Том 1. Новые люди - Зинаида Гиппиус 56 стр.


IV

Целое утро у нас головы болели. Сначала у меня заболела, потом и у Тани, – мы всегда вместе бываем больны. – Бабушка давала нам нюхать нашатырный спирт. К завтраку приехал Василий Иванович. Щеки у него страшно блестели.

Он привез тете большой букет с лентой.

Жучка наша пропала; уж мы ее искали, искали – Таня даже плакала. После обеда сидим на балконе за чаем – вдруг слышим, точно где-то мыши пищат. Мамочка велела Маше разузнать, что это такое. Маша полезла под террасу, да и кричит нам:

– Барышни, идите сюда, это Жучка наша, а у ней щенята…

Какие они маленькие, пестрые. Жучка их очень любит, облизывает. Им хорошо под балконом, точно в маленькой комнатке. Сквозь щели солнце светит, солома мягкая.

– Мы этого пестренького Рябкой назовем, хочешь? – спрашивала Таня.

– Да мы-то Рябкой, а может, Жучка его по-своему, не Рябкой уже назвала? Вот если б она умела говорить! Жучка! Любишь деток?

Их было целых девять. Жучка ласкалась и смотрела на нас грустно. Мы вылезли наверх. В это время мама говорила Маше:

– Так слышишь? Непременно сегодня всех утопи. Не выношу этого писка.

Маша сказала: "Слушаю-с" – и ушла.

– Мама, это ты про кого "утопить"? – спросила я.

– Да про щенят Жучкиных. Ведь видела сейчас.

– Как утопить? Жучкиных детей утопить?

– Конечно, куда же эту ораву собак.

– Мама, да разве можно? Разве они твои? Ведь они Жучкины! Что ты, мама!

Мама засмеялась.

– А вот увидишь, что можно. Ведь всегда же топят щенят… Да не плачь, я тебе в городе болонку куплю.

– Мама, не надо болонки, не вели тех топить! Мамочка, милая! Жучке такое горе! И за что их?

Я плакала, Таня тоже. Но мама велела перестать и строго сказала, что это все глупости и что "надо приучаться к порядку вещей".

– Ступайте сейчас же к себе и займитесь своими куклами. Пора отвыкать от прихотей.

Мы пошли на заднее крыльцо и сели там на ступеньки, пригорюнились. Если Маша понесет маленьких, думали мы, так увидим.

– Наташа, отчего это мама не понимает, что их никак нельзя топить? – говорила Таня. – Вот мы маленькие, а понимаем.

Уже почти стемнело. Вдруг мы увидали Машу. Она несла что-то в фартуке, а сзади бежала Жучка, махала хвостом и тихонько повизгивала. Мы сразу догадались, что это "их" несут. Я бросилась опять к маме, а Таня побежала просить Машу, чтобы она подождала. Мама была занята с тетей и говорила, когда я вошла:

– …Ну, визитное можно с малиновым плюшем… Что тебе, Ната? Что ты влетаешь, как сумасшедшая?

– Мамочка, она плачет… Нельзя у нее детей отнимать… Не вели, мамочка…

– Что такое? Ах, ты опять об этой собаке. Оставь меня, раз навсегда говорю.

– Мама, – сказала я и перестала плакать, – ну, а если б нас у тебя кто-нибудь утопил, когда мы родились?

Мама засмеялась, Василий Иванович тоже. (Он пришел и слушал, что мы говорим.)

– Вот сравнила! – сказала мама. – Тогда того человека посадили бы в тюрьму.

– А отчего же за Жучкиных детей не садят? Они такие же жалкие и маленькие.

– Молодая особа, – сказал вдруг Василий Иванович, ухмыляясь, и хотел притянуть меня за руку к себе, но я не далась. – Молодая особа! Вам рано знать эти условия жизни. Могу сообщить вам одно: люди – существа разумные, и их больше, чем животных; они, так сказать, победили животных и могут их убивать. А если б собак было больше, то случилось бы наоборот. Понялй-с!

– Да, потому что нас больше, и мы разумные, – надо убивать Жучкиных детей? Разве Жучке не так же горько, как если б нас у мамы отняли?

Мама сначала удивилась моим словам, потом страшно рассердилась, закричала и велела сейчас же идти спать. Я ничего не сказала и ушла. В детской Таня уже легла и плакала под одеялом. Я тоже разделась и пришла к ней на кровать. Мы ни о чем не разговаривали.

Отворилась дверь, я выглянула из-под одеяла, вижу – бабинька. Она подошла прямо к нашей кроватке и погладила нас по волосам.

– Полноте, маточки, глазки только портите. Вот, скушайте-ка на здоровье.

И она нам дала по половине твердого, коричневого пряника. Пряник был очень вкусный и от него пахло камфарой, потому что он лежал в бабушкином сундуке. Но мы не могли кушать от огорчения. Тогда бабушка сказала тихонько:

– Молчите, молчите: ужо завтра к Жучке на новоселье пойдем. Я ее с детками к Федору в сторожку велела положить. Там и солома есть.

Мы не хотели верить.

– Бабинька! Миленькая моя! Так они живы? Ты их отняла? Вправду, бабинька?

– Уж говорю: живы, значит, не вру. Да полно вам, экие сороки! Бабушку замучили!

Мы бабиньку совсем зацеловали. Едва-едва она нас уложила.

Таня заснула. Бабушка прибирала в комнате и заправляла лампадку, а я думала.

– Бабушка, – сказала я, – ведь не хорошо топить животных?

– Животное – тварь, милая, оно – тоже создание Божие. Его убивать грех. Всякое дыхание да хвалит Господа, сказано. Я тварь жалею.

– Бабинька, милая, вот ты говорила, если добрый человек умрет – его душа пойдет в рай, а злой – так в ад. А если собачка хорошая и добрая умрет, ей тоже будет награда?

– Что ты, что ты, матушка, – сравнила! У человека душа, а у скота нет души – пар. Издохнет собака – пар выйдет, вот и все.

– Как же это, бабушка? Отчего? Ведь собаки, как люди, тоже есть несчастные и счастливые. Отчего же ей за несчастье ничего не дастся?

– Господь так устроил, родная, – Его воля… Спи со Христом, мне идти надо.

Бабушка благословила меня и ушла, а я долго не могла заснуть. И "Отче наш" повторила, считала до ста – не сплю, все думаю.

И за что это во мне душа, а в Жучке пар?

И почему могут других убивать те, кого больше, и за это им – ничего? Как все странно и удивительно. Сама, сколько ни думаю – не могу понять; хоть бы дядя Митя скорей приехал. Он такой умный, он все знает, наверно, и это тоже он мне объяснит…

Одинокий

I

Лугановы наняли квартиру на Алексеевской улице.

Квартира была небольшая, но удобная, в нижнем этаже. Наверху жили сами хозяева – Стаховские.

Лугановы много слышали об этой семье. Михаил Васильевич Стаховский был еще не старик, плотный, загорелый, с красивыми бакенбардами. В городе его звали "кремень человек". Он начал без денег и без образования, но к пятидесяти годам у него было доходное место в банке и дом.

О жене его, – которую почти никто не видал, – ходили самые странные толки: она была еще молодая женщина, но от постоянного впрыскивания морфия – почти совсем сумасшедшая.

Ее жалели, но только те, кто ее не видал, а видевшие – молчали и покачивали головой.

Нина Луганова хотела больше всего познакомиться с молодым Стаховским. Она слышала, что он очень привлекателен, и, кроме того, ее заинтересовала история первого брака Михаила Васильевича: жена умерла от чахотки, и за нею умирали почти каждый год ее дети, к которым перешла эта болезнь. Одна дочь, уже замужняя, умерла недавно, оставив ребенка. Последний сын, двадцати восьми лет, был на очереди, – его-то и хотелось увидать Нине.

Нина, старшая дочь Лугановых, рано кончила гимназию. Теперь ей было только шестнадцать лет. Среднего роста, крепкая и розовая, с совсем детскими карими глазами и длинной каштановой косой, – она иногда казалась хорошенькой. Старший брат, который теперь уехал в Петербург, приохотил ее к книгам. Нина читала без разбора и Спенсера, и Милля, и Юма – и очень гордилась, что она не похожа на других барышень и читает такие серьезные книги. Понимала ли она то, что читала, и как понимала – было неизвестно, но она всегда смело пускалась в разговоры о существовании души и в споры о самых отвлеченных предметах. Если сказать правду, это не мешало ей ссориться с братом-гимназистом из-за съеденных конфет, танцевать на балах и очень любить романы.

Молодого Стаховского все звали Пьером, на французский лад. Он был музыкант, немножко художник, бледен, красив и, главное, умирал от чахотки – всего этого оказывалось более чем достаточно, чтобы смертельно заинтересовать Нину. Она знала, что Пьер избалован своими успехами, сама видела несколько барышень и барынь, по слухам, влюбленных в него еще до его недавней поездки за границу, – и с нетерпением ждала первого визита Пьера.

II

Может быть, именно потому, что Нина слишком много ожидала от первого свиданья – она разочаровалась. Пьер ей не понравился.

Но, вероятно, Нина понравилась ему, потому что визиты стали повторяться, стали похожи на ухаживание. Один раз он принес ей недурную акварель своей работы, потом прислал букет. Нине это было приятно.

Наконец, в один из вечеров Пьер согласился принести свою скрипку и поиграть. Нина слышала хорошую игру только в концертах, где сидеть тесно и неловко, где сверху идет резкий и неприятный свет, а воздух – душен и сперт. Нина не любила ходить в концерты и думала, что не любит музыку.

Теперь она устроилась уютно, в темном уголке дивана, под широким листом латании.

Аккомпанировал учитель музыки, робкий и сухой. Нина слушала с недоверием, хотя знала, что Пьер долго занимался в Вене.

Несколько первых пьес прошло гладко, хотя и тогда уже Нину поразил жалобный и нежный звук очень дорогой, редкой скрипки.

Пьер казался недовольным, он что-то долго толковал учителю музыки, но не мог растолковать и, наконец, сказал, что ему удобнее играть без аккомпанемента.

Нина недоверчиво улыбнулась, – она никогда не слыхала скрипки без аккомпанемента, ей казалось, что это будет нечто ужасное.

Учитель поспешно встал из-за рояля, потушив свечи.

Пьер вышел на середину комнаты и заиграл.

Понемногу стало казаться, что это звук не струн, а человеческого голоса. Каждая нота была продолжительна и, сливаясь, переходила в другую. Слова – это только способ, средство передать чувство, музыка – это само чувство, как оно есть, каким мы увидели бы его, ежели бы можно просто раскрыть чужое сердце и заглянуть внутрь.

Пьер играл нервно, почти без внешнего такта, по-своему, и все у него выходило торопливо, обиженно, иногда жалобно и нежно, иногда странно сильно – и ударяло по нервам неожиданной гармонией. Он, вероятно, ничего не думал, когда играл, и сам не знал, какими способами находил единственно истинные звуки.

Он играл только час, но, кончив, казался утомленным и рассеянным.

Нина думала, что теперь любит музыку. Целый вечер она не проронила ни слова. С тех пор отношение ее к Пьеру стало иным.

III

Дом со двора был окружен балконами, как все южные постройки. Стеклянная галерея вела в большой флигель – угрюмый и пустой, с заколоченными окнами. В глубине двора начинался сад, не широкий, но очень тенистый летом.

Теперь деревья, несмотря на конец февраля и очень теплую погоду, стояли еще голые. Беседки казались унылыми, и только около забора и корней деревьев росла свежая трава, да темные фиалки. Пьер, сбросив с себя пальто, усердно копал "свою" грядку.

Каждый год он сам вскапывал ее, садил цветы и аккуратно поливал их.

Его радовали и занимали пышные маргаритки гелиотроп, и он искренне огорчался, если цветы погибали.

Этой весной он обещал Нине посадить цветы, какие она захочет. Семена были куплены, и сегодня Пьер вместе с Ниной собирался работать в саду.

Пьер не вскопал и половины грядки, но уже устал.

Он снял мягкую коричневую шляпу и сел отдохнуть на скамейку под деревом. С утомленным, немного осунувшимся лицом, он казался совсем больным в это солнечное утро.

Пьер давно знал и давно привык к тому, что он красив. Волнистые темные волосы, кудрявая бородка, тонкий нос и очень белый, высокий лоб – были красивы. Даже худоба его не портила, а худ он был так, что все платье его казалось сделанным не по нем: рукава слишком широки, синяя курточка висела складками.

Улыбка у него была необычайно милая и кроткая. Нина часто говорила, что действительно избалованный и самонадеянный человек не умел бы так улыбаться.

Но выражение его глаз часто пугало ее. Она не понимала – отчего они такие странные?

А это были просто глаза больного человека. Взгляд, который пугал Нину, был безучастен: здоровые люди так не смотрят.

Пьер знал с детства, что рано умрет от чахотки, и привык к этой мысли. Он не кончил гимназии, но его и не принуждали. Увлекся рисованием, но учился не серьезно, точно "пока". Поехал за границу, послушал лекции в университетах. Занялся музыкой и учился долго, потом вдруг сразу бросил все и вернулся домой. Но все-таки мысль о неизбежной смерти не делала его несчастным. Болезнь изменяла его так медленно и постепенно, что он не замечал перемены и думал: "Еще не теперь, еще поживу… хоть немного-то. Вот полечусь…"

И он усердно лечился.

Увидав Нину, он очень обрадовался.

Нина тихонько подошла и, краснея, протянула ему руку.

Пьер ухаживал за нею, сначала по привычке, как за каждой хорошенькой девочкой, – это всегда было его развлечением. Теперь он видел, что сам нравится ей, и ему эта девочка становилась все милее.

– Вы устали? – сказала Нина. – Дайте, я вам помогу.

– Нет, нет, я ничего, я сам… – Пьер испугался, что она его считает больным. – Мне уж немного осталось, я сейчас кончу…

Нина, все еще розовая, села и молчала.

Пьер изредка взглядывал на нее и думал, что она очень хорошенькая сегодня, в своем синем фланелевом платьице с кружевной косынкой на голове.

– Я вот думал утром о нашем вчерашнем разговоре, – сказал, наконец, Пьер. – И нахожу, что прав был. Что ж, всякий по-своему думает… Вы вот с Молешоттом согласны, а я верю, что я умру, а душа моя не умрет…

– Но почему? На каких основаниях? – спросила Нина, вдруг вспыхнув.

– Да без всяких оснований, если хотите… Вот я вам скажу, Нина Владимировна…

Он кончил работу, поднял шляпу и сел рядом с Ниной на скамейку. – Вы знаете, мать у меня умерла – я еще маленький был, не помню. А вот в третьем году брат умер, да семь месяцев назад сестра – этих я любил, видел, как они умирали. Теперь я совсем одинок на свете, и я был бы несчастен, если б знал, что они навсегда умерли. А я чувствую, что это не так. Я их по-прежнему люблю, и даже мне кажется иногда, что я с ними по-прежнему связан.

Нина слушала его и молчала. Он в первый раз говорил с ней о себе – ее удивляла и радовала его откровенность.

– Вот я сейчас сказал, что я один на свете, – продолжал он между тем. – Вы, верно, подумали: чего он жалуется? У него отец есть, все-таки родная семья… А вы знаете, мой отец – сухой человек. Он меня мало любит. Я рос слабый, больной, старшие сестры меня нежили, баловали… А теперь… Вы видели Людмилу Антоновну?

Людмила Антоновна была мачеха Пьера. Нина видела ее раза два и теперь со страхом вспоминала эту маленькую, худенькую женщину, почти раздетую, с растрепанной светлой косой и крошечным, некрасивым личиком. Глаза у нее были полузакрыты опухшими веками. Нервная, порывистая, беспрестанно сжимая маленькие, костлявые руки, она говорила резко и каким-то книжным языком. Нина ее боялась.

На вопрос Пьера Нина только кивнула головою.

– Видели? Знаете? – И Пьер печально улыбнулся. – Ну так вот, мы с ней не в ладах. Отец ее слушает. Я, конечно, человек не энергичный, к тому же больной, – что ж я могу? Ну и ссоримся. Велит мне отдельную посуду покупать: заражу будто бы их… А я разве так уж болен? – прибавил он вдруг с беспокойством: – Я еще слава Богу… Теперь комната ей моя понадобилась: хочет сулемой ее вымыть, новыми обоями оклеить и жить в ней. Меня во флигель переводят, а мне это тяжело: там моя сестра умерла. Может, и меня туда на смерть переведут…

Он был взволнован. Нина хотела его утешить и не знала, что сказать. Они помолчали.

– Что ж, я Людмилу Антоновну не виню, – продолжал Пьер. – Ее жизнь тоже несчастная… Вышла замуж институткой молоденькой. Ну, отец, конечно, очень строг к ней был. Она и морфий-то в первый раз приняла, чтобы отравиться, да не умерла, а только заснула. Понравилось ей, и привыкла потом. А посмотрите, какая она умная, начитанная… Как стихи сочиняет… Все новые книги раньше выписывала – ну, теперь, конечно, где ж… Нет, я ее очень не виню.

– Однако что же это я вам жалуюсь, – вам, может, скучно? – прибавил он, улыбнувшись. – Вот вас и домой зовут. В самом деле, не простудиться бы вам. Тепло, да не лето.

Он заботливо надел пальто и застегнулся. Они пошли к выходу.

Назад Дальше