- Видал? - заключил он свой рассказ. - Так что - хорошей породы щенок, с первой же охоты - добрый пес... А ведь с виду он - так себе... человечишко мутного ума... Ну, ничего, пускай балуется, - дурного тут, видать, не будет... при таком его характере... Нет, как он заорал на меня! Труба, я тебе скажу!.. Сразу определился, будто власти и строгости ковшом хлебнул...
Ефим говорил верно: за эти дни Фома резко изменился. Вспыхнувшая в нем страсть сделала его владыкой души и тела женщины, он жадно пил огненную сладость этой власти, и она выжгла из него всё неуклюжее, что придавало ему вид парня угрюмого, глуповатого, и напоила его сердце молодой гордостью, сознанием своей человеческой личности. Любовь к женщине всегда плодотворна для мужчины, какова бы она ни была, даже если она дает только страдания, - и в них всегда есть много ценного. Являясь для больного душою сильным ядом, для здорового любовь - как огонь железу, которое хочет быть сталью...
Увлечение Фомы тридцатилетней женщиной, справлявшей в объятиях юноши тризну по своей молодости, не отрывало его от дела; он не терялся ни в ласках, ни в работе, и там и тут внося всего себя. Женщина, как хорошее вино, возбуждала в нем с одинаковой силой жажду труда и любви, и сама она помолодела, приобщаясь поцелуев юности.
В Перми Фому ждало письмо от крестного, который сообщал, что Игнат запил с тоски о сыне и что в его годы вредно так пить. Письмо заканчивалось советом спешить с делами и возвращаться домой. Фома почувствовал тревогу в этом совете, она огорчила праздник его сердца, но в заботах о деле и в ласках Палагеи эта тень скоро растаяла. Жизнь его текла с быстротой речной волны, каждый день приносил новые ощущения, порождая новые мысли. Палагея относилась к нему со всей страстью любовницы, с той силой чувства, которую влагают в свои увлечения женщины ее лет, допивая последние капли из чаши жизни. Но порой в ней пробуждалось иное чувство, не менее сильное и еще более привязывающее к ней Фому, - чувство, сходное со стремлением матери оберечь своего любимого сына от ошибок, научить его мудрости жить. Часто, по ночам, сидя на палубе, обнявшись с ним, она ласково и с печалью говорила ему:
- Ты послушай меня, как сестру твою старшую... Я жила, людей знаю... много видела на своем веку!.. Товарищей выбирай себе с оглядкой, потому что есть люди, которые заразны, как болезнь... Ты и не разберешь сначала, кто он такой? Кажись, человек, как все... Хвать - и пристали к тебе болячки его. С нашей сестрой - сохрани тебя пресвятая богородица! - осторожен будь... Мягок ты еще, нет настоящего закала в сердце-то у тебя... А до таких, как ты, бабы лакомы силен, красив, богат... Всего больше берегись тихоньких - они, как пьявки, впиваются в мужчину, - вопьется и сосет, и сосет, а сама всё такая ласковая да нежная. Будет она из тебя сок пить, а себя сбережет, - только даром сердце тебе надсадит... Ты к тем больше, которые, как я вот, - бойкие! Такие - без корысти живут...
Она действительно была бескорыстна. В Перми Фома накупил ей разных обновок и безделушек. Она обрадовалась им, но, рассмотрев, озабоченно сказала:
- Ты не больно транжирь деньги-то... смотри, как бы отец-то не рассердился! Я и так... и безо всего люблю тебя...
Уже ранее она объявила ему, что поедет с ним только до Казани, где у нее жила сестра замужем. Фоме не верилось, что она уйдет от него, и когда - за ночь до прибытия в Казань - она повторила свои слова, он потемнел и стал упрашивать ее не бросать его.
- А ты прежде время не горюй, - сказала она. - Еще ночь целая впереди у нас... Простимся мы с тобой, тогда и пожалеешь, - коли жалко станет!..
Но он всё с большим жаром уговаривал ее не покидать его и наконец заявил, что хочет жениться на ней.
- Вот, вот... так! - И она засмеялась. - Это от живого-то мужа за тебя пойду? Милый ты мой, чудачок! Жениться захотел, а? Да разве на таких-то женятся? Много, много будет у тебя полюбовниц-то... Ты тогда женись, когда перекипишь, когда всех сластей наешься досыта - а ржаного хлебца захочется... вот когда женись! Замечала я - мужчине здоровому, для покоя своего, нужно не рано жениться... одной жены ему мало будет, и пойдет он тогда по другим... Ты должен для своего счастья тогда жену брать, когда увидишь, что и одной ее хватит с тебя...
Но чем больше она говорила, - тем настойчивее и тверже становился Фома в своем желании не расставаться с ней.
- А ты послушай-ка, что я тебе скажу, - спокойно сказала женщина. - Горит в руке твоей лучина, а тебе и без нее уже светло, - так ты ее сразу окуни в воду, тогда и чаду от нее не будет, и руки она тебе не обожжет...
- Не понимаю я твоих слов...
- А ты понимай... Ты мне худого не сделал, и я тебе его не хочу... Вот и ухожу...
Трудно сказать, чем бы кончилась эта распря, если бы в нее не вмешался случай. В Казани Фома получил телеграмму от Маякина, он кратко приказывал крестнику: "Немедленно выезжай пассажирским". У Фомы больно сжалось сердце, и через несколько часов, стиснув зубы, бледный и угрюмый, он стоял на галерее парохода, отходившего от пристани, и, вцепившись руками в перила, неподвижно, не мигая глазами, смотрел в лицо своей милой, уплывавшее от него вдаль вместе с пристанью и с берегом. Палагея махала ему платком и всё улыбалась, но он знал, что она плачет. От слез ее вся грудь рубашки Фомы была мокрая, от них в сердце его, полном угрюмой тревоги, было тяжко и холодно. Фигура женщины всё уменьшалась, точно таяла, а Фома, не отрывая глаз, смотрел на нее и чувствовал, что помимо страха за отца и тоски о женщине - в душе его зарождается какое-то новое, сильное и едкое ощущение. Он не мог назвать его себе, но оно казалось ему близким к обиде на кого-то.
Толпа людей на пристани слилась в сплошное темное и мертвое пятно без лиц, без форм, без движения. Фома отошел от перил и угрюмо стал ходить по палубе.
Пассажиры громко разговаривая, усаживались пить чай, лакеи сновали по галерее, накрывая столики, где-то на корме внизу, в третьем классе, смеялся ребенок, ныла гармоника, повар дробно стучал ножами, дребезжала посуда. Разрезая волны, вспенивая их и содрогаясь от напряжения, огромный пароход быстро плыл против течения... Фома посмотрел на широкие полосы взбешенных волн за кормой парохода и ощутил в себе дикое желание ломать, рвать что-нибудь, тоже пойти грудью против течения и раздробить его напор о грудь и плечи свои...
- Судьба! - хриплым и утомленным голосом сказал кто-то около него.
Это слово было знакомо ему: им тетка Анфиса часто отвечала Фоме на его вопросы, и он вложил в это краткое слово представление о силе, подобной силе бога. Он взглянул на говоривших: один из них был седенький старичок, с добрым лицом, другой - помоложе, с большими усталыми глазами и с черной клинообразной бородкой. Его хрящеватый большой нос и желтые, ввалившиеся щеки напоминали Фоме крестного.
- Судьба! - уверенно повторил старик возглас своего собеседника и усмехнулся. - Она над жизнью - как рыбак над рекой: кинет в суету нашу крючок с приманкой, а человек сейчас - хвать за приманку жадным-то ртом... тут она ка-ак рванет свое удилище - ну, и бьется человек оземь, и сердце у него, глядишь, надорвано... Так-то, сударь мой!
Фома закрыл глаза, точно ему в них луч солнца ударил, и, качая головой, громко сказал:
- Верно! Вот - верно-о!
Собеседники пристально посмотрели на него: старик-с тонкой и умной улыбкой, большеглазый - недружелюбно, исподлобья. Это смутило Фому, и он, покраснев, отошел от них, думая о судьбе и недоумевая; зачем ей нужно было приласкать его, подарив ему женщину, и тотчас вырвать из рук у него подарок так просто и обидно? И он понял, что неясное едкое чувство, которое он носил в себе, - обида на судьбу за ее игру с ним. Он был слишком избалован жизнью для того, чтобы проще отнестись к первой капле яда в только что початом кубке, и все сутки дороги провел без сна, думая о словах старика и лелея свою обиду. Но она возбуждала в нем не уныние и скорбь, а гневное и мстительное чувство...
Фому встретил крестный и на его торопливые, тревожные вопросы, возбужденно поблескивая зеленоватыми глазками, объявил, когда уселся в пролетку рядом с крестником:
- Из ума выжил отец-то твой...
- Пьет?
- Хуже! Совсем с ума сошел...
- Ну? О, господи! говорите...
- Понимаешь: объявилась около него барынька одна...
- Что же она? - воскликнул Фома, вспомнив свою Палагею, и почему-то почувствовал в сердце радость.
- Пристала она к нему и - сосет...
- Тихонькая?
- Она? Тиха... как пожар... Семьдесят пять тысяч выдула из кармана у него - как пушинку!
- О-о! Кто же это такая?
- Сонька Медынская, архитекторова жена...
- Ба-атюшки! Неужто она... Разве отец, - неужто ее в полюбовницы взял? - тихо и изумленно спросил Фома.
Крестный отшатнулся от него и, смешно вытаращив глаза, испуганно заговорил:
- Да ты, брат, тоже спятил! Ей-богу, спятил! Опомнись! В шестьдесят три года любовниц заводить... да еще в такую цену! Что ты? Ну, я это Игнату расскажу!
И Маякин рассыпал в воздухе дребезжащий, торопливый смех, причем его козлиная бородка неприглядно задрожала. Не скоро Фома добился от него толка; против обыкновения старик был беспокоен, возбужден, его речь, всегда плавная, рвалась, он рассказывал, ругаясь и отплевываясь, и Фома едва разобрал, в чем дело. Оказалось, что Софья Павловна Медынская, жена богача-архитектора, известная всему городу своей неутомимостью по части устройства разных благотворительных затей, - уговорила Игната пожертвовать семьдесят пять тысяч на ночлежный дом и народную библиотеку с читальней. Игнат дал деньги, и уже газеты расхвалили его за щедрость. Фома не раз видел эту женщину на улицах; она была маленькая, он знал, что ее считают одной из красивейших в городе. О ней говорили дурно.
- Только-то?! - воскликнул он, выслушав рассказ крестного. - А я думал бог весть что...
- Ты? Ты думал? - вдруг рассердился Маякин. Ничего ты не думал - молокосос ты!
- Да что вы ругаетесь? -удивился Фома.
- Ты скажи - по-твоему, семьдесят пыть тысяч - большие деньги?
- Большие, - сказал Фома, подумав.- Да ведь у отца много их... чего же вы так уж...
Якова Тарасовича повело всего, он с презрением посмотрел в лицо юноши и каким-то слабым голосом спросил его:
- Это ты говоришь?
- А кто же?
- Врешь! Это молодая твоя глупость говорит, да! А моя старая глупость миллион раз жизнью испытана, - она тебе говорит: ты еще щенок, рано тебе басом лаять!
Фому и раньше частенько задевал слишком образный язык крестного, - Маякин всегда говорил с ним грубее отца, - но теперь юноша почувствовал себя крепко обиженным и сдержанно, но твердо сказал:
- Вы бы не ругались зря-то, я ведь не маленький...
- Да что ты говоришь? - насмешливо подняв брови, воскликнул Маякин.
Фому взорвало. Он взглянул в лицо старику и веско отчеканил:
- А вот говорю, что зряшной ругани вашей не хочу больше слышать, довольно!
- Мм... да... та-ак! Извините...
Яков Тарасович прищурил глаза, пожевал губами и, отвернувшись от крестника, с минуту помолчал. Пролетка въехала в узкую улицу, и, увидав издали крышу своего дома, Фома невольно всем телом двинулся вперед. В то же время крестный, плутовато и ласково улыбаясь, спросил его:
- Фомка! Скажи - на ком ты зубы себе отточил? а?
- Разве острые стали? - спросил Фома, обрадованный таким обращением крестного.
- Ничего... Это хорошо, брат... это оч-чень хорошо! Боялись мы с отцом - мямля ты будешь!.. Ну, а водку пить выучился?
- Пил...
- Скоренько!.. Помногу, что ли?
- Зачем помногу-то...
- А вкусна?
- Не очень...
- Тэк... Ничего, всё это не худо... Только вот больно ты открыт, - во всех грехах и всякому попу готов каяться... Ты сообрази насчет этого - не всегда, брат, это нужно... иной раз смолчишь - и людям угодишь, и греха не сотворишь. Н-да. Язык у человека редко трезв бывает. А вот и приехали... Смотри - отец-то не знает, что ты прибыл... дома ли еще?
Он был дома: в открытые окна из комнат на улицу несся его громкий, немного сиплый хохот. Шум пролетки, подъехавшей к дому, заставил Игната выглянуть в окно, и при виде сына он радостно крикнул:
- А-а! Явился...
Через минуту он, прижав Фому одной рукой ко груди, ладонью другой уперся ему в лоб, отгибая голову сына назад, смотрел в лицо ему сияющими глазами и довольно говорил:
- Загорел... поздоровел... молодец! Барыня! Хорош у меня сын?
- Недурен, - раздался ласковый, серебристый голос.
Фома взглянул из-за плеча отца и увидал: в переднем углу комнаты, облокотясь на стол, сидела маленькая женщина с пышными белокурыми волосами; на бледном лице ее резко выделялись темные глаза, тонкие брови и пухлые, красные губы. Сзади кресла стоял большой филодендрон, - крупные, узорчатые листья висели в воздухе над ее золотистой головкой.
- Доброго здоровья, Софья Павловна, - умильно говорил Маякин, подходя к ней с протянутой рукой. - Что, всё контрибуции собираете с нас, бедных?
Фома молча поклонился ей, не слушая ни ее ответа Маякину, ни того, что говорил ему отец. Барыня пристально смотрела на него, улыбаясь приветливо. Ее детская фигура, окутанная в какую-то темную ткань, почти сливалась с малиновой материей кресла, отчего волнистые золотые волосы и бледное лицо точно светились на темном фоне. Сидя там, в углу, под зелеными листьями, она была похожа и на цветок и на икону.
- Смотри, Софья Павловна, как он на тебя воззрился, - орел, а? - говорил Игнат.
Ее глаза сузились, на щеках вспыхнул слабый румянец, и она засмеялась точно серебряный колокольчик зазвенел. И тотчас же встала, говоря:
- Не буду мешать вам, до свидания!
Когда она бесшумно проходила мимо Фомы, на него пахнуло духами, и он увидал, что глаза у нее темно-синие, а брови почти черные.
- Уплыла щука, - тихо сказал Маякин, со злобой глядя вслед ей.
- Ну, рассказывай нам, как ездил? Много ли денег прокутил? - гудел Игнат, толкая сына в то кресло, в котором только что сидела Медынская. Фома покосился на него и сел в другое.
- Что, хороша, видно, бабеночка-то? - посмеиваясь, говорил Маякин, щупая Фому своими хитрыми глазками. - Вот будешь ты при ней рот разевать... так она все внутренности у тебя съест...
Фома почему-то вздрогнул и, не ответив ему, деловым тоном начал говорить отцу о поездке. Но Игнат перебил его речь:
- Погоди, я коньячку спрошу...
- А ты тут всё пьешь, говорят... - неодобрительно сказал Фома.
Игнат с удивлением и любопытством взглянул на него и спросил:
- Да разве отцу можно этак говорить, а? Фома сконфузился и опустил голову.
- То-то! - добродушно сказал Игнат и крикнул, чтоб дали коньяку...
Маякин, прищурив глаза, посмотрел на Гордеевых, вздохнул, простился и ушел, пригласив их вечером к себе пить чай в малиннике.
- Где же тетка Анфиса? - спросил Фома, чувствуя, что теперь, наедине с отцом, ему стало почему-то неловко.
- В монастырь поехала... Ну, говори мне, а я - выпью...
Фома в несколько минут рассказал отцу о делах и закончил рассказ откровенным признанием:
- Денег я истратил на себя... много.
- Сколько?
- Рублей... шестьсот...
- В полтора-то месяца! Немало... Вижу, что для приказчика - дорог ты мне... Куда ж это ты их всыпал?
- Триста пуд хлеба подарил...
- Кому? Как? Фома рассказал.
- Ну это - ничего! - одобрил его отец. - Это - знай наших!.. Тут дело ясное - за отцову честь... за честь фирмы... И убытка тут нету, потому - слава добрая есть, а это, брат, самая лучшая вывеска для торговли... Ну, а еще?
- Да... так, как-то... истратил...
- Говори прямо... не о деньгах спрашиваю, - хочу знать, как ты жил, настаивал Игнат, внимательно и строго рассматривая сына.
- Ел... пил...- не сдавался Фома, угрюмо и смущенно наклоняя голову.
- Пил? Водку?
- И водку...
- А! Не рано ли?
- Спроси Ефима - напивался ли я допьяна...
- На что спрашивать Ефима? Ты сам должен всё сказать... Так, стало быть, пьешь?
- Могу и не пить...
- Где уж! Коньяку хочешь?
Фома посмотрел на отца и широко улыбнулся. И отец ответил ему добродушной улыбкой.
- Эх ты... чёрт! Пей... да смотри, - дело разумей... Что поделаешь?.. пьяница - проспится, а дурак - никогда... будем хоть это помнить... для своего утешения... Ну и с девками гулял? Да говори прямо уж! Что я - бить тебя, что ли, буду?
- Гулял... была одна на пароходе... От Перми до Казани вез ее...
- Ну...- Игнат тяжело вздохнул и, насупившись, сказал: - Рано опоганился...
- Мне двадцать лет... А ты говорил, что в твое время пятнадцатилетних парнишек женили... - смущенно возразил ему сын.
- То - женили... Ну, ладно, будет про это говорить... Ну, повелся с бабой, - что же? Баба - как оспа, без нее не проживешь... А мне лицемерить не приходится... я раньше твоего начал к бабам льнуть... Однако соблюдай с ними осторожность...
Игнат задумался и долго молчал, сидя неподвижно, низко склонив голову.
- Вот что, Фома, - вновь заговорил он сурово и твердо, - скоро я помру... Стар. В груди у меня теснит, дышать мне тяжело... помру... Тогда всё дело на тебя ляжет... Ну, сначала крестный поможет тебе - слушай его! Начал ты... не худо, всё обделал как следует, вожжи в руках крепко держал... Дай бог и впредь так же... Знай вот что: дело - зверь живой и сильный, править им нужно умеючи, взнуздывать надо крепко, а то оно тебя одолеет... Старайся стоять выше дела... так поставь себя, чтоб всё оно у тебя под ногами было, на виду, чтоб каждый малый гвоздик в нем виден был тебе...
Фома Смотрел на широкую грудь отца, слушал его густой голос и думал про себя:
"Ну, не скоро ты помрешь!"
Эта мысль была приятна ему и возбуждала в нем доброе, горячее чувство к отцу.
- Крестного держись... у него ума в башке - на весь город хватит! Он только храбрости лишен, а то- быть бы ему высоко. Да, - так, говорю, недолго мне жить осталось... По-настоящему, пора бы готовиться к смерти... Бросить бы всё, да поговеть, да позаботиться, чтоб люди меня добром вспомянули...
- Вспомянут! - уверенно сказал Фома.
- Было бы за что...
- А ночлежный-то дом?
Игнат взглянул на сына и засмеялся
- Сказал Яков-то, успел! Ругал, чай, меня?
- Было немножко, - улыбнулся Фома.
- Ну, еще бы! Али я его не знаю?
- Он насчет этого так говорил, точно его деньги-то...
Игнат откинулся на спинку кресла и расхохотался еще сильнее.