Божия, но она часто пропускает уроки. Костя плохо пишет, зато он перечитал все романы, какие нашел в гостиной и мамином будуаре. Ида так боится своего воспитанника, что не смеет даже говорить с ним, и все его приказания исполняет молча.

Костя был зол сегодня, как еще никогда не бывал. Он сидел на полу, протянув ноги к стене. В углу, куда он смотрел, было темно, едва светлели золотые разводы отставших коричневых обоев. На подоконнике единственного окна детской (оно было далеко от Костина угла) лежали последние лучи зимнего солнца, светло-желтые. Костя сидел согнувшись, сжав руки в кулаки и сдвинув брови. Он плакал только при больших и для больших, но один – почти никогда. Он знал, что ему восемь лет, и знал, что это очень много. Для мужчины в особенности. Женщины – те могут киснуть хоть до двенадцати лет. Им все можно.

Костя редко бывал в детской, он сидел в гостиной с гостями, слушал и смотрел молча и немножко презирал больших. Для их роста и возраста они не казались ему достаточно умными. А мама…

О, эта мама! Вспомнив ее, Костя стиснул зубы и мотнул головой в своем углу. Никогда еще никто не оскорблял его так, как она оскорбила сегодня. И при всех, при чужих, при своих офицерах, при папе… Папа тоже хорош: ничего не сказал, позволил в своем присутствии…

II

Дело было так.

К маме приехали из губернского города в гости три некрасивые барышни, ее кузины. Мама сейчас же принялась их "веселить", устраивала вечера, обеды, а сегодня затеяла пикник, – поездку на тройках за пятнадцать верст, к знакомым на хутор. Костя отлично видел, что маму все это веселит гораздо больше, чем кузин, которые сидели одни, когда маму окружали всякие офицеры, высокие и низкие, блондины и брюнеты. Костя знал даже причину, почему офицеры любили больше маму, чем кузин, – это оттого, что мама считалась хорошенькой и была при других веселой и доброй. Сам Костя, по совести, не мог решить, точно ли мама хорошенькая. Она была очень тонкая, очень высокая, с длинноватым лицом, белым, как молоко, черноволосая и черноглазая. Руки у нее были узкие и розовые, а губы, когда улыбались, кривились немного вбок, но это она делала нарочно, Костя не сомневался, потому что иногда видел, как она шепталась с Полей, своею горничною, и смеялась при этом совершенно прямо.

Папа служил, имел довольно важное место в городке и получал деньги, которые были нужны для того, чтобы нанимать большую, очень большую квартиру, давать обеды и вечера, на которых мама танцевала с офицерами. Папа был немножко седой, плотный и серьезный, и хотя мама говорила Поле и офицерам, что он добрый, однако, сама его боялась, – Костя это отлично видел.

Костя долго думал, отчего мама боится папы, – ведь она такая же большая, как и он? И только потом догадался, что ведь папа же дает маме деньги на офицеров, а если он рассердится, то может не дать денег, офицеры не придут танцевать, и маме будет скучно.

Костя ни капельки не любил ни папу, ни маму. Они до него ровно никакого отношения не имели, только разве что жили в одной квартире с ним. Костя даже знал, что у него есть собственные деньги, от дедушки, и что ни папа, ни мама не могут их взять, хотя бы и пожелали. Дел у Кости с ними общих никаких не было; часто по целым дням ему не приходилось слова сказать ни с мамой, ни с папой.

К папе он чувствовал даже некоторую враждебность, когда тот шел по зале молча и с холодным выражением лица. Костю это равнодушие смущало и злило. "Чего он? И что он воображает?" – думал Костя и все-таки не знал, что именно папа воображает. А маму он немножко презирал. Теперь, после сегодняшнего оскорбления, он ее ненавидел, совсем ненавидел… И как она смела?.. Как она только смела?

Когда стали собираться на пикник, с криком, с шумом, с суетой, Костя тоже стал собираться. Он ведь бывал на всех вечерах, на всех обедах у них в доме, как же ему не поехать на пикник? Он начал хлопотать, позвал Иду, велел принести кафтанчик и башлык.

Одна из кузин заметила эти сборы.

– Неужели? – протянула она каким-то бесконечным, певучим голосом. – И ты, Костенька? Ты тоже с нами едешь?

Мама, которая в это время надевала перед зеркалом белую барашковую шапочку, обернулась.

– Костя? Нет, нет, ты не поедешь! Недоставало возни с ребятами! Ида, уведите его. Холодно, он простудится. Да и места нет.

Костя улыбнулся.

– Все равно, я сяду на козлы, – сказал он снисходительно. – Ида, подайте мои рукавицы.

Около мамы стоял высокий офицер с отвратительно-тонкими черными усами и такими белыми зубами, что, казалось, они могли светить и в темной комнате. Фамилия его была двойная: Далай-Лобачевский.

Услыхав слова Кости, Далай-Лобачевский перегнулся как-то вперед и блеснул зубами.

– Однако, – сказал он, обращаясь к маме, – это весьма положительный и самостоятельный молодой человек.

Мама вспыхнула, но сдержалась.

– Костя, ты с ума сошел, – проговорила она тихо. – Я тебе сказала, что ты не поедешь. Ты еще рассуждать будешь? Отправляйся в детскую с няней и будь умником.

У Кости брови сдвинулись. Он подошел ближе к маме.

– Ты, пожалуйста, со мной так не разговаривай, – сказал он с достоинством. – Это вздор, что на козлах нет места. Я хочу ехать на тройках, почему я не могу, если вы едете?

Все онемели или показали вид, что онемели. Папа смотрел в окно. Далай-Лобачевский выставил свои зубы. Наконец, мама сделала знак Иде.

– Сию минуту вон этого мальчишку! В угол его поставить! У меня расправа коротка; ты меня знаешь, я приеду – я тебя в чулан запру, я тебя высеку, – слышишь? – высеку!

Потом маме самой стыдно стало, что она так сердится при чужих. Она обернулась к гостям и сказала, улыбаясь чуть-чуть набок:

– Беда с мальчишками! С ними необходима строгость. Этот велик становится, скоро мы его отправляем в Москву, в частную гимназию. В пансионе их отлично воспитывают. Ну-с, едем, едем, господа!

И она сошла с лестницы, за нею двинулись все. Когда смеющийся Далай-Лобачевский проходил мимо Кости, то покачал головой и сказал вполголоса:

– Ай-ай-ай-ай! Надо слушаться мамаши, а не грубить. Костя не промолвил ни слова. Он прямо отправился в детскую. Ида, замирая от страха, поплелась за ним. Но Костя и не взглянул на нее, сел носом в угол и сидел так, сморщив лоб.

Он думал.

III

Хуже всего было то, что Костя понял теперь, что ему и самому следовало действовать иначе. Он ясно видел, что стоило только "сыграть мальчика" – и дело было бы в шляпе. Не догадался вовремя. Он давно заметил, что при больших очень хорошо бывает "играть мальчика". Они это любят, смеются и делаются добрыми и все готовы позволить.

Костя называл "играть мальчика" – говорить не то, что он сам думал, а что большие думали, будто он думает: нарочно говорить. Он помнил, как мама дала ему хорошую грушу и поцеловала его, а все смеялись и радовались, когда он раз при гостях сказал:

– Мама, отчего это у Володиной мамы так скучно всегда, а у нас так весело, и все говорят, что весело? Отчего тебя любят больше, чем Володину маму? Скажи, а?

Костя часто говорил нарочно. И сегодня можно бы выдумать что-нибудь, маме бы понравилось, и она позволила бы ехать. А теперь что вышло? "Слушаться мамаши!" – вспомнил Костя противного Далай-Лобачевского.

"Нет, ну зачем я ее буду слушаться? Кто сказал, что она умнее меня? Ко-кет-ни-чает со своими офицерами…"

Костя твердо выговорил это слово, он знал его хорошо, читал и в романах, слышал и в гостиной.

"Нет, что они мне, папа и мама? – рассуждал он дальше, все воодушевляясь и уже не думая, а шепча про себя. – Что они мне такого хорошего сделали? Подарили ли что-нибудь? На рожденье мама раз подарила, да и то дрянь. А папа ничего. И я им ни на что не нужен. У них свои дела. Если б их совсем никогда и не было, я отлично бы жил…"

Но тут ему пришла в голову неожиданная мысль, что если б их не было, то и он бы не родился. Костя немного растерялся. Ему стало неловко, что о таком важном он никогда не думал и ничего не знает. Он решительно не знает, где люди, которые еще не родились.

Костя обернулся и взглянул исподлобья на Иду, которая кончила убирать игрушки и присела к окну с каким-то вязаньем.

Он долго смотрел, наконец, пробурчал:

– Ида.

Ида обомлела. Она была уверена, что теперь уж Костя не оставит ее в покое; и что впереди – неизвестно: может, щипки, а может, и хуже.

Однако, она ответила тонким от волнения голосом:

– Was wollen Sie doch, Herr Kosstia?

– Послушайте, где те люди, которые еще не родились, не знаете ли вы? – сказал Костя сурово.

Он старался также придать некоторую небрежность своему голосу, чтоб Ида не вообразила, что он таких пустяков не знает. Так себе он спрашивает, просто.

Ида с минуту глядела на него в величайшем удивлении. Она подозревала, не начало ли это Костиных издевок.

– Ну, что же? Вы не знаете?

– Вы меня спрашиваете, Kosstia, о душах человек, имеющих родиться?

– Ну, да, – произнес Костя нетерпеливо. – Знаете вы или нет?

Ида заторопилась, покраснела от испуга, однако сказала:

– Такие души человеческие находятся на небе, в виде ангелов.

Костя помолчал.

– Это наверное? – спросил он, наконец, строго и серьезно.

– Да, наверное. В священном писании так говорится.

Ида не помнила решительно, говорилось ли об этом предмете в священном писании, но видела, что Костя требует определенных ответов, и сочла за лучшее хоть выдумать, да его не сердить.

Костя удовлетворился и опять стал смотреть в свой угол и обсуждать дела.

"Что ж? И прекрасно! И был бы я на небе в виде ангела. Чего ж мне еще нужно? Мне бы, может, гораздо лучше теперь было. Наверное, даже лучше. Так зачем я обязан папы и мамы слушаться, а они могут меня оскорблять?"

Маленькое сердце Кости так и застучало, когда он вспомнил об оскорблении. Никто ему никогда не говорил таких слов: "Высеку!" Этого даже и Володе Житкову не говорили. Впрочем, Володя умнее: он постоянно "мальчика играет". Его и любят все.

"А я-то дурак! – думал Костя. – И зачем я стал перед нйми серьезно? Разве с ними, с большими, можно серьезно? Разве они нас могут понять? Они только между собою кое-как…"

Костя плохо спал эту ночь. Его преследовала мысль, чем бы "удружить" маме? Он придумывал много, но все не годилось. Разбить вазы и весь фарфор в будуаре? Опять будет история, на него станут кричать, а папа даст денег и выпишут новый фарфор из Москвы. Платье залить чернилами? То же самое. Осрамить ее? Сказать офицерам, что у нее коса привязная? Да ведь у нее не привязная. Она распустит волосы и стыдно будет не ей, а Косте.

Положительно ничего нельзя выдумать. Костя впал было в отчаяние, но не надолго. Он знал, что унывают лишь слабые. И он поклялся себе, даже ножом на руке знак сделал, хотя больно было, что он отомстит, – нельзя этому так остаться.

Назад Дальше