IV
С каждым днем Пьер все меньше обращал внимания на выходки мачехи, а выходки были по-прежнему невыносимые. Она отдаляла его от своих детей, кричала пронзительно, чтобы он не пил воду из общего стакана, делала все с не то наивной, не то намеренной грубостью, но на Пьера это теперь не действовало. В последнее время у него явилась какая-то живая бодрость, какие-то ожидания, настроение было веселое, детское – да и чувствовал он себя лучше.
Вопрос о переходе его во флигель оставался открытым, а пока он по целым дням сидел в своей просторной комнате со светлыми обоями, как раз над комнатою Нины, рисовал, писал стихи или путевые воспоминания.
Нина немножко удивлялась: она привыкла думать, что у мужчины всегда есть одно определенное, серьезное дело.
– Разве вам не скучно? – спрашивала она.
– Нет, мне никогда не бывает скучно; я же всегда занят. Почитаю, на скрипке поиграю, потом пойду погулять, потом порисую… День и проходит.
Нина не могла понять, что неизбежность ранней смерти сложила всю его жизнь на особый лад, и нельзя к нему прилагать мерку других, здоровых людей.
Чем ближе он ей становился, тем меньше верила она в его болезнь, в смерть…
Она даже почти никогда не думала об этом. Она начинала его любить "для себя". Ей хотелось, чтобы он был с ней, говорил с ней, хотелось нравиться ему… Но когда мать где-нибудь на вечере говорила:
– Зачем ты заставляешь танцевать молодого Стаховского? Ведь ему может сделаться хуже. Какой несчастный!..
Нина всегда отвечала с неудовольствием:
– О, мама, вовсе он не так болен! Право, он, пожалуй, выздоровеет!..
Они каждый день виделись в саду.
Нина в душе себя считала очень умной, главным образом потому, что читала Юма и Милля, и была твердо уверена, что и Милль и Юм интересуют ее.
Часто она думала о себе в третьем лице, как о героине романа, и любовалась собою; и ничто ей не нравилось в себе так сильно, как то обстоятельство, что она умна и читает серьезные книги.
Нина давно решила, что Пьер не умен и мало развит: уж слишком просто он судил обо всем.
Быть может, она была права.
Решив это, она, однако же, не могла относиться к Пьеру сверху вниз, как ей хотелось, а напротив, робела и краснела. "Точно девчонка!" – сердилась она на себя.
Пьер замечал это и добродушно улыбался про себя.
Нина ему очень нравилась.
Он видел других, и более красивых, и более привлекательных, но в Нине для него была своя, особая привлекательность.
Ему нравилось, что ей только шестнадцать лет, что она так наивно краснеет и не умеет скрывать, что чувствует. Ему нравилось, что она не боится в легком платье до поздней ночи сидеть в саду, где сыро, танцует на балах до упаду, бегает наперегонки со своим братом-гимназистом, – и ей ничего.
Пьер завидовал, и удивлялся, и радовался этому.
Когда в саду они сидели на одной скамейке, рядом, ему часто казалось, что между ними есть какая-то связь и что в ней столько жизни и здоровья, что хватит на них обоих.
V
Нина была искренне удивлена, встретив раз, в сумерках, на одной из аллей Пьера с толстой, черноглазой девочкой на руках.
Девочка в белом, вышитом платьице, была прехорошенькая и казалась очень довольной своим положением. Пьер немного сконфузился.
– Это Люся, дочка моей сестры, – сказал он. – Мы с ней друзья. Вот узнала меня; как давно не видала, а сейчас ко мне к первому пошла. Завтра надо ехать провожать ее, она ведь тут за 60 верст живет, в Ахаларах. У одной нашей родственницы воспитывается. Отец все в разъездах… Вот привезли со мной повидаться на денек…
И он ласкал румяную девочку, поглаживая рукой ее волосы.
– Надо будет у них погостить. Нянчиться стану, – продолжал он, улыбаясь. – Я и так детей люблю, ну, а эта еще и родная.
Нина никогда не видела его таким радостным. Ей стало больно.
– Так вы надолго? – спросила она, и в голосе у нее были слезы.
– Да, недельки две поживу. А что?
– Не ездите! Мне скучно без вас.
– Вам без меня скучно? Отчего? Он улыбался.
– Просто скучно. Я к вам привыкла…
– Вот Люсе тоже скучно без меня. Да и вовсе вам не будет скучно… Через две недели я вернусь.
Нина больше ничего не говорила. Он с Люсей скоро ушел домой. В саду было сыро и душно. От вчерашнего дождя сразу распустились яблони и черешни и теперь стояли точно зимой – белые от сплошного цвета. От земли поднимался теплый пар. Стемнело. Нина села на скамейку и долго плакала.
– Ведь я в него влюблена, совсем, по-настоящему влюблена! – думалось ей. – А теперь он уезжает…
Но в Ахаларах Пьеру не пожилось.
Вдобавок он простудился, стал больше кашлять и так осунулся, что сам это заметил.
Но, вернувшись через полторы недели и увидав, как обрадовалась ему Нина, он снова повеселел.
Дома он становился все приветливее и проще. Он не скрывал, что ухаживает за Ниной; им обоим казалось это простым и естественным; они ждали такого же отношения к себе и от других.
Михаил Васильевич, отец Пьера, отлично все замечал, но считал шуткой и развлечением.
– Однако ты, друг, окончательно погиб, – сказал он ему, усмехаясь.
– Погиб! – шутливо ответил Пьер.
– Влюбился по уши, – продолжал отец. – И тебе не стыдно?
– Что ж делать…
– Уж не думаешь ли жениться? Пьер вдруг стал серьезен.
– А отчего бы и не жениться?
Отец нахмурил брови. Он увидал, что Пьер не шутит.
Он, Пьер, хочет жениться! Михаил Васильевич решительно не понимал, что случилось с сыном. Ведь он знает же, что болен, что скоро умрет; от него этого никогда не скрывали. И сам он прежде часто говорил о смерти. А теперь вдруг – жениться! Разве сказать ему прямо, что это безумие, потому что через полгода его не будет в живых?.. Это тяжело, но сделать это нужно.
– Милый Пьер… – начал Михаил Васильевич.
Но Пьер, точно предчувствуя, что скажет отец, и, может быть, боясь его слов, – вдруг поднялся со стула и вышел из комнаты.
В эти последние дни, когда он думал о любви, – он забыл о смерти.
И Нина забыла об этой возможности.
"Я думаю, что он любит меня", – писала она по ночам в своем дневнике. "Если любит, то наверно скажет скоро, скоро, до нашего отъезда на дачу. О, если бы скорее… Я так буду счастлива…" Пьер, действительно, решился сказать ей все до отъезда Лугановых.
Ему никогда еще не было так хорошо. Он мечтал, как они заживут… Не здесь, – у него ведь остался маленький капитал после матери, – они поедут куда-нибудь на юг, ну, хоть на Майдеру, и Люся с ними…
А когда он поправится, – Пьер уже не сомневался, что поправится, – они переедут в Вену, он станет доучиваться в консерватории… Потом концерты… Потом… И он уносился далеко.
С каждым днем он все больше привязывался к Нине. Он видел, что она ждет его слова, начинал – и вдруг обрывал разговор, стараясь не смотреть на Нину, чтобы не встретить удивленный взор ее милых глаз.
Приближался канун отъезда.
"Вот накануне и скажу", – подумал Пьер и успокоился.
VI
Была ночь. Пьер спал.
Он лег рано и сейчас же заснул. Маленькие часы на письменном столе прозвонили двенадцать, потом час и, наконец, два.
Со вторым ударом Пьер вдруг проснулся сразу, как будто кто-нибудь дотронулся до него, и открыл глаза. Кругом было темно и тихо.
Он не мог дать себе отчета: что это? – Чувство? Мысль? Но какая резкая, простая и ужасная – сознание смерти!
Он понял, что уже не живет, что "она" тут, около него; понял ее, какая она, – и в душе нашел глубокое смирение и покорность.
Все, что было близко, – отошло куда-то, и та, прежде милая, живая девушка казалась теперь бесконечно чуждою.
Он стоял на переходе, и это одно было для него важно и велико.
Пьер зажег свечу, встал и прошелся по комнате; и мало-помалу прежде яркая мысль начала исчезать, уступая внешнему миру, и с нею исчезало чувство. Он хотел удержать его, потом припомнить, – напрасно.
Он повторял себе: "Ведь я умираю…"
И уже сам опять и верил, и не верил этому.
На другой день Нина уезжала.
Они простились. Нина плакала. Но он был безучастен и не мог сказать ей – ничего…
VII
В Кинеизе редко выпадало такое веселое лето, как тот год. Вечера, спектакли, верховые прогулки по горам, – каждый день что-нибудь новое, и дачникам, а в особенности дачницам, жилось очень хорошо.
Надо сказать правду – первое время Нина ни в чем не принимала участия, сидела дома грустная, не читала Милля, и даже ее розовые щеки слегка побледнели.
По ночам она нередко плакала.
Печаль ее была непритворна.
Но прошел целый месяц; и потому ли, что она не глубоко любила, или потому, что ей было шестнадцать лет, но она становилась все веселее, начала танцевать и реже вспоминала о Пьере.
Через три месяца после разлуки Нина вдруг заметила, что ей очень весело, а Пьера она забыла.
"Он меня не любил, – подумала Нина, – ну и я разлюбила; так и следует".
Она слышала, что Пьер уехал лечиться в Кисловодск, и танцевала со спокойным сердцем.
Однажды Нина и ее мать пили чай на балконе, когда в палисаднике скрипнула калитка.
Мать смотрела на гостя и не узнавала, но Нина узнала вмиг.
– Стаховский! – торопливо шепнула она матери и, стараясь быть спокойной, сошла со ступенек террасы навстречу Пьеру.
При одном взгляде на него она поняла, сама не зная как, что нужно быть спокойной и сразу узнать его.
Теперь уж нельзя было сомневаться, – это умирающий человек.
Он похудел, хотя был худ и раньше, согнулся в плечах, как старик, и осторожно ступал больными ногами. Коротко остриженные волосы, сухие и точно неживые, почему-то особенно поразили Нину.
Но он не сознавал перемены: вновь увидавшись с Ниной, заметив, что она покраснела, он сделался весел, шутил, смеялся своим добрым смехом; ему казалось, что этих трех месяцев не было, что опять весна и Нина не уезжала.
Там, на водах, он не мог ужиться. Он был болен, воды не помогали, он стал тосковать о Нине.
Он решил, что все глупости и надо поехать к ней, поправить дело.
И он поехал.
К вечеру второго дня Пьер предложил Нине пройтись.
Он шел с усилием, но не хотел показать, что ему трудно.
Они миновали дачи и спустились с горы в ложбину, окруженную скалами.
В белый выступ камня был вставлен образ, а под ним журчала чистая, как стекло, вода. Этот ключ здесь называли "Святым источником".
Они остановились на минуту отдохнуть перед тем, чтобы идти назад, на гору.
Сумерки быстро надвигались. Они стояли друг перед другом молча, но Нина понимала, что случится что-то ужасное, и непременно сейчас.
– Нина Владимировна, – сказал Пьер, – я, вы знаете, сначала не думал сюда приехать, но потом я не мог… Я только для вас… И теперь я хочу вас просить…
Он остановился, как бы ища слова.
Нина видела перед собой это темное, худое лицо, глаза, глубоко впавшие, бледные, улыбающиеся губы, и ей стало жаль его, – в первый раз. И эта жалость дала ей такое горе, такое отчаяние, какого никогда не давала любовь.
Пьер в эту минуту взглянул на нее и сразу понял все. Он вспомнил ту ночную мысль, которую забыл с тех пор.
Это был конец. Они вернулись, не сказав друг другу ни слова.
VIII
Осень наступала ранняя, холодная. Восточный ветер, дувший два дня, сразу сорвал все листья с деревьев. Во дворе у Стаховских перемена: флигель открыл свои ставни, и окна, точно глаза, смотрели угрюмо.
Внутри он разделялся на три громадные, высокие комнаты, холодные и почти пустые.
В средней поместили Пьера, когда он вернулся в город.
Мачеха ожидала историй, но ничего не случилось. Ему было уже все равно.
Эти два месяца он прожил день за днем, ни о ком не спрашивал, говорил мало. Даже известие, что Люся неожиданно умерла от дифтерита, – он принял равнодушно. А со смертью Люси он терял, быть может, единственное существо, любившее его.
Он только старался избавиться от физических страданий. У доктора он попросил опиума, – тот сказал, что хорошо, после.
Тогда он пришел к мачехе и просил дать ему морфия. Но она испугалась и не дала. Наконец он слег.
Он ничего не говорил, не отвечал, когда его спрашивали, и лежал неподвижно, по-видимому спокойно.
Мачеха у него не бывала, но отец заходил ежедневно. Ему взяли сестру милосердия.
Он лежал так уже два дня, когда приехал доктор. Взяв руку больного, посмотрев на него с минуту, он вышел.
– Ну что? – спросил отец. Доктор пожал плечами.
– Он без сознания. Агония… Я еще заеду…
– Нет, что ж, если вы думаете… Медицина бессильна…
– Как угодно, – сказал доктор и ушел. Отец вернулся в спальню.
Больной лежал в том же положении. Мутный свет белого осеннего дня из-за приподнятой занавески освещал его лицо. Осенние мухи жужжали и бились на стекле.
Отец постоял немного.
Закрыть бы его чем-нибудь, – прошептала сиделка, молоденькая и миловидная девушка. – А то мухи, пожалуй, будут беспокоить…
Его осторожно покрыли кисеей, и если бы не ее тихое и мерное движение, – можно бы подумать, что это лежит мертвый человек.
Так прошел еще день – и наступила ночь.
Перед рассветом заснувшая сиделка была разбужена каким-то странным шумом.
При свете потухающей, догоревшей свечи в тазу, она увидела, что больной сидит на постели, сбросив с себя почти все.
Его лицо было покрыто сероватым налетом, давно безмолвные губы разомкнулись, он что-то говорил, но сиделка не могла понять; наконец, она разобрала: "Отца… скажите… на минуточку… Неужели – это?.."
Сиделка бросилась к двери; она слышала; как с треском потухла свеча, – но уже не воротилась.
Она пробежала пустую комнату и длинную стеклянную галерею; в коридоре большого дома она разбудила горничную:
– Кончается, – говорила она, плача и дрожа, – отца зовет, на минуточку…
– Нельзя, не велели будить, – объяснила горничная.
– Да ведь кончится сейчас…
– Не велел будить ни за что; я не смею.
– Ах ты, Господи! Пойдемте хоть вы со мной!
– Я? Мне в той комнате бывать не приказано, я за барыней хожу. А вы-то сами что ж?
– Да не могу, жалко мне, страшно… Непривычная я, в первый раз…
И бедная девушка плакала.
– Ишь ты, какое дело, – сказала горничная. – Ну уж посидите здесь до утра на сундуке, ничего. А будить не велено.
Когда утром вошли в комнату больного, он недвижно лежал на подушках так же, как и накануне. Лицо его было, как у многих умерших, светло и спокойно. Это спокойствие, когда ослабевают мускулы лица, часто заставляет предполагать тихую и радостную кончину, без мук агонии. Смерть стирает следы своей жестокости. У Пьера в одной, уже застывшей, руке нашли разорванный и судорожно смятый кусок кисеи. Это был единый знак, единое воспоминание о тех, может быть коротких, может быть долгих, минутах, которые он провел в темноте, один перед лицом смерти.