Баржи стали против большого села, прислонившегося к сосновому бору. Уже на другой день по прибытии, рано утром, на берегу явилась шумная толпа баб и мужиков, леших и конных; с криком, с песнями они рассыпались по палубам, и - в миг закипела работа. Спустившись в трюмы, бабы насыпали рожь в мешки, мужики, вскидывая мешки на плечи, бегом бегали по сходням на берег, а от берега к селу медленно потянулись подводы, тяжело нагруженные долгожданным хлебом. Бабы пели песни, мужики шутили и весело поругивались, матросы, изображая собою блюстителей порядка, покрикивали на работавших, доски сходень, прогибаясь под ногами, тяжело хлюпали по воде, а на берегу ржали лошади, скрипели телеги и песок под их колесами...
Только что взошло солнце, воздух был живительно свеж, густо напоен запахом сосны; спокойная вода реки, отражая ясное небо, ласково журчала, разбиваясь о пыжи судов и цепи якорей. Веселый, громкий шум труда, юная красота весенней природы, радостно освещенной лучами солнца, - всё было полно бодрой силы, добродушной и приятно волновавшей душу Фомы, возбуждая в нем новые, смутные ощущения и желания. Он сидел за столом на тенте парохода, пил чай с Ефимом и приемщиком хлеба, земским служащим, рыжеватым и близоруким господином в очках. Нервно подергивая плечами, приемщик надтреснутым голосом рассказывал о том. как голодали крестьяне, но Фома плохо слушал его, глядя то на работу внизу, то на другой берег реки - высокий, желтый, песчаный обрыв, по краю которого стояли сосны. Там было безлюдно и тихо.
"Надо будет съездить туда", - думал Фома. А до слуха его как будто откуда-то издали доносился беспокойный, неприятно резкий голос приемщика:
- Вы не поверите - дошло наконец до ужаса! Был такой случай: в Осе к одному интеллигенту приходит мужик и приводит с собой девицу, лет шестнадцати... "Что тебе?" - "Да вот, говорит, привел дочь вашему благородию..." - "Зачем?" - "Да, может, говорит, возьмете... человек вы холостой..." - "Как так? что такое?" - "Да водил, говорит, водил ее по городу, в прислуги хотел отдать - не берет никто... возьмите хоть в любовницы!" Понимаете? Он предлагает дочь свою, поймите! Дочь - в любовницы! Чёрт знает, что такое?! а? Тот, понятно, возмутился, накинулся на мужика, ругается... Но мужик резонно говорит ему: "Ваше благородие! что она мне по нынешним дням? Лишняя совсем... а у меня, говорит, трое мальчишек - они работники будут, их надо сохранить... дайте, говорит, десять рублей за девку-то, вот я и поправлюсь с мальчишками..." Каково, а? Просто ужас, говорю вам...
- Не хо-ро-шо! - вздохнул Ефим. - Так что голод - сказано - не тетка... У брюха, видите, свои законы...
А у Фомы этот рассказ вызвал какой-то непонятный ему огромный и щекочущий интерес к судьбе девочки, и юноша быстро спросил у приемщика:
- Что же он, барин-то этот, купил ее?
- Разумеется, нет! - укоризненно воскликнул приемщик.
- Ну и куда же ее девали?
- Нашлись добрые люди... пристроили...
- А-а! - протянул Фома и вдруг твердо и зло объявил: - Я бы этого мужика так вздул! Всю бы рожу ему разворотил! - и он показал приемщику большой, крепко сжатый кулак.
- За что? - болезненно громко вскричал приемщик, срывая с носа очки.
- Разве это можно - человека продавать?..
- Дико это, я согласен, но...
- Да еще - девушку! Я б ему дал десять рублей! Приемщик безнадежно махнул рукой и замолчал. Его жест смутил Фому, он поднялся из-за стола и, отойдя к перилам, стал смотреть на палубу баржи, покрытую бойко работавшей толпой людей. Шум опьянял его, и то смутное, что бродило в его душе, определилось в могучее желание самому работать, иметь сказочную силу, огромные плечи и сразу положить на них сотню мешков ржи, чтоб все удивились ему...
- Шевелись - живее! - звучно крикнул он вниз. Несколько голов поднялось к нему, мелькнули пред ним какие-то лица, и одно из них, - лицо женщины с черными глазами, - ласково и заманчиво улыбнулось ему. От этой улыбки у него в груди что-то вспыхнуло и горячей волной полилось по жилам. Он оторвался от перил и снова подошел к столу, чувствуя, что щеки у него горят.
- Слушайте! - обратился к нему приемщик. - Телеграфируйте вы вашему отцу, - пусть он сбросит сколько-нибудь зерна на утечку! Вы посмотрите, сколько сорится, - а ведь тут каждый фунт дорог! Надо же это понимать!.. Ну уж папаша у вас... - кончил он с едкой гримасой.
- Сколько сбросить? - пренебрежительно и с удалью спросил Фома...- Желаете сто пуд? Двести?
- Это, - благодарю вас! - смущенно и радостно вскричал приемщик... - Если вы имеете право...
- Я - хозяин! - твердо сказал Фома. А про отца вы не можете так говорить - и корчить рожи!..
- Извините! И... я не сомневаюсь в ваших полномочиях... искренно благодарю вас... и вашего папашу от лица всех этих людей...
Ефим опасливо смотрел на молодого хозяина и, оттопырив губы, почмокивал ими, а хозяин с гордым лицом слушал быструю речь приемщика, крепко пожимавшего ему руку.
- Двести! Это - по-русски, молодой человек! Вот я сейчас и объявлю мужичкам о вашем подарке. Вы увидите, как они будут благодарны...
И он громко крикнул вниз:
- Ребята! Вот хозяин жертвует двести пудов...
- Триста! - перебил его Фома.
- Триста пудов... Спасибо! Триста пудов зерна, ребята!
Но эффект получился слабый. Мужики подняли головы кверху и молча снова опустили их, принявшись за работу. Несколько голосов нерешительно и как бы нехотя проговорили:
- Спасибо... Дай тебе господи... Покорнейше благодарим...
А кто-то весело и пренебрежительно крикнул:
- Это что! А вот ежели бы водчонки по стакашку... была бы милость - правильная! А хлеб не нам - он земству...
- Эх! Они не понимают! - смущенно воскликнул приемщик. - Вот я пойду объясню им...
Он исчез. Но Фому не интересовало отношение мужиков к его подарку: он видел, что черные глаза румяной женщины смотрят на него так странно и приятно. Они благодарили его, лаская, звали к себе, и, кроме их, он ничего не видал. Эта женщина была одета по-городскому - в башмаки, в ситцевую кофту, и ее черные волосы были повязаны каким-то особенным платочком. Высокая и гибкая, она, сидя на куче дров, чинила мешки, проворно двигая руками, голыми до локтей, и всё улыбалась Фоме.
- Фома Игнатьич! - слышал он укоризненный голос Ефима. - Больно уж ты форснул широко... ну, хоть бы пудов полсотни! А то - на-ко! Так что - смотри, как бы нам с тобой не попало по горбам за это...
- Отстань! - кратко сказал Фома.
- Мне что? Я молчу... Но как ты еще молод, а мне сказано "следи!" - то за недосмотр мне и попадет в рыло...
- Я скажу отцу... - сказал Фома.
- Мне - бог с тобой... ты тут хозяин...
- Отвяжись, Ефим!..
Ефим вздохнул и замолчал. А Фома смотрел на женщину и думал:
"Вот бы такую продавать привели... ко мне".
Сердце его учащенно билось. Будучи еще чистым физически, он уже знал, из разговоров, тайны интимных отношений мужчины к женщине. Он знал их под грубыми и зазорными словами, эти слова возбуждали в нем неприятное, но жгучее любопытство; его воображение упорно работало, но все-таки он не мог представить себе всего этого в образах, понятных ему. В душе он не верил, что отношения мужчины к женщине так просты и грубы, как о них рассказывают. Когда же, смеясь над ним, его уверяли, что они именно таковы и не могут быть иными, он глуповато и смущенно улыбался, но все-таки думал, что не для всех людей сношения с женщиной обязательны в таком постыдной форме: и что, наверное, есть что-нибудь более чистое, менее грубое и обидное для человека.
Теперь, любуясь на черноглазую работницу, Фома ясно ощущал именно грубое влечение к ней, - это было стыдно, страшно. А Ефим, стоя рядом, увещевающе говорил ему:
- Вот ты теперь смотришь на бабу, - так что не могу я молчать... Она тебе неизвестна, но как она - подмигивает, то ты по молодости такого натворишь тут, при твоем характере, что мы отсюда пешком по берегу пойдем... да еще ладно, ежели у вас штаны целы останутся...
- Что тебе надо? - спросил Фома, красный от смущения.
- Мне - ничего не надо... А тебе - надо меня слушать... По бабьим делам я вполне могу быть учителем... С бабой надо очень просто поступать - бутылку водки ей, закусить чего-нибудь, потом пару пива поставь и опосля всего деньгами дай двугривенный. За эту цену она тебе всю свою любовь окажет как нельзя лучше...
- Врешь ты все! - тихо сказал Фома.
- Я-то вру? Как же я могу врать, ежели я эту штуку, может, до ста раз проделывал? Так что - ты вот поручи мне с ней дело вести... а? Я тебе с ней знакомство скручу...
- Хорошо... - сказал Фома, чувствуя, что ему тяжело дышать и что-то давит ему горло...
- Ну вот... вечером я ее и приведу... Вплоть до вечера Фома ходил отуманенный, не замечая почтительных и заискивающих взглядов, которыми смотрели на него мужики. Ему было жутко, он чувствовал себя виновным пред кем-то, и всем, кто обращался к нему, отвечал приниженно ласково, точно извиняясь.
Вечером рабочие, собравшись на берегу у большого, яркого костра, стали варить ужин. Отблеск костра упал на реку красными и желтыми пятнами, они трепетали на спокойной воде и на стеклах окон рубки парохода, где сидел Фома в углу на диване. Он завесил окна и не зажег огня; слабый свет костра, проникая сквозь занавески, лег на стол, стену и дрожал, становясь то ярче, то ослабевая. Было тихо, только с берега доносились неясные звуки говора, да река чуть слышно плескалась о борта парохода. Фоме казалось, что в темноте, около него, кто-то притаился и подсматривает за ним... Вот - идут по сходням торопливо, тяжелыми шагами, - доски сходень звучно и сердито хлюпают о воду... Фома слышит смех и пониженный голос у двери рубки...
"Не надо!" - хотел крикнуть Фома.
Он уже встал - но дверь в рубку отворилась, фигура высокой женщины встала на пороге и, бесшумно притворив за собою дверь, негромко проговорила:
- Батюшки, темно как! Есть тут живой-то кто-нибудь?
- Есть...- тихо ответил Фома.
- Ну так, - здравствуйте!..
И женщина осторожно подвинулась вперед.
- Вот я... зажгу огонь! - прерывающимся голосом пообещал Фома и, опустившись на диван, снова прижался в угол.
- Да ничего и так... присмотришься, так и в темноте видно...
- Садитесь, - сказал Фома.
- Сядем...
Она села на диван в двух шагах от него. Фома видел блеск ее глаз, улыбку ее губ. Ему показалось, что она улыбается не так, как давеча улыбалась, а иначе - жалобно, невесело. Эта улыбка ободрила его, ему стало легче дышать при виде этих глаз, которые, встретившись с его глазами, вдруг потупились. Но он не знал, о чем говорить с этой женщиной, и они оба молчали, молчанием тяжелым и неловким... Заговорила она:
- Скучно, поди-ка, одному-то вам?
- Да-а, - ответил Фома...
- А нравятся ли наши-то места? - вполголоса спрашивала женщина.
- Хорошо! Лесу много... Снова замолчали...
- Река-то, пожалуй, красивее Волги, - с усилием выговорил Фома.
- Была я на Волге. В Симбирском...
- Симбирск... - как эхо повторил Фома, чувствуя, что он снова не в состоянии сказать ни слова. Но она, должно быть, поняв, с кем имеет дело, - вдруг бойким шёпотом спросила его:
- Что же ты, хозяин, не угощаешь меня?
- Вот! - встрепенулся Фома. - В самом деле... экий я! Нуте-ка, пожалуйте!
Он возился в сумраке, толкал стол, брал в руки то одну, то другую бутылку и снова ставил их на место, смеясь виновато и смущенно. А она вплоть подошла к нему и стояла рядом с ним, с улыбкой глядя в лицо ему и на его дрожащие руки.
- Стыдишься? - вдруг прошептала она. Он ощутил ее дыхание на щеке своей и так же тихо ответил:
- Да-а...
Тогда она положила руки на плечи ему и тихонько толкнула его себе на грудь, успокоительным шёпотом говоря:
- Ничего, не стыдись... ведь - нельзя без этого... красавчик ты мой... молоденький... жалко-то как тебя!..
А ему плакать захотелось под ее шёпот, сердце его замирало в сладкой истоме; крепко прижавшись головой к ее груди, он стиснул ее руками, говоря какие-то невнятные, себе самому неведомые слова...
- Уходи,- глухо сказал Фома, глядя в стену широко раскрытыми глазами.
Поцеловав его в щеку, она покорно встала и вышла из рубки, сказав ему:
- Ну, прощай...
Фоме было нестерпимо стыдно при ней, но, лишь она скрылась за дверью, он вскочил и сел на диван. Потом встал, шатаясь на ногах, и сразу весь наполнился ощущением утраты чего-то очень ценного, но такого, присутствие чего он как бы не замечал в себе до момента утраты... И тотчас же в нем явилось новое, мужественное чувство гордости собою. Оно поглотило стыд, и на месте стыда выросла жалость к женщине, одиноко ушедшей куда-то во тьму холодной майской ночи. Он быстро вышел из рубки на палубу - ночь была звездная, но безлунная; его охватила прохлада и тьма... На берегу еще сверкала золотисто-красная куча углей. Фома прислушался - подавляющая тишина разлита была в воздухе, лишь вода журчала, разбиваясь о цепи якорей, и нигде не слышно было звука шагов. Ему захотелось позвать женщину, но он не знал ее имени... Жадно вдыхая широкой грудью свежий воздух, он несколько минут стоял на палубе, и вдруг из-за рубки, с носа парохода, до него донесся чей-то вздох, похожий на рыдание. Он вздрогнул и осторожно пошел туда, понимая, что там - она.
Она сидела у борта на палубе и, прислонясь головой к куче каната, плакала. Фома видел, как дрожали белые комья ее обнаженных плеч, слышал тяжелые вздохи, ему стало тяжело.
Наклонись к ней, он робко спросил ее:
- Что ты?
Она качнула головой и не ответила ему.
- Али я тебя обидел?
- Уйди! - сказала она.
- Да, как же? - смущенно и тревожно говорил Фома, касаясь рукой ее головы, Ты не сердись... ведь сама же...
- Я не сержусь! - громким шёпотом ответила она. - За что сердиться на тебя? Ты не охальник... чистая ты душа! Эх, соколик мой пролетный! Сядь-ка ты рядом-то со мной...
И взяв Фому за руку, она усадила его, как ребенка, на колени к себе, прижала крепко голову его к груди своей и, наклонясь, надолго прильнула горячими губами к губам его.
- О чем ты плачешь? - спрашивал Фома, гладя одной рукой ее щеку, а другой обнимая шею женщины.
- О себе плачу... Пошто ты отослал меня? - жалобно спросила она.
- Стыдно мне стало, - сказал Фома, опуская голову.
- Голубчик ты мой! Говори уж всю правду - не понравилась я тебе? - спросила она, усмехаясь, но на грудь Фомы всё падали ее большие, теплые слезы.
- Что ты это?! - даже с испугом воскликнул парень и стал горячо и торопливо, говорить, ей какие-то слова о красоте ее, о том, какая, она ласковая, как ему жалко ее и как стыдно пред ней. А она слушала и всё целовала его щеки, шею, голову и обнаженную грудь.
Он умолк, - тогда заговорила она печально, и тихо, точно по покойнике:
- А я другое подумала... Как сказал ты "уходи!" - встала я и пошла... И горько, горько мне сделалось от того твоего слова... Бывало, думаю, миловали меня, лелеяли без устали, без отдыху; за усмешку одну, бывало, за ласковую, всё, чего пожелаю, делали... Вспомнила я это и заплакала! Жалко стало мне мою молодость... ведь уже тридцать лет мне... последние деньки для женщины! Э-эх, Фома Игнатьевич! - воскликнула она, повышая голос и учащая ритм своей певучей речи, звукам которой красиво вторило журчание воды.
- Слушай меня - береги свою молодость! Нет ничего на свете лучше ее. Ничего-то нет дороже ее! Молодостью, ровно золотом, всё, что захочешь, то и сделаешь... Живи так, чтобы на старости было чем молодые годы вспомянуть... Вот я вспомнила себя, и хоть поплакала, а разгорелось сердце-то от одной от памяти, как прежде жила... И опять помолодела я, как живой воды попила! Дитятко ты мое сладкое! Погуляю ж я с тобой, коли по нраву пришлась, погуляю во всю силушку... эх! до золы сгорю, коли вспыхнула!
И, крепко прижав к себе парня, она с жадностью стала целовать его в губы.
- По-огляды-ва-а-ай! - тоскливо завыл вахтенный на барже и, коротко оборвав "ай" - начал бить колотушкой в чугунную доску... Дребезжащие, резкие звуки рвали торжественную тишину ночи.
Через несколько дней, когда баржи разгрузились и пароход готов был идти в Пермь, - Ефим, к великому своему огорчению, увидел, что к берегу подъехала телега и на ней черноглазая Палагея с сундуком и какими-то узлами.
- Пошли матроса вещи взять!.. - приказал ему Фома, кивая головой на берег.
Укоризненно покачав головой, Ефим сердито исполнил приказание и потом, пониженным голосом, спросил:
- Так что - и она с нами?
- Она - со мной...
- Ну, да... не со всеми же... О, господи!
- Чего вздыхаешь?
- Да, - Фома Игнатьич! Ведь в большой город плывем... али мало там ихней сестры?
- Ну, ты молчи! - сурово сказал Фома.
- Да я смолчу... только непорядок это! Фома внушительно нахмурился и сказал капитану, властно отчеканивая слова:
- Ты, Ефим, и себе заруби на носу, и всем тут скажи - ежели да я услышу про нее какое-нибудь похабное слово - поленом по башке!
- Страхи какие! - не поверил Ефим, с любопытством поглядывая в лицо хозяина. Но он тотчас же отступил на шаг пред Фомой. Игнатов сын, как волк, оскалил зубы, зрачки у него расширились, и он заорал:
- Посмейся! Я те посмеюсь!
Ефим, хотя и струсил, но с достоинством заговорил:
- Хоша вы, Фома Игнатьич, и хозяин... но как мне сказано "следи, Ефим..." и я здесь - капитан...
- Капитан?! - крикнул Фома, весь вздрагивая и бледнея. - А я кто?
- Так что - вы не кричите! Из-за пустяка, какова есть баба...
На бледном лице Фомы выступили красные пятна, он переступил с ноги на ногу, судорожным движением спрятал руки в карманы пиджака и ровным, твердым голосом сказал:
- Ты! Капитан! Вот что - слово еще против меня скажешь - убирайся к чёрту! Вон! На берег! Я и с лоцманом дойду. Понял? Надо мной тебе не командовать!.. Ну?
Ефим был поражен. Он смотрел на хозяина и смешно моргал глазами, не находя ответа.
- Понял, говорю?
- По-онял, - протянул Ефим. - Из-за чего шум однако? Из-за...
- Молчать!
Дико сверкнувшие глаза Фомы, его искаженное лицо внушили капитану благую мысль уйти от хозяина, и он быстро ушел.
Он был зол на Фому и считал себя напрасно обиженным; но в то же время почувствовал над собой твердую, настоящую хозяйскую руку. Ему, годами привыкшему к подчинению, нравилась проявленная над ним власть, и, войдя в каюту старика-лоцмана, он уже с оттенком удовольствия в голосе рассказал ему сцену с хозяином.