А мама между тем совершенно забыла о сцене перед пикником. В Косте она не заметила никакой перемены, да и сам Костя старался быть как прежде, чтобы никто из больших не догадался о его намерении.
IV
Кузины уехали. Наступил великий пост. Балы и пикники поутихли. Офицеры являлись, но по одному, по два, не больше. Мама ходила в темных платьях, часто говорила, что у нее болит голова, и приказывала Поле зажигать в маленькой гостиной только одну лампу с красным абажуром.
Косте было нечего делать. Его старая учительница арифметики заболела и не ходила уже целые две недели. Костя слонялся из угла в угол, потому что перечитал все мамины романы, которые были, перечитал и те, что лежали на этажерке, и те, что валялись на рояле.
В папин кабинет он не имел привычки заглядывать, не ходил туда даже и теперь, когда папа уехал "на сессию" в другой город и не вернется раньше Страстной недели.
Особенно скучно было по вечерам.
Ида клюет носом у стола за своим вязаньем. Свечка, вставленная в высокую жестяную банку от леденцов (для детской хорош и такой подсвечник) горит узким пламенем, которое временами мучительно трясется, и копоть идет к потолку; в углу ненужные игрушки и детские книги, на которые Костя уже два года тому назад смотрел с презрением. Делать нечего, совсем нечего… И еще две мысли мучают: московский пансион после Пасхи (это было решено) и… вечная злая забота: как отомстить?
Пансион Косте представлялся тюрьмой. Ну, да он себя покажет. Пусть выключают. И все-таки… положим, тюрьма, а здесь-то? Ведь какая скука!
Вдруг Костя вспомнил, что в маленькой гостиной, высоко на этажерке, он заметил днем какую-то новую книжку. Кажется, маме принесли вчера. И если мама не читает, – а она верно не читает, у нее гости, – так эту книжку можно взять.
Костя немедленно слез со стола, на который взобрался, чтобы показать презрение Иде и мешать ей работать, и отправился в путь.
Детская была самая дальняя комната в квартире и выходила на двор, а парадные комнаты – все на улицу. Маленькая гостиная была недалеко от кабинета и, чтобы попасть в нее, приходилось пройти через весь ряд парадных комнат.
Костя храбро вступил в столовую, хотя он боялся немного темноты, а в столовой не было огня; миновал большую гостиную, залу; увидел на другом конце залы светлое пятно – освещенную дверь маленькой гостиной – и мерными шагами, не спеша (этим он доказывал себе, что не боится), направился туда.
У мамы были какие-то офицеры, Костя это знал; но теперь они, эти офицеры, когда нет больших вечеров, ужинов, стали претихие: не кричат, на рояле не играют. Кажется, Костя слышал голос Далай-Лобачевского. Самый противный, самый ненавистный из всех офицеров. Косте иногда хотелось броситься на него, когда он сидит, вцепиться в его щеки, чтобы видеть его зубы близко, одни зубы, и кричать, кричать пронзительно, без конца кричать, изо всех сил…
Что случилось бы дальше, Костя не знал, но дальше уж все равно, что…
В маленькой гостиной горела большая лампа с темно-красным абажуром и было так тихо, что Косте показалось, будто там никого нет.
Но скоро он различил направо, на покатой кушетке маму, которая полулежала; на коленях, на ковре, стоял Далай-Лобачевский (Костя сразу узнал его спину) и обнимал маму за талию. Мама обеими руками держала голову Далай-Лобачевского и крепко и редко целовала его, медленно отрывая губы и отстраняясь немного каждый раз, точно желая взглянуть ему в глаза.
Костя остановился в дверях и смотрел весьма равнодушно и спокойно, без всяких неожиданных мыслей. Его бы могло удивить, если бы мама прыгала с Далай-Лобачевским через веревочку или если б Далай-Лобачевский нарядился в женское платье. Но как люди целуются, и маленькие с большими, и большие между собою, он видел много раз и ничего в этом зрелище не находил ни интересного, ни замечательного.
Он мирно отправился к стулу с высокою спинкой, чтобы принести его к этажерке. Книга лежала на самом верху и он мог достать ее только со стула.
Далай-Лобачевский вскочил так быстро, что сдвинул ковер, и лампа на столе дрогнула. Мама не шевельнулась и смотрела на Костю широкими от ужаса глазами. Через несколько секунд она быстро встала и сделала несколько шагов по ковру.
– Ты здесь? – сказала она тихим, точно чужим голосом. – Да как же ты смеешь, как ты…
Но, видя, что лицо Кости из равнодушного делалось все более и более удивленным, она остановилась и вдруг прибавила, вся изменившись, улыбаясь и сделавшись хорошенькою и ласковою:
– Ты к нам посидеть пришел, мальчик? Соскучился по маме? Ну, садись, садись…
– Да нет, – сказал Костя, – я за книгой пришел. Я видел тут на этажерке…
Но он не взбирался на стул, хотя уже приставил его к этажерке, а глядел на маму и не мог сам понять своих мыслей. Как будто и нет ничего, а как будто и странно. Что это она такая вдруг?
Косте приходилось все больше и больше удивляться. Мама не пустила его в детскую, несколько раз поцеловала, усадила рядом с собой на кушетку. Далай-Лобачевский тоже был очень внимателен к Косте.
Потом они все вместе пили чай, ели обсахаренные каштаны и много смеялись. Костя тоже смеялся и ел каштаны, но внутри ему было нехорошо, точно он чего-то не понимал и не знал, что не понимает.
Мама говорила о Косте при нем же Далай-Лобачевскому. Между прочим, она сказала:
– Он у меня удивительно смышленый мальчик. И, знаете, скрытный ребенок. Ни с кем не дружен, никогда не болтает. За это я хвалю.
V
Костя ушел спать сам не свой. В постели он даже принялся плакать. Он не чувствовал ни малейшей благодарности к маме за ее ласковость; он боялся этой ласковости. Он смутно надеялся, что это – так, что завтра опять мама будет прежняя. До обеда он даже избегал встретиться с ней. Но за обедом она опять поцеловала его, говорила по-детски, нарочно применяясь к Костиным будто бы понятиям:
– Мальчик хочет еще супу? Нет? Не хорошо, следует кушать суп. Будешь толстый и с розовыми щеками. Ида, вы ходили сегодня гулять. Надо каждый день…
У Кости сердце ныло от ненависти и непонятной злобы. После обеда он ушел в детскую, лег на кровать и сказал Иде, что у него голова болит и он хочет заснуть.
Но вечером мама пришла и в детскую. Она принесла большой апельсин, а уходя, потрепала Костю по щеке и шепнула тихонько:
– Ты, я вижу, совсем славный мальчик, не болтун и не сплетник. Смотри же, никогда не болтай.
Костя сел на постели и все шире и шире открывал глаза. На подушке лежал апельсин. Апельсин и последние мамины слова что-то разъяснили ему. Он чувствовал, что начинает понимать, что он уже на дороге, он уже близко, сейчас, сейчас… В голове у него беспорядочно завертелись слова и сцены из прочитанных романов, слова, на которые он прежде обращал наименьшее внимание. Муж… жена… изменила… в объятиях… О, наконец-то он понял!.. Костя все, все понял!
И как он раньше не догадывался? Он подпрыгнул на постели и щелкнул языком. Все так просто: мама целовала Далай-Лобачевского, а папа ей это запрещает, потому что жена, которая целуется не с мужем, а с другим, изменяет мужу. И папа должен очень рассердиться, если узнает про это. Костя видел, как они целовались, и мама боится, что он скажет папе, а папа так рассердится, что, пожалуй, перестанет давать деньги. И у мамы не будет ни новых платьев, ни колец, и она уже не даст ни одного вечера и не будет танцевать с офицерами. Поэтому она и старается Костю "умаслить", и все-то лжет, все лжет… У Кости даже дух захватило от радости, что он так верно все понял. И мама его боится! Его, Костю, боится! Пусть-ка теперь посмеет сказать: "Высеку!"… Она сказала: "Высеку!"… При всех сказала. И все смеялись. А теперь как вьется. Апельсин принесла.
Костя с удовольствием посмотрел на апельсин. Ему казалось, что это апельсин, такой толстый и желтый, помог ему догадаться.
"Нет, пусть посмеет она теперь… Знает, что я сейчас же к папе, и все расскажу. Только что же? К папе очень страшно. Папа и слушать не станет. А то и не поверит просто. Да и как это пойти к папе и сказать: а я вот что знаю… Нехорошо… Нельзя… Даже невозможно".
Брови Кости сдвинулись и лицо опять приняло озабоченное выражение.
Он стал думать.
VI
Наступила и прошла Страстная неделя – в четверг приехал папа из соседнего города, и приехал довольный. Какое-то дело там решили совсем как он предполагал. К празднику папа получил много лишних денег, и это тоже давало ему приятное расположение духа.
На второй день решили устроить обед, созвать весь город и даже выписать вина из Москвы. По этому случаю в воскресенье визитеров не принимали, а всех, кто приезжал, записывали внизу и просили на следующий день на обед.
Стол поставили в большой зале и накрыли не белою скатертью, а беловато-золотистою. Эта скатерть лежала всегда в сундуке с зеленым перламутром на крышке. Когда сундук отпирали, то старинный ключ пел с переливами, как далекий колокол. Скатерть тоже была старинная. По веснам ее проветривали и расстилали на полу в буфетной, на нескольких простынях, и буфетная оказывалась мала для всей скатерти.
Костя любил рассматривать бледные, туманно-золотые города и башни, вытканные на полотне: ему говорили, что, может быть, это Киев, а может быть, и другой какой-нибудь город.
Теперь скатерть вынули, постлали на стол и расправили концы, которые падали до полу крупными складками.
Не было ни одной бутылки на столе: вино слили в резные кувшины, и посуда была не фарфоровая, а металлическая и блестела, как из настоящего серебра. Мама говорила, что она хочет сделать обед "в русском вкусе", и даже цветы, которые прислал знакомый полковник, она велела отнести в гостиную, а не ставить на стол, потому что это могло помешать стилю.
Костя ходил угрюмый среди всей этой суеты в новом костюмчике из синего шевиота.
Сначала, когда утром ему принесли новенькую курточку и штаны, он обрадовался, но потом опять нахмурился, соображая, что от этого ровно ничего не изменится. Пусть костюм новый, а все-таки через две недели его повезут в Москву – это первое, а затем еще не надо забывать, что он, Костя, до сих пор ничего не придумал и ни на чем не решил. Стало быть, и радоваться не следует.
К маминой ласковости Костя привык, принимал все как должное и даже требовал к себе внимания и угождения, потому что считал себя имеющим право на угождение.
Чуть ему казалось, что она забыла и не заботится о доставлении Косте какого-нибудь удовольствия, он негодовал, начинал капризничать, бранился или говорил все одно и то же:
– А, ты вот как!.. Вот как!.. Погоди же!.. Ты так со мной?.. Хорошо!
А что "хорошо" – Костя не знал, потому что он до сих пор не придумал, как устроить дело с папой. Знак на руке у Кости напоминал ему о клятве, и он думал о клятве, хотя, правду говоря, прежний пыль его поулегся. Иногда ему казалось, что это – урок, который нужно исполнить. А он не знает, как и приняться за него.
Наконец, стали съезжаться гости.
Дамы шумели шелком, мужчины были во фраках, а военные в полной парадной форме.
У папы из-под борта фрака выставлялся кончик иностранной звезды. Бритое лицо его было полно достоинства и приветливости.
О маме и говорить нечего. Глаза у нее сияли. И даже Костя нашел, что она хорошенькая в своем нежном платье абрикосового цвета.
В залу, где обедали, отправились попарно. Все говорили сразу и было шумно.
Папа объяснял какому-то генералу:
– Знаете, жена хотела непременно достать для этого обеда песенников и гусляров, чтобы стиль был выдержан, но в нашем городе разве отыщешь что-нибудь? Пришлось оркестр нанять.
Пока закусывали, еще не садясь за стол, Костя вертелся около мамы.
Ему казалось, что она слишком мало обращает на него внимания. Вдруг его стеснили сзади, он ступил вперед, и шлейф абрикосового платья затрещал.
Мама обернулась, вспыхнув от досады.
– Это ты, противный мальчишка? Уходи отсюда, ступай к столу! Ты мне всю оборку оторвал!
И она, отстранив его, вышла на минуту к себе, заколоть платье.
Костя побледнел.
"Ага! – подумал он. – Я противный мальчишка! Опять начинается! Ну, ладно же! Погоди же!"
Опять он сам не знал, чем он грозит, но вся его прежняя злоба поднялась в нем вместе с негодованием на мамину несправедливость. Разве это справедливо с ее стороны? Ведь она Кости бояться должна, а она вон как!
Когда сели за стол, Костю ждала новая неприятность: рядом с ним оказался Далай-Лобачевский. Опять мамино невнимание! Ведь она же знает, что он терпеть не может этого зубатого господина.
Далай-Лобачевский, впрочем, усердно занимал свою соседку с левой стороны, полную пожилую даму в сиреневом платье. Она даже не обернулся к Косте. Костю, уже сердитого, и это почему-то укололо.
Музыка играла, гости смеялись и пили, мама порхала вокруг стола, почти не присаживаясь на место. Говорили речи. Обед близился к концу. Подали десерт. Решительно мама не заботилась о Косте! Ему все подают последнему. Костя не мог этого терпеть дольше.
Мама теперь сидела на своем месте, в начале стола, недалеко от Далай-Лобачевского. Папа сидел на другой стороне, напротив.
Все занялись десертом и не так шумели. Голос Кости был слышен ясно.
– Мама, – сказал он громко, – мама, мне десерта не дают!
– Ты дурно себя ведешь, – нетерпеливо ответила мама через стол. – Если не хочешь сидеть смирно, то можешь отправляться в детскую.
Костя так и рванулся вперед и хотел еще что-то сказать, но в эту минуту Далай-Лобачевский, обнажив зубы и наклоняя их в Костину сторону, проговорил тихо:
– Ай-ай-ай, как нехорошо! Перестаньте конфузить мамашу перед гостями. Ведь ей стыдно, что у вас такие дурные манеры.
Костя действительно умолк, но не потому, что его убедили слова Далай-Лобачевского. Косте пришла блестящая, удивительная, гениальная мысль. Она пришла вдруг, и исполнить ее надо было вдруг.
Обед кончался. После взрывов хохота все на секунду замолкли, как это всегда бывает. И среди молчания раздался ясный и высокий голосок Кости:
– Мама, скажи, отчего ты папу никогда так крепко не целуешь, как Далай-Лобачевского?
Каждый хотел заговорить в эту минуту, и никто не нашел слов. И следующее мгновение было еще тише. Мама сделалась бледной до прозрачности. А Костя продолжал, "играя мальчика":
– Ты не помнишь? В маленькой гостиной, вечером, когда папа уезжал в Хотинск? Я за книжкой пришел, а ты рассердилась…
Но гости уже опомнились. Поднялся такой шум и говор, что, казалось, никогда еще не было так весело. Мама дала знак вставать, загремели стулья, музыка опять заиграла и пары потянулись в большую гостиную.
Далай-Лобачевский подал руку толстой даме и улыбался, но Костя заметил, что его зубы точно перестали блестеть и сделались синеватыми и тусклыми.
Еще Костя заметил, что папа не остался пить кофе и ликер в гостиной, а прошел к себе в кабинет и даже не в кабинет, а в угловую, где он иногда спал.
Сам Костя отправился в детскую, смущенный, но довольный. Ему как будто стало легче. Кончено! Он отомстил! И как ловко, как хорошо все вышло! И папа слышал, и гости. Теперь довольно ей балы задавать. Больше не даст ей папа денег. Но что-то смущало Костю. Он сам не знал отчего – но ему было немного неловко.
Еще часа два или три продолжался смех и шум в парадных комнатах, а потом стало тихо, так тихо, точно весь дом умер, и даже лакеи, убирая со стола, ходили на цыпочках и не гремели посудой.