Гуси лебеди - Александр Неверов 17 стр.


Председатель стучал кулаком по столу, потому служить невозможно при таких порядках, грозился бросить всякую должность, уйти в свое хозяйство, в свою жизнь, а Суров-отец, протягивая руки, ласково говорил:

- Я сейчас могу пойти в любое сражение, ну, только характер у меня для этого непозволяющий, потому что я смирный и стрелять в другого человека не хочу. Зачем в него стрелять, коли он такой же человек? А что касается большевиков и разных там китайцев с немцами - тут я прямо скажу: Россию им не сломать, потому что она такая штука, которая и сама может что угодно сделать. Я маленько пьяненький в теперешнем случае, а все-таки понимаю и могу ответить каждому человеку. Правильно я говорю, Миколай Иваныч?

Николай Иваныч, фронтовой солдат, ударяя кулаком себе в грудь, громко сказал:

- Врешь ты все, и я тебе не верю! Кто защищал Россию, когда с немцами воевали мы?

- Ты.

- А ты где был?

- Я маленько бракованный, сам знаешь, по болезни доктора в отставку пошел.

- Значит, ты вредный человек приходишься?

- А ты?

- А я могу тебя ударить, если ты будешь ко мне приставать.

- Ударь, милый, ударь, я опять стерплю, потому что у меня такой характер.

Суров хотел обнять Николая Иваныча, поцеловаться с ним, но сзади его подтолкнул гласный Гремячкин, и он, вскидывая руки, нечаянно ударил фронтового солдата по губам. Только этого и не хватало. Николай Иваныч плюнул в кулак, размашисто хватил Сурова по виску, сшиб с ног, на него навалились другие и, катаясь по полу, дико кричали:

- Бей большевика!

- Где большевик?

- Николая бей!

Дедушка Лизунов снял кожаную калошу с левой ноги и каблуком по голове бил Матвея Старосельцева сверху, принимая его за Николая, мягко приговаривал:

- Вот, бес, тебе за твою выдумку, вот! Кто у Михаилы гусака сожрал? Не ты? Вот тебе, вот!..

Тут случилось совсем неожиданное: в волостную земскую управу вошли четверо мужиков, вооруженных винтовками, заставили поднять руки вверх, захватили волостную кассу, связали за волосы гласного Гремячкина с гласным Петруньковым, сняли с них кожаные сапоги, с дедушки Лизунова сняли кожаные калоши и спокойно, ощетинившись четырьмя винтовками, вышли на улицу.

Произошло "событие" очень быстро, в несколько минут, никто не успел опомниться. Дедушка Лизунов в одних чулках стоял с разинутым ртом, поглядывая на "ограбленные" ноги. Тяжело висела седая борода, мелко дрожали пальцы на опущенных руках. Гласный Гремячкин с гласным Петруньковым сконфуженно мотали головами, распутывая связанные волосы, а Суров, выглядывая из-под лавки, глядел на всех широкими бараньими глазами.

Первым опамятовался дедушка Лизунов.

Он плюнул под лавку, откуда выглядывал Суров-отец, и в исступленье затопал ногами, обутыми в полосатые чулки:

- Держи их, окаянных, ведь это большевики!..

Через полчаса Заливаново вздыбилось, закрутилось. Кто-то ударил "сполох" в небольшой заснувший колокол на низенькой колокольне, загремели ворота, взвыли собаки, заплакали дети. Младший Лизаров с Матвеем Старосельцевым скакали верхом из улицы в улицу. Милицейский Никишка Панкратов стрелял из ружья, спрятавшись в палисаднике волостной земской управы. Потом толпа подкатилась к маленькой избенке Федякина, готовая поднять ее на кулаки, вытащили из избы беременную, перепуганную Матрену, грозно заревела:

- Где?

- Говори!

- Бей окошки!

И опять волна откатилась в сторону, разбилась на мелкие брызги, снова слилась, хлестнула по избе Кондратия Струкачева. В темноте раздавили трехлетнего Егорку, попавшего под ноги, сорвали ворота, сломали передний забор, утащили топор и веревку.

Разбушевалось черное море, разыгрался волосатый ветер. Понеслась волна вдоль по улице, где стояли избенки убежавших большевиков, по пути ударились в чью-то телегу, везущую хромого Петунникова, подобранного в степи за рекой.

- Держи его!

- Кто едет?

- Тпру!..

Вот когда раскололась маленькая звездочка, рассыпалась на тысячи искр, обожгла лицо, пикнула, раздавленная тяжелыми сапогами. Не накормило, не успокоило мертвое тело Петунникова мужицкого сердца. Проголодалось оно, запросило еще... Вцепилось голодными зубами в комнату Марьи Кондратьевны, застучало кулаками в стену, загремело стеклами:

- Бей их всех!

- Ученых бей!

- Людей смущают, черти!

А другое голодное сердце ударило другой волной, с другого конца. Звякнули окна у батюшки Никанора, звякнули у дьякона Осьмигласова. Забился батюшка Никанор в темный угол, прижимая ключи от сундука, задрожала, погасла и ночная лампада в темном углу перед грустным лицом распятого на кресте... Соскочил дьякон Осьмигласов в белых исподниках с широкой кровати, ударился головой о косяк, выбежал в сени, во двор, накинул веревку на рога сонной корове и в мыслях своих бежал степью рядом с коровой в белых исподниках, страшный, волосатый, умопомраченный.

И опять откатила волна. Полетели свинцовые птицы над селом, над гумнами, над низенькой колокольней. Клюнули свинцовые птицы носами колокольную медь - загудел колокол, загудела земля болью невысказанной, заохали избы переполошенные.

Скачет степью рессорный тарантас прямо в заливановскую околицу. Трещит тарантас, ухают колеса, храпит, задыхается породистый жеребец, отнятый упаковскими мужиками у Поликарпа Вавилонова. Скачет в тарантасе Маришка, жена упаковского большевика Гаврилы, на козлах сидит с голыми коленками под разорванной юбкой, по-цыгански вожжами размахивает, гикает, плачет, ругается:

- Ах, Маришка, помоги!

Сидят в тарантасной плетушке Гаврила с Федякиным, крепко за винтовку держатся, вперед-назад отстреливаются, зубами скрипят, от смерти бегут. Накрыли их чехи, петлю накинуть хотят, задушить, бросить раздавленных в степь, в ветер, чтобы не осталось следа.

- Помоги, Маришка, помоги!

Влетел жеребец в первую улицу, грохнулся со всех ног, затрещали оглобли, в сторону отбросило тарантас.

- Спасибо, Маришка!

Темны переулочки заливановские, спрятался и месяц за черную тучу. Канули, пропали в темных переулочках Гаврила с Федякиным, пропала и Маришка с голыми ногами под разорванной юбкой. Только жеребец Поликарпа Вавилонова лежит посреди улицы, вытянув мертвую морду, да светятся зубы оскаленные у него из-под оттопыренных губ.

Это он, прапорщик Каюков, скачет за беглецами на высокой острозадой кобыле мельника Евнушкина, взятой на время для спасения родины и свободы. Это он подъезжает первым к мертвому жеребцу, валяющемуся на дороге, и он первый говорит:

- Сволочи!

Но что это такое?

В темной заливановской улице прямо на прапорщика Каюкова бешено фыркает автомобиль с двумя огненными глазами, плещет из фонарей ярким светом в прыгающие избы и светлой дорогой чертит по переулкам. Да, это он, тот самый комиссар из Самары, мечется волком по степным дорогам. Это на него накидывают мертвую петлю и никак не могут накинуть.

- Поймать!

Чехи и русские добровольцы из народной армии становятся на колени, метко целятся в светлый глаз автомобиля, выскочившего из переулка, и, встреченный свинцовыми плевками из десятка винтовок, автомобиль тревожно пятится взад, в отчаянии работает колесами, упирается в забор, садится в канавку.

Поют свинцовые птицы, поют...

Дрыгает ногами на дворе у курносого Милка убитая кобыленка, ревет, мечется в плетнях напуганная корова. Стонет, ползет по дороге на улице Марья Агапова, выронившая ребенка из рук, убит и ребенок во имя свободы и родины.

Но нет, не убит комиссар, бежавший из Самары.

Только молодой шофер, сызранский рабочий, крепко стиснул рулевое колесо обеими руками, низко упал головой, напружинился, собрал последние силы в последнем порыве:

- Вперед!

22

Рано утром, когда на остывшей земле по заливановским улицам валялись убитые лошади, сломанные телеги и брошенные рычаги, из ворот Натальиного двора вышли три женщины, три простых деревенских бабы, повязанные рваными платками. Одна из них, прикрывая бритые губы, украдкой поглядела в ту сторону, где вверх колесами валялся сломанный автомобиль, потом перекинулась глазами на избенку, в которой осталась Матрена с ребятишками, и сердито сухим голосом сказала:

- Скорее! Нас могут заметить...

Через час в степи две из них сбросили с себя бабьи юбки, стиснули револьверы в стальных руках, пристально огляделись.

Степь...

Родная, безграничная, с синим дымком у далекого, упавшего над ней горизонта, казалась она на минуточку присмиревшей, затаившей невысказанную волю, и в эту затаенность, в черные морщины бугров, в глубокие складки оврагов, поросших бурьяном, шагнули Федякин, Гаврила, Маришка - три женщины, три простых деревенских бабы.

В полдень, когда они сидели зверюгами в высокой нетоптанной траве вдали от Заливанова, в чешский отряд под командой прапорщика Каюкова влились заливановские добровольцы. Младший Лизаров в белой вышитой рубашке, словно в церковь собрался на престольный праздник. На стриженом затылке бойко сидела новенькая фуражка с лаковым козырьком. Красный шелковый пояс с большими кистями радовал сердце. Маленькая начищенная винтовка казалась приготовленной для игрушечного марширования по встревоженной улице. Павел-студент нервничал. Желтая походная гимнастерка, опоясанная широким ремнем, боевая офицерская выправка, теплый солнечный день, налитый криком грачей, - все это путало боевые мысли, волновало по-детски давно не испытанной радостью. Войны в сознании не было. Не было и холодного ужаса, сковывающего руки. Теплым светом поблескивал крест на низенькой колокольне, пахло зеленью омытых полей. Тревожно косили мужики непонимающими глазами, перешептывались бабы в ожидании невиданной игры. Увидел Павел блеснувшие крылья пролетевшего голубя, улыбнулся воробьиной стае, шумно прорезавшей воздух. Смутная мужицкая тревога казалась смешной, и Павел, подрагивая обтянутыми ляжками, шел рядом с Крюковым веселой, беззлобной походкой. Он спокойно умрет хоть сейчас, в этот солнечные день, под шумный крик грачей, если этого потребует родина. Ему не хочется умирать, но он умрет, как настоящий солдат, защищая головой своей закон и порядок. Может быть, на могиле его поставят простой деревянный крест, кто-нибудь повесит на этот крест венок засохших цветов, кто-нибудь остановится отдохнуть возле креста, задумчиво скажет:

- Здесь лежит студент Перекатов, сын заливановского крестьянина Алексея Ильича Перекатова. Двадцати пяти лет погиб он во время боев с большевистскими шайками, разоряющими трудовое население. Мир праху твоему, дорогой Павел Алексеевич!

Мысли обволакивались легкой сентиментальной грустью, но Павел решительно встряхивал головой, стараясь сделаться непреклонным, и, шагая рядом с прапорщиком Каюковым, четко постукивал каблуками сапог.

Прапорщик Каюков мрачно оглядывал мужицкие избы под соломенными крышами, мрачно сжимал в кулаке ременную плеть, и казалось ему минутами, что он - не прапорщик Каюков, а фельдмаршал Суворов, французский Наполеон. Стоит только крикнуть ему: "Ребята, за мной!" - и у ног его вырастет стотысячная армия. С этой армией он разнесет большевистские гнезда, выжжет целые села, хутора и деревни.

Как ныне сбирается вещий Олег

Отмстить неразумным хозарам...

Опять перед глазами прапорщика Каюкова уездный городок, уездное училище. В этом училище прапорщик Каюков сидел на третьей парте с левой стороны около окошка и, как сейчас помнит, вырезал на косяке перочинным ножом: "Катя". А рядом с вырезанным именем кто-то вырезал другое слово: "дура". Стихотворение Пушкина Каюков помнит лучше всех, потому что на уроках русского языка он первый отыскал в нем главную мысль, которую хотел выразить писатель Пушкин:

- Дикие хозары не подчинялись княжеской власти, и князь Олег должен был покорить их.

Учитель словесности поставил за это Мишке Каюкову пять и при всем классе сказал: "молодец". Теперь, когда прапорщик Каюков идет по заливановской улице, сжимая в кулаке ременную плеть, вспоминается ему и это и слово "Катя", вырезанное в косяке перочинным ножом. Видит он отцовские очки на столе, протоиерейский палисадник, усыпанный воробьями, и вдруг ему становится скучно в широких заливановских улицах, позывает в Самару, где над Волгой, против Струковского сада, в сером дому Наумова, заседает комитет членов Учредительного собрания. В мрачных, тяжелонеподвижных комнатах с огромными каминами трещат пишущие машинки, выпускающие приказы по всей территории, освобожденной от большевиков, идут собрания, говорятся речи, а у подъезду стоят автомобили, экипажи, пролетки, входят и выходят серьезные люди в сюртуках, в пиджаках, гимнастерках, с портфелями под мышкой, и в каждом портфеле заготовлен план спасения родины, общего блага, порядка в стране, мирного развития промышленности.

Прапорщику Каюкову скучно.

Там, в Самаре, горят фонари, играют в театрах, играют в дому Наумова, говорят речи, пишут проекты, а он, брошенный в степь, должен ловить глупых большевиков и стараться не попасться самому в глупые руки. О, если бы можно было снести это чертово село с грязными мужицкими избами, - прапорщик Каюков не пожалел бы об этом. Пусть дадут ему права и полномочия неограниченные для применения самых решительных мер в борьбе с большевиками, иначе он махнет рукой на все и - пусть погибает родина, пусть гибнут проекты и планы...

На площади около церкви маршировали добровольцы. Завтра они рассыплются по всем дорогам, по всем уголкам, переловят зачинщиков, и снова будет мирно пастись скотина на выгоне, никто не тронет ни одной овцы, ни одного теленка. Петраков-старик говорил прапорщику Каюкову:

- Вот до чего дожили - на дому войну устроили! Люди делом занимаются, а нас заставили ногами вертеть, сукины дети. Изничтожить надо бесштанников, и жалеть никто не будет. Разве мысленное дело народ уравнять? Почему ты маленький, а я большой? Значит, бог так устроил. Вы, ваше благородие, посурьезнее с ними. Пымати кого - голову рвите, чтобы народ не мутили. Я тоже пострадал из-за ихнего брата...

В этот же день судили заливановских мужиков, не желающих отдавать сыновей в народную армию, судили молодых ребят, не желающих идти против большевиков. Первым встал на лобное место румяный Милок, все время думающий об анархистах, у которых флаг черный и своя программа. Положили его на зеленую травку вверх спиной, спустили полосатые штаны с деревянными пуговицами, и прапорщик Каюков, которому было скучно, мрачно сказал:

- Двадцать пять!

Потом растянули Григория Мышкина, спрятавшего двух сыновей. У него была узенькая, отливающая золотом бороденка, узкая костлявая спина, усыпанная черными пупырышками, и синее пятно на левой ягодице. Под ударами он испуганно вскрикивал, хватал разинутым ртом притоптанную травку, раздувал ноздрями пыль, пробовал изогнуться, выскочить, схватить руками рассеченное место, но на ногах и на шее у него сидели городские добровольцы. А когда поднялся он с налитыми кровью глазами, неестественно улыбнулся:

- Благодарим покорно, товарищи, помнить буду

- Н-не забыл...

Никанор велел заколоть петуха, матушка испекла пирог на случай, если военные пожелают закусить у них, и теперь, когда прапорщик Каюков остановился около палисадника, Никанор тревожно крикнул:

- Леля!

Но Валерия так же тревожно выскочила во двор, спряталась на сеновале, где недавно еще скрывался Сережа, горько расплакалась.

23

Встреча была неожиданной.

Сергей, Никаноров племянник, неся на плече перекинутую сумочку, думал о том, как попадет он в город, поступит в народную армию, чтобы разлагать ее изнутри, организует отряды партизан, сделается вожаком, и все в окружности будут говорить про него:

- Атаман из интеллигентных явился, страшно решительный!

- Большевик?

- Да.

- Звания какого?

- Духовного.

Спускались сумерки, замирали последние звуки. Медленно поднимался месяц над степью, желтой кистью мазал ометы прошлогодней соломы, сонно качавшиеся кусты полынника. Из-за бугров выглядывала железнодорожная водокачка окаменевшим пальцем. Ниже ее расселись желтые станционные постройки в тополях, стояли грязные, непрочищенные вагоны длинным растянутым хвостом. На станции толпились призывные с мешками, тревожно посматривали на вагоны, на чешскую охрану, на новое непонятное начальство, лопочущее на чужом непонятном языке. В вагонах ехали женщины, дети, старики, чешские солдаты, русские добровольцы, и тут же в стойлах фыркали лошади, постукивая удилами. В стороне, около станционного палисадника, романовский мужик говорил молодому сыну:

- А ты, Сань, больно-то не балвай там, дисциплину сполняй! Шут с ними, пущай берут, только бы живому остаться тебе. А если воевать пошлют, маленько в стороне держись, вперед не лезь...

Сергей вошел чужаком в гущу незнакомых людей, глубоко надвинул картуз на глаза. Рослая фигура, немужицкий пиджак, немужицкие руки - все это выдавало его, настораживало, обращало внимание. Огибая водокачку, он торопливо шагнул в вагонный хвост, чтобы сесть на тормозную площадку, а подойдя к вагону, вдруг остановился: в упор перед ним стоял Кондратий Струкачев.

- Ты как здесь? - спросил Сергей дрогнувшим голосом.

- А ты как? - спросил Кондратий, круто выгибая шею.

Они отошли за водокачку, спустились в долинку, и там из кучи соломы вылез еще один - Сема Гвоздь с злыми тоскующими глазами. Сергей рассказал, что едет в Самару, думает связаться с рабочими, поступить в народную армию, чтобы разлагать ее изнутри. Если удастся ему, он организует боевую дружину и будет устраивать систематические налеты на чешские отряды.

Рассказывал Сергей с искренним увлечением, крепко верил, что все будет именно так, как ему представляется, а Кондратий, рассматривая его злыми растравленными глазами, неожиданно спросил:

- Про лошадь мою не слыхал?

Потом опять упорно думал: "Вот, сукин сын, в Самару бежит! Сделается там вроде офицера, шашку повесит - настоящий начальник. Возьмет да и приедет мужиков крошить за мое почтенье. Как поверить такому человеку! Раздавить - и больше ничего, чтобы на шею мужику не лезли..."

- Ну, - сказал Сергей, - я пойду. Будем верить, что у нас не последняя встреча, только вы здесь духом не падайте...

Назад Дальше